
Полная версия
До первого выстрела

Аксель Панцер
До первого выстрела
АКСЕЛЬ ПАНЦЕР
ДО ПЕРВОГО ВЫСТРЕЛА
Исторический роман
Книга I
2026
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПОСЛЕ АВСТРИИ
Глава 1. Вена
11–13 марта 1938 года
Утром 11 марта в Вене было непривычно тепло для ранней весны. Снег уже давно сошёл с мостовых, но город ещё сохранял ту сероватую прозрачность марта, когда деревья стоят голыми, каменные фасады кажутся старше обычного, а солнечный свет не согревает, а лишь подчёркивает каждую трещину на штукатурке. На Рингштрассе шли трамваи, открывались лавки, чиновники привычно торопились к своим учреждениям, женщины останавливались у витрин, и всё выглядело так, словно государство продолжало существовать по заведённому порядку. Но порядок уже был только внешним. За дверями министерств телефоны звонили чаще обычного. Служащие входили в кабинеты и выходили из них, не успевая снять пальто. Слова произносились вполголоса, хотя скрывать происходящее было почти бессмысленно. Весть о германском ультиматуме распространялась быстрее газет. К полудню трудно было найти человека, который не слышал бы, что Берлин требует перемен в австрийском правительстве, а за требованиями стоит германская армия. Ещё несколько недель назад канцлер Курт Шушниг пытался убедить себя и других, что пространство для политического манёвра остаётся. Он встречался с Гитлером в Берхтесгадене, соглашался на уступки, принимал в правительство людей, которых раньше считал опасными. Каждая уступка должна была стать последней — именно так обычно убеждают себя правительства, когда обнаруживают, что последней уступки не существует. Теперь Шушниг сидел в Вене и всё яснее понимал, что спор идёт уже не о составе кабинета и не о положении австрийских национал-социалистов. Решалась судьба самой Австрии.
Он объявил плебисцит. Возможно, именно в этом была его последняя ошибка — или последняя попытка вести себя так, словно Австрия ещё обладала правом самостоятельно решать собственную судьбу. В Берлине известие о плебисците восприняли почти как личный вызов. Гитлер не любил обстоятельств, которые оставляли другим людям возможность сказать «нет». Он мог говорить о воле народа, о восстановлении исторической справедливости, о единстве всех немцев, но сама перспектива голосования, результат которого не контролировался им заранее, казалась недопустимой. Австрия должна была вернуться в рейх не после обсуждения, не после торга и уж тем более не потому, что кто-то позволил австрийцам подумать над этим вопросом. Она должна была вернуться потому, что он этого потребовал. В здании имперской канцелярии в Берлине в тот день было душно. Окна открывали и снова закрывали. Секретари носили папки между кабинетами. Телефонные разговоры следовали один за другим. Порой создавалось впечатление, что решения принимаются быстрее, чем их успевают записывать. Военные, которых вызывали для консультаций, испытывали знакомое уже чувство: политика опять забегала вперёд планов. Никто в Генеральном штабе не сомневался, что австрийская армия не способна всерьёз остановить вермахт. Проблема заключалась не в австрийцах. Проблемой всегда оставалось то, что начиналось после первого приказа: Франция, Чехословакия, Италия, Великобритания. Каждое государство было линией на карте и одновременно неизвестной величиной.
Гитлер относился к этим неизвестным иначе. Там, где штабной офицер видел несколько возможных вариантов развития событий, он видел человеческие слабости. Он всё чаще был уверен, что понимает иностранных государственных деятелей лучше, чем собственные генералы понимают армии противника. Они считали дивизии. Он считал страх. И пока что именно его расчёт оказывался точнее. В Генеральном штабе сухопутных войск генерал Людвиг Бек получил очередные сообщения без внешнего проявления раздражения. Он редко позволял себе повышать голос. Даже когда был недоволен, лицо его сохраняло ту строгую неподвижность, которую подчинённые нередко принимали за холодность. На самом деле Бек просто не любил решений, принятых под влиянием момента. Армия, по его убеждению, существовала именно затем, чтобы в минуты политического возбуждения кто-то продолжал считать расстояния, сроки, горючее, количество исправных машин и реальную скорость передвижения войск. Он стоял у большой карты Центральной Европы. Австрия на ней выглядела небольшой. На картах вообще всё выглядело обманчиво простым: можно было провести стрелку через Пассау и Линц, другую — через Зальцбург, третью — от баварской границы, и несколькими движениями карандаша государство исчезало. Но Бек слишком долго служил в армии, чтобы верить стрелкам. Он помнил, что за каждой тянутся колонны грузовиков, полевые кухни, ремонтные части, связисты, бензовозы, люди, которые должны понимать, куда едут, и штабы, обязанные знать, где эти люди окажутся завтра утром. Он знал, что армия на параде и армия на марше — не одно и то же. Он знал цену внезапным приказам.
Ему доложили, что войска могут быть приведены в движение. Бек спросил о сроках. Ответ его не удовлетворил. Он задал ещё несколько вопросов — о дорожной сети, о готовности моторизованных частей, о связи. В кабинете возникло напряжение, знакомое всем его подчинённым: тот момент, когда становилось ясно, что начальник не собирается принимать успокоительный ответ только потому, что другого сейчас нет.
— Сопротивление австрийцев маловероятно, господин генерал, — осторожно заметил один из офицеров.
Бек поднял глаза.
— Маловероятно — очень удобное слово. Оно означает, что кто-то уже начал строить решение на надежде.
Он не боялся Австрии. Его беспокоило другое. Слишком многое в последние годы удавалось без последствий: ремилитаризация Рейнской области, разрыв ограничений Версальского договора, перевооружение. Теперь Австрия. Каждый новый успех делал следующий риск психологически легче. И именно это тревожило Бека сильнее состояния дорог между Мюнхеном и Зальцбургом. В Вене тем временем улицы постепенно менялись. То, что утром ещё было слухом, к вечеру стало ожиданием. У зданий, связанных с национал-социалистами, собирались люди. Из окон начали появляться знамёна со свастикой, которые ещё недавно многие предпочитали держать спрятанными. Люди, несколько дней назад говорившие осторожно, теперь становились громче. Соседи вдруг обнаруживали, что человек, с которым они десять лет здоровались на лестнице, всё это время обладал убеждениями, о которых прежде предпочитал не распространяться. Но было бы неправдой сказать, что вся Вена боялась. Очень многие ждали немцев с восторгом. Для одних аншлюс означал исполнение старой мечты об объединении немецких земель. Для других — конец австрийской политической слабости. Для третьих — надежду на работу, карьеру, порядок или просто принадлежность к государству, которое казалось сильнее и увереннее маленькой Австрии. Некоторые действительно верили Гитлеру. Другие верили прежде всего победителю. Разница между двумя этими состояниями становилась всё менее заметной.
К вечеру Шушниг понял, что поддержки, на которую он мог бы опереться, не будет. Рим молчал иначе, чем четыре года назад. Муссолини больше не собирался защищать австрийскую независимость от Германии. Лондон не давал оснований ожидать вмешательства. Париж находился в собственном политическом кризисе. Австрия оставалась одна, и эта простая мысль, наверное, была страшнее любого ультиматума. Вечером Шушниг выступил по радио. Многие слушали его стоя. Кто-то возле приёмника курил одну сигарету за другой. Кто-то плакал. Кто-то, напротив, ждал, когда он наконец закончит, чтобы выйти на улицу и присоединиться к ликующим толпам. Канцлер говорил спокойно. Он сообщил, что правительство не хочет проливать немецкую кровь. Это была фраза, которой спустя годы будут приписывать разные смыслы — слабость, достоинство, капитуляцию, здравый смысл. В тот вечер она означала прежде всего одно: австрийская армия не станет сопротивляться. После выступления в некоторых домах воцарилась тяжёлая тишина. Люди ещё сидели у радиоприёмников, хотя передача уже закончилась. Иногда человеку трудно встать после того, как он услышал, что государство, в котором прожил всю жизнь, фактически перестало защищать само себя. На улицах же становилось всё шумнее.
Ночь с 11 на 12 марта почти никто из тех, кто занимал государственные должности в Вене и Берлине, не провёл нормально. Сменилось австрийское правительство. Артур Зейсс-Инкварт оказался во главе кабинета. В Берлине торопились оформить происходящее так, чтобы военное вторжение выглядело ответом на просьбу о помощи. Документы и реальность подгоняли друг под друга. Иногда бумага должна была подтверждать событие. Теперь событие должно было подтверждать бумагу. Утром 12 марта германские войска перешли границу. Первые колонны шли без боя. Солдаты готовились к совсем иному приёму. В частях были боеприпасы, оружие, приказы, схемы маршрутов. Многие не знали, что увидят за границей. Но вместо выстрелов их встречали цветы. Люди стояли вдоль дорог. Женщины бросали букеты на броню машин. Дети бежали рядом с колоннами. Мужчины поднимали руки в приветствии. На домах появлялись флаги, которых ещё вчера не было видно. Некоторые солдаты улыбались, другие сначала держались настороженно, а потом тоже начинали махать рукой. Так армия, приготовленная к операции, неожиданно оказалась участницей гигантского праздничного шествия.
Но если смотреть не на толпы, а на саму военную машину, картина была менее величественной. Машины ломались. Часть техники отставала. Колонны растягивались. Возникали пробки. Связь работала не так безупречно, как хотелось бы изображать позднее в газетах и кинохронике. Танки останавливались у дорог, механики возились с моторами, грузовики приходилось вытаскивать или ремонтировать. Гитлер ехал по дорогам Австрии как победитель. Штабисты наблюдали за теми же дорогами и видели предупреждение. Никто не собирался рассказывать толпе, что победоносная армия временами двигалась с трудом. И всё же офицеры видели. Бек видел особенно ясно: армия смогла войти в Австрию, потому что никто по ней не стрелял. Это было не одно и то же, что доказать её готовность к войне. Но политические победы обладают опасным свойством: после них технические проблемы начинают казаться мелкими. Если танк сломался, но государство присоединено, кто станет говорить о танке? Если дивизия опоздала, но противник не сопротивлялся, кого заинтересует опоздание? Если приказ был подготовлен в спешке, но результатом стали ликующие толпы, кто спросит, что произошло бы, если бы по этим колоннам открыли огонь?
Бек спрашивал. И всё меньше людей хотели слышать такие вопросы. Для Гитлера возвращение в Австрию имело ещё и личное измерение. Он родился здесь. Много лет назад уехал отсюда никому не известным молодым человеком, который не смог стать художником и жил в Вене среди таких же бедных и потерянных людей. Теперь он возвращался главой Германии, окружённый армией, чиновниками, охраной и толпами, которые выкрикивали его имя. Такое возвращение трудно воспринимать просто как политическое событие. В нём было слишком много личного торжества. Человек редко остаётся невосприимчивым к моменту, когда сама действительность начинает казаться подтверждением его представлений о собственной исключительности. Гитлер и прежде был убеждён, что обладает особой способностью чувствовать настроение противников. Но теперь каждый успех превращал уверенность в нечто большее. Генералы предупреждали о рисках. Дипломаты говорили о международных последствиях. Чиновники просили времени. А потом он рисковал — и оказывался прав. По крайней мере, так виделось ему самому. И тем опаснее становилась каждая следующая победа.
В Лондоне сообщения из Австрии читали с тревогой, но без намерения начинать европейскую войну. После 1918 года прошло только двадцать лет. Для поколения британских политиков Первая мировая не была страницей учебника. Они помнили списки погибших, фотографии кладбищ, семьи, где не вернулся сын, брат или отец. Они знали, сколько людей приветствовали войну летом 1914-го, не представляя, что через несколько месяцев Европа превратится в пространство траншей, грязи, газа и артиллерийского огня. Поэтому страх новой большой войны нельзя было свести к трусости. Он был рациональным. Но рациональный страх тоже способен привести к ошибочному решению. Пока этого никто не знал. В Париже ситуация воспринималась ещё тяжелее. Франция имела германскую границу, память о вторжениях и миллионы собственных погибших. Французские политики могли сколько угодно говорить о союзах и безопасности, но за каждым таким словом стоял вопрос, который невозможно было произнести легко: готовы ли французы снова отправить своих сыновей на войну? Из Вены ответ казался очевидным: нет. Из Берлина — тоже. Гитлер внимательно наблюдал не только за тем, что говорили иностранные правительства, но и за тем, чего они не делали, и делал выводы.
13 марта юридическая оболочка была окончательно натянута на уже совершившееся. Австрия объявлялась частью Германского рейха. Старое государство исчезало — не после войны, не после многомесячной оккупации, не после мирной конференции, а практически за два дня. Для современников скорость происходящего была, возможно, самой пугающей его частью. Люди ещё не успели привыкнуть к одной новости, а уже приходила следующая. Вчера существовал канцлер. Сегодня был другой. Вчера существовала Австрия. Сегодня она становилась частью рейха. Вчера на здании висел один флаг, утром другой. История обычно кажется медленной тем, кто читает её спустя десятилетия. Тем, кто оказывается внутри неё, она иногда движется слишком быстро. На венских улицах продолжалось ликование. На Хельденплац собирались десятки тысяч людей. Они ждали Гитлера. Для многих это был праздник национального объединения. Для других — начало страха. Еврейские семьи смотрели из окон на знамена и слушали крики с улицы, уже понимая то, чего ликующая толпа не хотела понимать: вместе с германской армией в Австрию пришли и германские законы, германская расовая политика, германская полиция, германское представление о том, кому позволено быть частью народа.
Перемена была почти мгновенной. Люди, которые ещё несколько дней назад считались соседями, врачами, адвокатами, владельцами магазинов, преподавателями, вдруг оказались теми, над кем теперь можно было издеваться почти безнаказанно. Унижение началось раньше, чем государственные учреждения успели окончательно перестроиться. В Вене евреев заставляли на улицах стирать политические лозунги, вставать на колени перед толпой, терпеть насмешки людей, которые ещё вчера проходили мимо них, не решаясь сказать ничего. Это тоже было частью аншлюса. Не только колонны, не только музыка, не только речь с балкона. История почти никогда не состоит из одной фотографии. В Берлине вечером обсуждали успех. У Гитлера были все основания считать себя победителем. Ни Австрия, ни великие державы не оказали сопротивления. Германская территория увеличилась. Население рейха выросло. Положение Германии в Центральной Европе изменилось. И главное — произошло это практически без той цены, которой боялись осторожные генералы. Именно поэтому людям вроде Бека было особенно трудно. Предостерегать после поражения легко. Предостерегать после победы гораздо тяжелее. Победа всегда обладает собственным аргументом: вы говорили, что опасно, а ничего не случилось. Бек понимал, что услышит эту фразу ещё не один раз.
Вечером он снова смотрел на карту. Теперь Австрия была частью Германии. Но вместе с ней изменилась и другая линия — Чехословакия. До аншлюса её южная граница соприкасалась с независимой Австрией. Теперь немецкая территория охватывала её значительно шире. На карте это выглядело как простое изменение цвета. Для военного человека оно означало совсем другое: новое направление возможного наступления, увеличившаяся протяжённость границы, новая стратегическая реальность. Бек задержал взгляд на Чехословакии. Он ещё не мог знать, насколько скоро эта страна станет центром кризиса, который заставит его поставить перед собой вопрос, куда более тяжёлый, чем любой штабной расчёт. Пока он думал как начальник Генерального штаба: о войсках, дорогах, сроках мобилизации, Франции, о том, что германская армия всё ещё не готова к большой европейской войне. Но постепенно к этим профессиональным вопросам добавлялся другой, пока ещё не сформулированный полностью. Что должен делать генерал, если политический руководитель государства принимает военный успех за доказательство собственной непогрешимости?
Бек закрыл папку. Ответа у него не было. А в Вене всё ещё кричали имя человека, который всё меньше сомневался в том, что ответ ему уже известен. Гитлер стоял перед толпой и видел море поднятых рук. Он не видел сломавшихся машин на дорогах, штабных расчётов, в которых Германия ещё далеко не выглядела непобедимой, будущих колонн раненых, Польши, Франции и разрушенных немецких городов. Человек вообще редко видит цену победы в тот момент, когда ему кажется, что он научился побеждать без неё. Он видел только людей, которые приветствовали его, и, возможно, именно тогда ещё сильнее поверил в опаснейшую для государственного деятеля мысль: осторожные люди ошибаются всегда, а он — почти никогда. На карте перед Людвигом Беком уже лежала следующая страна.
Глава 2. Следующая на карте
14 марта — 20 апреля 1938 года
В Праге известие об исчезновении Австрии не вызвало того потрясения, какое обычно сопровождает внезапную катастрофу. Потрясение предполагает неожиданность, а здесь неожиданным оказалось только то, насколько быстро всё произошло. Ещё несколько недель назад в кабинетах Пражского града рассуждали о возможном усилении германского давления на Вену, о реакции Италии, о позиции Лондона и Парижа, о том, сможет ли Шушниг удержать власть. Составлялись записки, сравнивались донесения посольств, отмечались перемещения германских войск, осторожно обсуждалось, что будет означать аншлюс для Чехословакии. В политике вообще существует странная иллюзия: пока событие рассматривается в нескольких вариантах, человеку кажется, что каждый из них всё ещё можно предотвратить. Теперь вариантов больше не было. Австрия перестала существовать. На столе президента Эдварда Бенеша лежала карта, которой ещё несколько дней назад можно было пользоваться как картой Центральной Европы. Теперь она устарела. Границы на бумаге остались прежними, но одна из них фактически исчезла. Бенеш смотрел на юг страны и видел то, чего не мог не видеть любой человек, хоть немного понимавший военную географию. Германский рейх больше не находился только к западу и северо-западу. Германия пришла на юг. То, что прежде было австрийской границей, превратилось в германскую. Чехословакия оказалась охвачена рейхом гораздо теснее.
В обычной жизни изменение границы замечают прежде всего таможенники, железнодорожники, торговцы и люди, живущие возле неё. Для президента государства граница имела иной смысл. За ней стояли дивизии, дороги, аэродромы, мобилизационные возможности и расстояния, которые теперь приходилось считать заново. Бенеш не любил драматических жестов. В этом отношении он был полной противоположностью Гитлеру. Он принадлежал к поколению политиков, для которых государство создавалось не на площади под крики толпы, а в кабинетах, на конференциях, посредством переговоров, договоров, осторожных формулировок и бесконечных согласований интересов. Чехословакия сама возникла именно таким образом. Он участвовал в её создании, помнил Масарика, Парижскую мирную конференцию, первые годы республики, когда сама мысль о независимом чехословацком государстве ещё казалась невероятной. Он слишком хорошо знал цену международным гарантиям, потому что когда-то именно международная система позволила его стране появиться. И потому теперь ему было особенно трудно признать, что система, в которую он верил почти профессионально, начинала давать трещины.
Аншлюс был не просто присоединением соседнего государства. Он был предупреждением, причём предупреждением, которое каждый понимал по-своему. В Лондоне оно означало, что германские требования не закончились Рейнской областью. В Париже — что немецкая мощь увеличилась без единого французского выстрела. В Риме — что прежнее соперничество с Берлином окончательно уступает место союзу. В Праге оно означало гораздо более простую вещь: следующими могут быть они. Эту мысль почти никто не произносил вслух именно потому, что она была слишком очевидной. В президентской канцелярии продолжали работать так, как работают учреждения в опасные периоды: ещё аккуратнее, чем обычно. Бумаги регистрировались, посетителей принимали по расписанию, чиновники старались не задерживаться в коридорах. Чем сильнее становилось ощущение угрозы, тем важнее казалось сохранить внешнюю нормальность. Сам Бенеш тоже держался спокойно. Он никогда не обладал внешностью человека, способного одним появлением завладеть толпой. Невысокий, собранный, почти академичный, он скорее производил впечатление профессора или чиновника, привыкшего доказывать свою правоту последовательностью аргументов. Его сила заключалась в умении ждать, договариваться, связывать интересы разных сторон.
* * *
В Лондоне исчезновение Австрии обсуждали без немецких представителей и без попытки угадать, понравится ли Берлину британская формулировка. Невилл Чемберлен, Эдвард Галифакс и Александр Кадоган смотрели на Центральную Европу прежде всего через вопрос о Франции. У Великобритании не было договора, который обязывал её защищать Чехословакию. У Франции такой договор был. Поэтому следующий германо-чехословацкий кризис мог вовлечь Британию не через Прагу, а через Париж: Германия нападёт, Франция сочтёт себя обязанной выступить, а британскому кабинету придётся решать, может ли он оставить главного западного партнёра один на один с рейхом. Чемберлен не хотел превращать эту цепочку в автоматизм. Для него именно автоматизм союзов был одним из механизмов, которые в 1914 году превратили локальный кризис в мировую войну. Но Кадоган видел обратную опасность: если Берлин решит, что французский договор ничего не значит без заранее обещанной британской поддержки, отсутствие ясности само может сделать риск привлекательнее.
Британская проблема поэтому состояла не в выборе между «за Чехословакию» и «против Чехословакии». Кабинет пытался одновременно удержать Францию от одиночного шага, Прагу — от действий, которые в Лондоне могли счесть провокационными, и Германию — от убеждения, что западные державы вообще не вмешаются. Чемберлен считал, что пространство для переговоров ещё существует и что национальные претензии судетских немцев нельзя просто объявить выдумкой Берлина. Галифакс с этим не спорил. Он спрашивал другое: что произойдёт, если уступки Праги не закроют вопрос, а лишь покажут Гитлеру, что давление работает. Ответа пока не было. В этом и заключалась самостоятельная британская линия: Лондон думал не только о намерениях Германии, но и о том, насколько далеко готова пойти Франция и насколько далеко вслед за ней придётся идти Британии.
* * *
В Париже после прихода к власти кабинета Эдуара Даладье тот же треугольник выглядел жёстче. Жорж Бонне хотел сохранить союз с Чехословакией, но ещё больше хотел не допустить ситуации, в которой Франция окажется единственной великой державой, обязавшейся начать войну из-за кризиса, ход которого она не контролирует. Даладье видел в этом не повод забыть договор, а причину добиться от Лондона ясности. Если Германия нападёт на Чехословакию и Франция выполнит обязательства, останется ли Британия нейтральной? Если останется, французская стратегия на западе становится одной. Если не останется — совсем другой. Поэтому французские разговоры о пражских уступках рождались не только из желания умиротворить Гитлера. Они рождались ещё и из страха оказаться перед обязательством, выполнение которого зависит от решения другой державы, не подписывавшей французского договора.
Бонне осторожно говорил о необходимости заставить Прагу быть максимально гибкой. Даладье соглашался до определённой границы. Союзник, по его мнению, действительно не мог требовать от Франции крови, не делая всего возможного для компромисса. Но и Франция не могла давить на союзника так, будто договор уже ничего не стоит. Между этими позициями ещё не было разрыва. Было различие темпераментов: Бонне искал формулу, которая прежде всего исключает войну; Даладье хотел исключить войну, не превращая французское обещание в пустой текст. Оба смотрели на Лондон чаще, чем им нравилось признавать.
* * *
В Москве аншлюс прочитали иначе. Максим Литвинов уже 14 марта говорил иностранным дипломатам, что безопасность Чехословакии после исчезновения Австрии может оказаться лишь временной, а через несколько дней публично предложил другим державам обсуждать практические коллективные меры против дальнейшей агрессии. Для советской внешней политики вопрос не сводился к защите границ, установленных после Первой мировой войны. Советский Союз не участвовал в создании Версальской системы и не испытывал к ней сентиментальной привязанности. Но дальнейшее усиление национал-социалистической Германии и её движение на юго-восток меняли европейский баланс сил в сторону, которую Москва считала опасной для себя.









