До первого выстрела
До первого выстрела

Полная версия

До первого выстрела

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 16

Солдат повернулся.

— Нет.

— Тогда зачем спрашивали?

Хозяин магазина нахмурился.

— Оставь его.

Молодой человек усмехнулся.

— Я просто интересуюсь, сколько ещё Прага пришлёт сюда солдат.

Чешский солдат не понял всех слов, но тон понял прекрасно. Его товарищ знал немецкий.

— Что он сказал?

— Ничего полезного. Пошли.

Они ушли. Молодой активист посмотрел им вслед.

— Вот увидишь, скоро всё изменится.

Хозяин магазина устало спросил:

— Что именно?

— Всё.

— Очень точный ответ.

— Ты смеёшься.

— Нет. Я хочу знать, чему радоваться.

— Тому, что мы перестанем быть чехами.

— Я никогда не был чехом.

— Тогда тем более.

Хозяин магазина покачал головой.

— Вот этого я и боюсь.

— Чего?

— Что скоро мне начнут объяснять, кем я должен быть, хотя я это и без вас знаю.

Молодой человек посмотрел на него уже без улыбки. Разговор закончился, но теперь они оба запомнили его. Такие мелкие разговоры постепенно превращались в списки: кто что сказал, кто не поднял руку, кто говорил с чехами, кто слишком осторожно отзывался о рейхе. Разделение общества редко начинается с ареста. Сначала люди просто начинают запоминать друг друга.

* * *

В Берлине известие о чехословацких мерах вызвало вспышку раздражения. Для Гитлера дело выглядело почти оскорбительно. Германия не сосредотачивала те силы, о которых говорили сообщения. Прага мобилизовала часть резервистов на основании информации, которую Берлин считал ложной. А затем вмешались Лондон и Париж. Кейтель застал Гитлера в состоянии, когда спорить было почти бессмысленно.

— Они мобилизуются против нас!

— Частично.

— Не важно! На основании чего?

— Они заявляют о сведениях по нашим войскам.

— Каким войскам?

— Именно.

Гитлер быстро ходил по комнате.

— Ничего нет. Тогда почему французы предупреждают нас? Почему британцы считают, что имеют право спрашивать меня о наших намерениях?

— Они опасаются, что кризис выйдет из-под контроля.

— Их контроль?

— Европейский.

Гитлер усмехнулся.

— Европа. Когда Австрия хотела быть с Германией, они говорили о мире. Теперь чехи двигают войска — и предупреждают Германию.

Кейтель осторожно сказал:

— Прага утверждает, что меры оборонительные.

— Все мобилизации оборонительные, пока кто-нибудь не начинает стрелять.

Это была почти разумная мысль. Именно поэтому Кейтель не нашёл, что возразить. Гитлер подошёл к карте.

— Они думают, что заставили меня отступить.

— От чего?

Кейтель понял ошибку сразу после вопроса. Германия в тот момент действительно не готовила немедленного нападения, от которого могла бы «отступить». Но международное впечатление формировалось иначе. Прага приняла меры. Лондон и Париж дали Берлину понять, что внимательно следят за ситуацией. Немецкие войска не двинулись. Для внешнего наблюдателя последовательность могла выглядеть очевидно: твёрдость остановила Гитлера. Для самого Гитлера подобная интерпретация была почти невыносима.

— Они будут писать, что я испугался, — сказал он.

Кейтель предпочёл промолчать.

— Будут?

— Возможно.

— Не возможно. Будут.

Гитлер подошёл ближе.

— Вот что они хотят. Создать впечатление, будто Германия угрожала, а потом отступила.

— Но мы знаем, что это не так.

— История не спрашивает, что мы знаем. Она спрашивает, что видели остальные.

Эта фраза объясняла больше, чем вспышка гнева. Гитлера раздражало не только действие Чехословакии. Его мучило публичное значение произошедшего. Он строил власть на последовательности побед. Каждая победа подтверждала предыдущую. Если теперь Европа поверит, что он угрожал Праге и отступил после предупреждения великих держав, возникнет опасная трещина в образе человека, который всегда заставляет других отступать первым. Для Кейтеля это был дипломатический эпизод. Для Гитлера — вопрос личного престижа. А личный престиж диктатора способен стать военной категорией.

* * *

В Лондоне настроение было совсем другим. Там никто не праздновал победу. Чемберлен не хотел проверять решительность Гитлера. Он хотел не допустить момента, когда решительность вообще придётся проверять. Доклады о чехословацких мерах вызвали тревогу. Из Берлина приходили заверения, что никакой необычной германской концентрации нет. Из Праги — объяснения, что правительство не может игнорировать сообщения об угрозе. Обе стороны утверждали, что действуют оборонительно. Для британского правительства это было почти худшей комбинацией. Галифакс листал дипломатические сообщения.

— Немцы категорически отрицают концентрацию.

Чемберлен снял очки.

— А наши люди?

— Не подтверждают масштаб, о котором говорят чехи.

— Значит, Прага ошиблась.

— Возможно.

Чемберлен раздражённо посмотрел на него.

— Сегодня все говорят «возможно».

Галифакс едва заметно улыбнулся.

— Потому что слово «точно» обычно появляется после кризиса.

Премьер встал.

— Если чехи мобилизуются без достаточного основания, они делают ситуацию опаснее. Но если они правы...

— Тогда ситуация уже опасна.

Чемберлен подошёл к окну.

— Я не собираюсь позволить Европе начать войну из-за того, что кто-то неправильно посчитал железнодорожные составы.

— Возможно, Европа редко выбирает достаточно достойную причину для войны.

— Значит, тем более нужно остановить это сейчас.

— Каким образом?

— Берлину должно быть ясно, что нападение не останется локальным.

— Насколько ясно?

Вопрос повис. Слишком слабое предупреждение не остановит Германию. Слишком сильное может создать обязательство, которое Британия ещё не решила брать на себя.

— Достаточно ясно, чтобы он не ошибся, — сказал Чемберлен.

— А Прага?

— Праге тоже нужно объяснить, что мобилизация не заменяет переговоров.

— То есть предупреждаем обе стороны.

— А вы предлагаете выбрать одну?

— Нет. Просто обе стороны будут считать, что мы давим именно на них.

Чемберлен устало усмехнулся.

— Значит, дипломатия работает.

В другой ситуации это могло бы прозвучать шуткой. Никто не улыбнулся.

* * *

В Париже министр иностранных дел Жорж Бонне провёл тревожную ночь. Французская проблема была хуже британской. Британия могла рассуждать о возможности вмешательства. Франция имела союзнические обязательства перед Чехословакией. Если Чехословакия окажется жертвой германского нападения, Франция должна будет ответить на вопрос, чего стоят её договоры. Но если Прага сама спровоцирует кризис, французское правительство рисковало оказаться втянутым в войну из-за решения, которого не принимало.

— Есть подтверждение немецкой мобилизации? — спросил Бонне.

— Нет.

— Британский военный атташе?

— Тоже не видит.

— Тогда зачем чехи это сделали?

— Они считают сведения достоверными.

— Они считают.

Бонне прошёлся по кабинету.

— А если завтра Гитлер мобилизует два класса в ответ?

— Тогда Прага скажет, что была права.

Бонне остановился.

— Именно. Каждое действие становится доказательством необходимости предыдущего. Свяжитесь с нашим представителем в Праге. Нужно добиться, чтобы они не расширяли меры.

— А если положение ухудшится?

Бонне резко посмотрел на сотрудника.

— Тогда будем решать, когда ухудшится.

Французская политика весной 1938 года всё чаще строилась именно так — не потому, что министры были слепы, а потому, что слишком ясно видели цену каждого решения и потому старались отодвинуть момент, когда придётся выбрать окончательно.


В Москве майскую тревогу читали через ту же систему зависимостей, только с востока. Советские дипломаты получали сообщения о чехословацких мерах, о британских предупреждениях Берлину и о французской позиции. Литвинов не считал полезной войну, возникшую из-за ложной тревоги. Но его беспокоило другое: если каждое заявление о коллективной безопасности сопровождается оговоркой, Германия может однажды решить, что оговорки важнее самого обязательства. Советская формула оставалась последовательной: при германской агрессии Франция должна выполнить договор с Чехословакией, а СССР — свои обязательства в связке с французским действием. Это не было отказом. Это было устройство пакта, которое Москва сама не собиралась превращать в обещание односторонней войны.

Практическая сторона выглядела хуже дипломатической. В советских разговорах снова возникали Польша и Румыния. Польский транзит считался почти недостижимым: Варшава воспринимала проход Красной армии как угрозу собственному суверенитету и не скрывала, что может рассматривать его как враждебный акт. Румынский путь был сложнее. Бухарест не давал Москве простого, безусловного разрешения, но в военных расчётах возможность пропуска советских сил для помощи Чехословакии существовала, и советская дипломатия не считала этот вариант окончательно закрытым. Разница была принципиальной: Польша говорила почти «нет», Румыния оставляла пространство для условий и договорённости. Однако и это пространство не превращало географическую проблему в решённую.

Майский кризис закончился без выстрела, и в Москве, как в Лондоне и Париже, могли сказать, что осторожность сработала. Но Литвинов видел ещё один урок. Германия наблюдала за тем, насколько быстро Франция, Британия и СССР способны превратить слова о коллективной безопасности в согласованное действие. В мае ей не пришлось проверять это до конца. Значит, вопрос не исчез. Он просто переходил в следующий кризис.

21 мая Бек получил подтверждение того, что ему уже было известно: германского сосредоточения, соответствующего чехословацким сообщениям, нет. Он должен был почувствовать облегчение. Вместо этого чувствовал тревогу. Гальдер выслушал его и сказал:

— Значит, кризис закончится.

— Почему?

— Потому что нападения нет.

— Франц, вы действительно думаете, что политика работает как артиллерия? Если орудие не стреляет, значит ничего не произошло?

— А что произошло?

Бек поднял телеграмму.

— Они мобилизовались. Лондон вмешался. Париж вмешался. А теперь представьте, как это выглядит для Гитлера.

Гальдер понял не сразу.

— Он решит, что его унизили?

— Именно.

— Но он не собирался нападать.

— Это будет иметь значение для него?

Гальдер прошёл к карте.

— Если человек сердится каждый раз, когда остальные неправильно понимают его намерения, международная политика станет тяжёлым занятием.

Бек усмехнулся.

— Думаю, он видит проблему иначе. Остальные не должны иметь возможности понимать его неправильно. Они должны бояться ошибиться в другую сторону.

Гальдер медленно кивнул.

— Вы думаете, он ускорит планы?

— Не знаю.

— Опять.

— Да, опять. Генерал, который слишком часто говорит «я знаю» о будущем, скоро начинает лгать либо другим, либо себе.

— Допустим, вы правы. Что делать?

Бек не ответил. До сих пор он мог показать недостатки плана, представить расчёты, предупредить Браухича. Но что делать с личным чувством унижения человека, которому подчинено государство? Такой параметр не заносился в штабные таблицы.

— Наблюдать, — сказал он наконец.

— Не очень воинственно.

— Воинственность — плохая замена решению.

— А если он действительно решит воевать?

Бек посмотрел на него.

— Тогда нам придётся решить, является ли обязанность генерала подготовить эту войну или предотвратить её.

Гальдер перестал улыбаться.

— Вторая не входит в наши уставы.

— В уставах вообще плохо описаны государства, которые ведёт к войне собственное руководство.

Некоторое время они молчали.

— Вы уже думаете об отставке? — спросил Гальдер.

Бек удивился.

— Нет. Я ещё думаю, что можно убедить.

— Кого?

Бек не ответил. Возможно, именно отсутствие ответа впервые заставило его самого усомниться.


К 22 мая напряжение начало спадать. Германские войска не переходили границу. Объявленной войны не последовало. В Чехословакии проходили муниципальные выборы, и значительная часть населения старалась воспринимать день как доказательство нормальности. Но нормальность уже была другой. Теперь начиналось самое опасное — борьба за толкование того, что произошло. В Праге многие считали меры успешными: страна проявила решимость, армия отреагировала быстро, Германия ничего не предприняла. Отсюда напрашивался приятный вывод: твёрдость работает. В Лондоне тоже могли увидеть подтверждение необходимости предупреждать Берлин. Во Франции облегчённо говорили, что кризис удалось удержать. У каждого был собственный урок. И только Гитлер извлёк совсем другой. Кейтель попытался сказать, что напряжение уменьшается.

— Это хорошо.

Гитлер посмотрел на него.

— Что хорошо?

— Что кризис не перешёл в войну.

— Войны и не должно было быть сейчас.

— Тем более.

Гитлер подошёл к столу.

— Вы не понимаете. Теперь они думают, что знают, как со мной разговаривать.

— Кто?

— Прага. Париж. Лондон. Они считают, что достаточно поднять войска и сделать предупреждение, и Германия остановится.

— Но Германия ничего не начинала.

— Это знаем мы. А они будут считать, что остановили нас.

— Что вы собираетесь делать?

Гитлер медленно перевёл взгляд на карту Чехословакии.

— Сделать так, чтобы в следующий раз никто не ошибся.

Это ещё не был приказ о войне. Но Кейтель, выходя из кабинета, чувствовал, что за несколько дней изменилось нечто более важное, чем расположение войск. До майского кризиса Чехословакия была задачей, которую Гитлер хотел решить. После него она становилась ещё и личным счётом.

* * *

В Праге вечером 22 мая Бенеш получил последние сообщения. Опасность непосредственного нападения снижалась. Годжа вошёл почти с облегчением.

— Похоже, всё.

Президент поднял голову.

— Что всё?

— Кризис.

— Ах, это.

— Вы умеете портить хорошие новости. Немцы не напали. Наши меры сработали.

Бенеш снял очки.

— Вот этого я бы не говорил.

— Почему?

— Потому что мы не знаем, собирались ли они нападать.

— Значит, государству вообще невозможно сделать вывод?

— Возможно. Мы способны быстро привести армию в готовность. Население сохраняет спокойствие. Франция и Британия не хотят, чтобы Германия напала. Но они так же сильно не хотят, чтобы мы дали Германии повод.

Годжа замолчал.

— Вот это уже хуже.

Бенеш кивнул.

— И если сведения о германской концентрации были ошибочны, в Берлине теперь убеждены, что мы мобилизовались без причины.

— Пусть.

Президент покачал головой.

— Нельзя говорить «пусть», когда речь о человеке вроде Гитлера. Мы должны строить политику с учётом всего, что способно привести к войне.

Годжа устало провёл рукой по лицу.

— Иногда я завидую генералам. У них хотя бы есть карты.

Бенеш посмотрел на стол, заваленный дипломатическими донесениями.

— Поверьте, они им сейчас тоже не помогают.

* * *

Поздней ночью Людвиг Бек тоже смотрел на карту. Майский кризис закончился почти так же внезапно, как начался. Не было выстрелов, погибших, вторжения. Через несколько дней большинство европейцев вернётся к обычным делам. Газеты найдут новые темы. Политики скажут, что мир сохранён. Но Бек не чувствовал облегчения. Ему не давала покоя одна мысль. Кризис возник в значительной степени из ошибочных сведений — и всё же был совершенно реальным. Резервисты действительно получили приказы. Войска действительно заняли позиции. Лондон действительно предупреждал Берлин. Париж действительно мучительно рассчитывал, что делать в случае войны. Ложная исходная информация породила настоящие последствия. А если в следующий раз исходная информация окажется правдой? До сих пор Бек пытался определить, может ли Германия воевать. Теперь постепенно появлялся другой вопрос: имеет ли он право ограничиться этим расчётом? На столе лежала директива от 20 мая. В ней ещё говорилось, что Гитлер не намерен в ближайшее время уничтожать Чехословакию военной акцией без соответствующего повода. Бек задержал взгляд на дате.

20 мая. Всего два дня назад. Он ещё не знал, что через восемь дней Гитлер соберёт военное руководство и потребует подготовки совсем к другой перспективе. Не знал, что 30 мая появится новая формулировка — не осторожное рассмотрение возможностей, а решение. Пока между двумя документами существовало восемь дней, за которые никто не погиб и не было войны. И всё же именно в эти восемь дней что-то происходило внутри человека, стоявшего во главе Германии. Бек погасил свет. В темноте карта исчезла первой. Границы перестали быть видны. Это ничего не меняло. На следующее утро они снова появятся. И вместе с ними — вопрос, который с каждым днём становился труднее отложить: сколько ещё времени можно спорить о том, как вести войну, прежде чем придётся начать спорить о том, можно ли позволить ей начаться вообще?

Глава 7. Униженный победитель

23–28 мая 1938 года


Утром 23 мая берлинские газеты лежали на столах ещё влажными от типографской краски. Майский кризис уже шёл на убыль. Германские части не двигались к чехословацкой границе в том количестве, о котором говорили тревожные сообщения из Праги. Чехословацкое правительство не объявляло полной мобилизации. В Лондоне и Париже постепенно приходили к выводу, что непосредственной угрозы войны удалось избежать. Для большинства европейцев это означало облегчение. Для Гитлера — поражение. Не военное: ни одна германская часть не была разбита, Германия не потеряла территории и не отказалась от предъявленного ультиматума, потому что никакого ультиматума не существовало. И всё же в его представлении произошло худшее — возникло впечатление, будто Прага проявила решимость, Лондон и Париж предупредили Берлин, а Германия отступила. Он проиграл событие, которого не было. Гитлер провёл первую половину дня раздражённым и необычайно молчаливым. Люди, входившие к нему с текущими делами, старались задерживаться как можно меньше. Секретари давно знали: бурная вспышка проходила быстрее тяжёлой тишины. Когда он кричал, напряжение имело форму и направление. Когда молчал, никто не понимал, куда оно выйдет.

Кейтель пришёл ближе к полудню. На письменном столе лежала подборка иностранных газет.

— Они называют это «майским кризисом», — сказал Гитлер. — Уже придумали название.

— Так дипломаты обычно делают.

— Дипломаты называют события после того, как не смогли ими управлять.

Он бросил перед Кейтелем одну из газет.

— Здесь пишут, что Чехословакия проявила решимость.

— Это мнение газеты.

— Не газеты. Это мнение, которое останется.

— Через несколько дней появятся другие темы.

Гитлер резко посмотрел на него.

— Политика состоит из памяти. Люди забывают быстро, и потому им нужно оставлять правильные воспоминания. Австрия — правильное. Рейнская область — правильное. Они видят, что Германия действует и остальные отступают. А теперь им дают другое.

Кейтель начинал понимать: Гитлера беспокоила не фактическая сторона кризиса, а его публичное значение.

— Что именно вас тревожит?

— То, что в Праге теперь будут думать: достаточно мобилизоваться. В Париже — достаточно напомнить о Франции. В Лондоне — достаточно послать предупреждение. Каждый сделает вывод, что Германия понимает только давление.

— В таком случае можно разъяснить, что никакого наступления не готовилось.

Гитлер посмотрел на него так, словно услышал неудачную шутку.

— Разъяснить? Сказать миру, что три дня Европа обсуждала Германию, а Германия теперь оправдывается?

Кейтель промолчал.

— Значит, вы хотите ответа? — спросил он.

— Я хочу, чтобы следующего раза не было.

Гитлер подошёл к карте Чехословакии.

— Проблему нужно решить.

— Судетскую?

— Чешскую.

Кейтель заметил замену слова.

— Военным путём?

— Если потребуется.

— А если не потребуется?

— Тем лучше. Но армия должна быть готова к решающему варианту.

Кейтель подумал о Беке.

— Он возразит.

— Бек всегда возражает.

— Это его работа.

— Его работа — подготовить армию.

— Для этого ему нужно оценить риск.

— Пусть оценивает. Но пусть не превращает осторожность в политику.

Кейтель сказал:

— Он считает опасность французского вмешательства серьёзной.

Гитлер усмехнулся.

— Генералы всегда находят иностранную армию, которой можно испугаться.

— В Первую мировую иностранные армии действительно существовали.

На мгновение в комнате стало совсем тихо.

— Именно поэтому нельзя повторить ошибку 1914 года, — сказал Гитлер. — Германия должна сама выбирать момент. Не Прага, не Париж, не Лондон. Мы.

Вот в этом их взгляды неожиданно совпадали. Ни один профессиональный военный не хотел, чтобы Германия оказалась втянута в войну в момент, выбранный противником. Но для Бека это было аргументом против поспешной войны, а для Гитлера — аргументом за то, чтобы начать её тогда, когда он сочтёт обстоятельства удобными.

* * *

В Генеральном штабе Бек читал иностранные обзоры с другим чувством. Его не задевала мысль, что Германия будто бы отступила. Но он знал неприятную правду: в мае конкретной авантюры не было. Именно поэтому особенно тревожился о выводах Гитлера. Браухич вошёл без предупреждения.

— Вы знаете, какое настроение наверху?

— Могу предположить.

— Не стоит. Он воспринимает всё это как унижение.

Бек не удивился.

— Я боялся именно этого. Унижение требует компенсации.

— Это психологическое рассуждение.

— Политические решения принимают люди, Вальтер.

— И всё же речь о государстве, а не о дуэли.

Бек посмотрел на него.

— Вы уверены, что он различает?

Браухич нахмурился.

— Осторожнее.

— Мы вдвоём.

— Тем более.

Бек отложил бумаги.

— Что он сказал?

— Пока ничего такого, что можно оформить как приказ.

— Значит, сказал достаточно.

— Вы опять хотите услышать угрозу за день до того, как она произнесена.

— Именно так угрозы и предотвращают.

Браухич помолчал.

— Он не считает войну неизбежной.

— Я знаю. Но если война станет одним из его инструментов давления, одного дня окажется недостаточно, чтобы её остановить.

Браухич вздохнул.

— Вы всё время хотите абсолютных гарантий.

— Нет. Я хочу, чтобы государство не ставило своё существование на цепочку из «могут». Французы могут не выступить. Британцы могут остаться в стороне. Поляки могут воспользоваться собственным спором с Прагой. Москва может ничего не сделать. А если два предположения окажутся неверными?

— Генеральный штаб должен подготовиться.

— Нельзя подготовиться к политической ошибке, которую нам не позволяют предотвращать.

Фраза прозвучала жёстче, чем Бек собирался.

— Вот опять, — сказал Браухич. — Вы перестаёте говорить как штабист.

— А как мне говорить?

— О возможностях армии.

— Я о них и говорю.

— Нет. Вы говорите о праве политического руководства принимать решения.

Бек встал.

— Возможно, потому, что впервые начинаю задумываться, существует ли граница этого права.

Браухич поднял голову.

— Людвиг.

— Я знаю.

— Нет, похоже, не знаете. Мы не парламент и не конституционный суд.

— А кто тогда скажет «нет», если политический руководитель требует войны, которую армия считает гибельной?

— Мы должны сказать, что армия не готова.

— И если он скажет: «готовьтесь»?

— Будем готовиться.

— И если срока недостаточно?

— Сообщим.

— И если он всё равно прикажет?

Браухич замолчал. Бек смотрел на него.

— Вот она, точка, к которой мы каждый раз подходим и начинаем обсуждать что-нибудь другое.

— Тогда это будет приказ верховного главнокомандующего.

— Я знаю, как называется приказ. Я спрашиваю, может ли он быть преступным против государства, даже если ещё не преступен по закону.

Браухич резко поднялся.

— Достаточно.

— Нет. Скоро этого слова может оказаться недостаточно.

Несколько секунд они стояли друг напротив друга. Бек впервые почувствовал, что спорит уже не с осторожностью одного человека, а с целой системой представлений, в которой немецкий офицер мог сомневаться, предупреждать, просить пересмотра — но в конце концов обязан был подчиниться. Когда государство построено на институтах, такая дисциплина защищает его. Когда государственная воля постепенно превращается в волю одного человека, та же дисциплина может стать его оружием.

* * *

В Праге дни после майской тревоги имели совсем другую окраску. Резервистов постепенно отпускали домой. В газетах осторожно говорили о решимости государства. Люди, ещё недавно провожавшие мужчин на вокзалах, встречали их обратно. Для многих вывод был прост: они не испугались, и Гитлер не пришёл. В одном из пражских кафе двое молодых офицеров говорили об этом достаточно громко.

На страницу:
6 из 16