
Полная версия
Латинская Америка: путь к свободе
2.4. Указы Боливара об общинных землях: равенство, отнявшее защиту
8 апреля 1824 года, в разгар последней кампании против испанцев в Перу, Боливар подписал в городе Трухильо декрет, который выглядел как исполнение давнего долга перед индейцами. Земли, которыми пользовались индейские общины, объявлялись собственностью самих индейцев, и каждая семья должна была получить свой участок в полное владение. Через год, в июле 1825 года, в Куско, бывшей столице инков, Боливар подтвердил и развил эти меры: запретил принуждать индейцев к личным услугам в пользу чиновников, священников и помещиков, отменил власть наследственных касиков и снова потребовал раздела общинных земель между семьями. Логика была прозрачной и вполне либеральной. Индейцы — свободные граждане республики, равные всем остальным. Свободный гражданин должен быть собственником, а не членом общины под опекой короны. Следовательно, общину нужно превратить в собрание мелких частных владельцев, каждый из которых сам будет распоряжаться своей землёй.
Боливар не был наивен и понимал, чем это грозит. В декрете из Куско было оговорено, что индейцы не смогут продавать полученную землю до 1850 года, — освободитель боялся, что иначе её быстро скупят соседи. Но уже в 1828 году перуанский конгресс эту оговорку фактически снял, объявив индейцев полными собственниками своих участков с правом отчуждения. Последствия оказались именно такими, каких опасались. Индеец, получивший клочок земли в личную собственность, оставался неграмотным, не знал испанского права, нуждался в деньгах на подать, на праздник, на похороны, на тяжбу. Его участок можно было купить за долги, взять в залог, отсудить через подставного свидетеля или просто занять, а потом оформить. Пока земля принадлежала общине, её нельзя было продать по частям: чтобы отнять её, нужно было победить всю общину в суде. Когда земля стала частной, отнимать её стало можно по кусочку, у каждого поодиночке. Отмена власти касиков, задуманная как удар по колониальным посредникам, одновременно лишила общины их представителей перед властью. Касик был плохим защитником, но другого у общины не было.
Мариатеги, разбирая столетие спустя аграрную политику перуанской республики, сформулировал это с горькой точностью: либеральный характер законов республики, бессильный покончить с феодализмом, «лишил общину даже той формальной защиты, которую предусматривали законы испанского абсолютизма во времена колонии» (Мариатеги, с. 105). Республика провозгласила раздел земли, но латифундий не тронула. «И хотя в качестве компенсации новые законы предусматривали передачу земель индейцам, тем не менее во имя тех же либеральных постулатов именно община подверглась ударам со стороны государства. Так был создан новый режим, при котором, несмотря на все его принципы, положение индейцев не только не улучшилось, но даже еще более ухудшилось» (с. 107–108). Мариатеги не винил в этом саму либеральную идею: при последовательном применении, писал он, она должна была бы покончить с феодальным землевладением и превратить индейцев в мелких собственников. Беда была в том, что применялась она в стране, где у власти осталась землевладельческая аристократия. Равенство перед законом в обществе, где одни владели гасиендами, а другие клочками, означало равное право сильного отнять у слабого.
Тот же поворот произошёл и в других освобождённых странах. Конгресс Великой Колумбии в Кукуте в 1821 году постановил разделить индейские общинные земли — «ресгуардо» — между семьями и отменил индейскую подать. Через семь лет, в 1828 году, сам Боливар, ставший к тому времени диктатором, восстановил подать: казне нужны были деньги, а индейцы, как и при короле, оставались самыми надёжными плательщиками. В Боливии Сукре попытался заменить индейскую подать всеобщим прямым налогом для всех граждан, но богатые креолы платить отказались, и через пару лет подать вернулась. Так сложилась формула, которая будет определять положение андских общин весь XIX век: подать — как при короле, а защита земли — как при свободном рынке. От колониального «пакта взаимности» республика сохранила ту его часть, которая была выгодна ей.
Пётр Кропоткин, наблюдавший общинную жизнь в том числе в сибирских экспедициях, дал этому спору самый жёсткий ответ. В книге «Государство и его роль в истории» он показывал, как государство и рынок веками методично разрушали всё, на чём держалась солидарность снизу: сельскую общину, цех, религиозное братство, родовую взаимопомощь. Делалось это во имя свободы и равенства, но равенство одиноких индивидов, лишённых опоры друг в друге, быстро превращается в иерархию по богатству — и именно в этом, с нашей точки зрения, суть либерального проекта. Андские общины после указов Боливара пережили это на себе.
Для сибирского читателя этот спор звучит знакомо, но с неожиданной стороны. Русская мысль XIX века тоже спорила о том, что делать с общиной. Народники — и с ними связанные идейно и организационно областники — видели в крестьянском мире не пережиток, а опору будущего, зародыш справедливого общества, который нельзя разрушать во имя частной собственности. Их противники, от либеральных экономистов до Столыпина, считали общину помехой прогрессу и стремились превратить крестьянина в хуторянина, полного собственника своего участка. В «Коренной Сибири» мы описывали, как на коренных землях в конце XIX века отмеряли «норму», а остальное объявляли «излишками» для переселенцев. Мы предполагаем, что эти споры — андский и русский — одного происхождения: это спор о том, кто защищает слабого, если земля становится товаром. Не случайно Мариатеги, как мы увидим, придёт к выводу, очень близкому к народническому: андская община — не пережиток, а возможная основа социализма. Но, прежде чем он это напишет, общинам предстоит пережить ещё столетие республиканского либерализма. А сами освободители — Боливар, Сан-Мартин, Сукре — ещё до конца 1820-х годов увидели, как их государства распадаются, и решить, кому принадлежит свобода, оказалось ещё труднее, чем отнять её у Испании. Оставался последний вопрос этой главы — о тех, кого независимость не освободила совсем.
2.5. Рабство после независимости
Войны за независимость велись под знаменем свободы, и рабство оказалось первым испытанием того, что эта свобода значит. Освободители прекрасно видели противоречие. Боливар обещал Петиону освободить рабов, Сан-Мартин освобождал их в армию, республики одна за другой провозглашали, что на их земле рабов больше не будет. Но почти нигде рабство не отменили сразу. Чили, где рабов было немного, сделала это в 1823 году. Центральноамериканская федерация — в 1824-м. Мексика — в 1829 году, при президенте Висенте Герреро, бывшем соратнике Морелоса, у которого среди предков были африканцы. В остальных странах свободу растянули на десятилетия. Формулой стал «закон о свободном чреве»: дети рабынь, родившиеся после принятия закона, объявлялись свободными, но до восемнадцати, а где-то до двадцати пяти лет должны были работать на хозяина матери, «возмещая расходы на своё содержание». Те, кто уже родился рабами, оставались рабами. Колумбия и Эквадор окончательно отменили рабство в 1851–1852 годах, Венесуэла и Перу — в 1854-м, Аргентина — по конституции 1853 года, а провинция Буэнос-Айрес — только в 1861-м.
Когда рабство всё-таки отменяли, деньги получали не рабы, а их владельцы. Освобождение почти везде сопровождалось компенсацией за утраченную собственность. В Перу её выплатили из доходов от продажи гуано, птичьего помёта с прибрежных островов, который как раз тогда стал главным богатством страны. И одновременно с этим, с 1849 по 1874 год, в Перу ввезли около ста тысяч китайских рабочих-кули по контрактам, которые мало чем отличались от рабства. Их отправляли добывать то самое гуано на островах, где люди задыхались от едкой пыли и кончали с собой, и работать на сахарных плантациях побережья вместо освобождённых чернокожих. Республика отменила одну форму несвободного труда и тут же завела другую, а рента от гуано пошла и на выкуп старых рабов у хозяев, и на привоз новых работников.
Две страны, где рабство было основой всей экономики, сохраняли его дольше всех. Куба оставалась испанской колонией, её сахарные плантации в XIX веке стали крупнейшими в мире, и рабов туда ввозили вплоть до 1860-х годов. Рабство на Кубе отменили только в 1886 году. Бразилия получила независимость в 1822 году мирно, без революции: сын португальского короля просто объявил себя императором, и плантаторы получили государство, которое не собиралось трогать их собственность. Под давлением Англии Бразилия в 1831 году запретила ввоз рабов, но закон был, по местному выражению, «для того, чтобы англичане видели», и работорговля продолжалась ещё двадцать лет. За всё время в Бразилию привезли, по современным оценкам, почти пять миллионов африканцев — больше, чем в любую другую страну мира. Галеано приводит ещё бóльшую цифру, около десяти миллионов (Галеано, с. 86). Рабство в Бразилии отменили последним в Западном полушарии — «Золотым законом» 13 мая 1888 года. Через полтора года плантаторы, недовольные тем, что монархия не заплатила им компенсации, поддержали военный переворот, и империя пала.
Самое важное началось после отмены. Галеано пишет об этом коротко: «В 1888 г. в Бразилии рабство было отменено. Но латифундия отменена не была» (Галеано, с. 128). Освобождённые рабы не получили ни земли, ни денег, ни образования. Владельцы кофейных плантаций, как замечает Галеано, давно подсчитали, что им дешевле платить наёмным работникам мизерное жалованье, чем покупать и содержать рабов (с. 142), и на плантации Сан-Паулу привезли европейских иммигрантов, итальянцев и португальцев, а бывшие рабы ушли на окраины городов и в глубинку. Во многих странах сразу после освобождения появились законы о «бродяжничестве», которые обязывали человека без земли и работы наниматься к хозяину под угрозой ареста. Рабство кончилось как право собственности одного человека на другого, но не кончилось как отношение между тем, у кого есть земля, и тем, у кого её нет. Это та же картина, что и с андскими общинами: формальное равенство, за которым быстро встаёт иерархия по богатству, и на её вершине оказываются те же семьи, что стояли там при колонии.
Сибирь не знала рабства, но Россия знала освобождение по сходной схеме. В 1861 году в Российской империи отменили крепостное право, и освобождённые крестьяне получили землю — но должны были платить за неё помещикам выкупные платежи, растянутые на десятилетия. Компенсацию, как и в Америке, получили бывшие хозяева, а платили за неё сами освобождённые. В Сибири помещиков не было, но и здесь 1861 год касался многих: приписных крестьян Алтайского горного округа, о которых шла речь в начале книги, которые только теперь перестали быть собственностью Кабинета. Мы предполагаем, что эта схема — освобождение без земли или за плату, с компенсацией хозяевам — общая для всех великих освобождений XIX века, от Бразилии до России, и что именно она объясняет, почему потомки освобождённых так долго оставались внизу.
К концу 1820-х годов, когда испанские армии ушли из Америки, на месте вице-королевств возникли независимые республики. Колониальный порядок в них не исчез, а сменил хозяев. Индейские общины потеряли защиту короны, но сохранили подать. Рабы получили обещания, но большинство ждали свободы ещё десятилетия. Креолы получили власть, но не знали, как её поделить между собой. Скоро выяснилось, что двадцать новых государств не могут договориться ни о границах, ни о том, кто ими будет править, и на смену освободителям пришли каудильо.
Глава 3. Каудильо и республики без публики (1820–1870)
3.1. Распад на двадцать стран
Если положить рядом карту испанской Америки 1800 года и карту 1840-го, первое, что бросится в глаза, — число границ. Четыре вице-королевства и несколько генерал-капитанств превратились почти в два десятка государств, и процесс этот шёл не по чьему-то плану, а вопреки планам почти всех освободителей. Боливар мечтал о союзе республик, Сан-Мартин — о монархии, которая объединит освобождённые земли, мексиканские консерваторы — об империи от Калифорнии до Панамы. Ни один из этих проектов не пережил 1830-х годов. Великая Колумбия, которую Боливар собрал из Венесуэлы, Новой Гранады и Эквадора, распалась в 1830 году, в год его смерти. Центральноамериканская федерация, отделившаяся от Мексики в 1823 году, к концу 1830-х годов распалась на пять республик. Верхнее Перу, которое при испанцах подчинялось то Лиме, то Буэнос-Айресу, в 1825 году стало отдельной страной и в честь освободителя назвалось Боливией. Парагвай фактически отделился от Буэнос-Айреса ещё в 1811 году и закрылся от соседей. Уругвай, за который несколько лет воевали Аргентина и Бразилия, в 1828 году при посредничестве Англии стал независимым буферным государством между ними.
Попытки объединения кончались войнами. В 1836 году боливийский президент Андрес де Санта-Крус создал Перуанско-боливийскую конфедерацию, и Чили, увидев в ней угрозу, объявила войну. В 1839 году чилийская армия разбила конфедерацию, и она распалась (Альперович, Слёзкин, с. 154). На севере дело обстояло ещё хуже. Мексика, самая большая из новых республик, не смогла удержать собственные окраины: в 1836 году отделился Техас, где американские поселенцы-рабовладельцы восстали против мексиканского запрета рабства, а в войне 1846–1848 годов Соединённые Штаты отняли у Мексики почти половину её территории — Калифорнию, Нью-Мексико, Аризону и другие земли. Гаити в 1822 году заняла испанскую часть острова Эспаньола и удерживала её двадцать два года, пока в 1844 году там не была провозглашена Доминиканская Республика.
Почему распалась испанская Америка? Историки называют несколько причин, и все они важны для нашей темы. Первая — география и связь. Анды, сельва, пустыни и огромные расстояния делали общение между провинциями медленнее, чем общение каждой из них с Европой: из Буэнос-Айреса было проще доплыть до Лондона, чем доехать до Лимы. Вторая — экономика. Каждый регион вывозил своё сырьё через свой порт и жил связью с внешним рынком, а не с соседями: Венесуэла — какао, Ла-Плата — кожи и солонину, Чили — медь и пшеницу. Таможня в порту была главным источником доходов любого правительства, и никто не хотел делить её с далёкой столицей. Третья — сама колониальная администрация. Новые государства складывались по границам старых аудиенсий и вице-королевств, в которых за три века сложились свои местные элиты со своими интересами. Креольская семья в Каракасе или Кито чувствовала себя хозяйкой своей провинции, а не частью великой Колумбии, и не собиралась подчиняться Боготе вместо Мадрида. Мы предполагаем, что именно последняя причина была главной: независимость освободила не Америку, а несколько десятков региональных элит, и каждая из них выбрала себе столько государства, сколько могла удержать.
На фоне испанской Америки особенно заметна Бразилия, которая при сравнимых размерах и не меньших расстояниях не распалась. Объяснение, которое предлагают историки, неутешительно. Бразилия получила независимость как монархия, и император оставался общим центром для всех региональных элит. А главное — эти элиты связывал общий страх: страх перед восстанием рабов. Пока рабство оставалось основой экономики, плантаторы всех провинций нуждались в сильной центральной власти, которая подавит любой мятеж. Региональные восстания 1830–1840-х годов — от республики фаррапус на крайнем юге до Кабанажена в Амазонии, где восстали метисы, индейцы и бедняки и где погибла, по некоторым оценкам, до трети населения провинции, — центральная власть подавила. Единство Бразилии было куплено тем же, что держало вместе креольскую Мексику после Идальго: союзом верхов против низов.
Сибирский читатель знает и другую сторону этого сюжета. Областники мыслили Сибирь как единый край со своими общими интересами — «Сибирь как колония» Ядринцева написана обо всей Сибири сразу. Но и внутри Сибири была своя география расстояний и свои региональные центры: Томск и Иркутск, Тобольск и Красноярск соперничали между собой, и Сибирская областная дума 1918 года с трудом собрала представителей огромного края. А один латиноамериканский сюжет повторился в Сибири почти буквально. В 1920 году на Дальнем Востоке было создано формально независимое буферное государство — Дальневосточная республика, — призванное стоять между Советской Россией и Японией, точно так же как Уругвай в 1828 году должен был стоять между Аргентиной и Бразилией. Уругвай существует до сих пор, ДВР была ликвидирована через два года, как только в буфере отпала нужда. Различие показательно: в Латинской Америке распад определяли местные элиты, в Сибири любая самостоятельность решалась в центре.
Но распад на двадцать стран — только внешняя сторона дела. Внутри каждой новой республики шла своя борьба за то, кто будет хозяином — столица или провинции. Нигде эта борьба не была такой долгой и кровавой, как на Ла-Плате, где она приняла форму войны федералистов против унитариев.
3.2. Федералисты против унитариев: первый регионализм и его хозяева
Буэнос-Айрес в колониальные времена был захолустьем — Галеано напоминает, что в XVII веке это была большая деревня в четыреста домов (Галеано, с. 258). Всё изменилось, когда Ла-Плата стала главными воротами южной части континента. Через единственный порт шли наружу кожи, солонина и серебро, а внутрь — английские ткани, железные изделия и вино. Тот, кто держал таможню Буэнос-Айреса, держал всю страну. Поэтому, когда в 1810 году Ла-Плата освободилась от Испании, главный политический вопрос нового государства оказался не идеологическим, а географическим: кому принадлежит порт и его доход — Буэнос-Айресу или всем провинциям? Отсюда выросли две партии, которые полвека вели между собой гражданскую войну. Унитарии хотели единого централизованного государства с правительством в Буэнос-Айресе, назначающим губернаторов провинций. Федералисты требовали автономии провинций и союза равных.
Советская историография вынесла этому спору ясный приговор. По учебнику Альперовича и Слёзкина, унитаризм отвечал интересам «зарождавшейся национальной буржуазии», а федералисты выражали стремления «крупных землевладельцев, отстаивавших свои феодальные привилегии и желавших сохранить территориальную раздробленность». Вывод сделан в духе формационной лестницы: «централизм объективно способствовал созданию предпосылок для развития капитализма, а федерализм препятствовал этому процессу» (Альперович, Слёзкин, с. 67). Справедливости ради, авторы тут же оговариваются, что связь партий с классами была «весьма относительна и условна». Галеано, писавший с той же левой стороны, смотрел на это совсем иначе: для него федералисты внутренних провинций — защитники местных ремёсел и мануфактур против свободной торговли, которую навязывали Англия и порт Буэнос-Айреса, а унитарии — партия компрадоров (Галеано, с. 258–260). Два левых автора пришли к противоположным выводам, и это хороший повод присмотреться к спору внимательнее, не принимая заранее ни ту, ни другую оценку. Для книги, написанной с областнической и анархистской стороны, этот спор не академический: в советской литературе сибирских областников тоже долго называли буржуазными сепаратистами, а централизм — прогрессом.
Если присмотреться, окажется, что у латиноамериканского федерализма было два лица. Первое связано с именем Хосе Хервасио Артигаса — креола из Монтевидео, который в молодости гонял гурты скота и знал степь и её людей лучше любого столичного адвоката (Альперович, Слёзкин, с. 56). В 1811 году он поднял восстание на Восточном берегу — будущем Уругвае — и вскоре стал вождём Лиги свободных народов, союза нескольких прибрежных провинций против Буэнос-Айреса. Его программа 1813 года требовала конфедерации, в которой каждая провинция сохраняет свой суверенитет, — по образцу первых американских Статей конфедерации. А в 1815 году Артигас издал «Временный регламент» о земле, какого не знала ни одна другая страна континента. Земли эмигрировавших врагов республики — «дурных европейцев и ещё худших американцев» — подлежали разделу, и первыми получить их должны были «самые несчастные»: свободные негры, самбо, индейцы и бедные креолы. Одним из командиров Артигаса был гуарани Андрес Гуасурари, Андресито, которого Артигас усыновил и поставил губернатором Мисьонес. Это был федерализм снизу: союз провинций, в котором право на землю получали те, у кого её не было. Буэнос-Айрес и португальская Бразилия вместе раздавили его. В 1820 году Артигас ушёл в Парагвай и тридцать лет, до самой смерти, прожил там в изгнании. Галеано называет его «выдающимся народным предводителем» и напоминает, что в аргентинских школьных учебниках его ещё недавно называли разбойником (Галеано, с. 260).
Второе лицо федерализма — Хуан Мануэль де Росас. Владелец огромных эстансий в провинции Буэнос-Айрес, он командовал собственным войском из зависимых от него гаучо, пеонов и бывших рабов и был, по словам советского учебника, «полновластный хозяин принадлежавших ему земель, властелин над людьми, которые там работали и жили, вершитель суда и расправы» (Альперович, Слёзкин, с. 112). В 1829 году Росас стал губернатором Буэнос-Айреса с чрезвычайными полномочиями и почти четверть века правил всей конфедерацией. Он называл себя федералистом, и его сторонники носили красные ленты с надписью «Смерть диким унитариям!». Но его федерализм означал не свободу провинций, а союз провинциальных каудильо при гегемонии Буэнос-Айреса, порт которого Росас не собирался делить ни с кем. При этом — Галеано на этом настаивает — Росас в 1835 году ввёл протекционистский таможенный закон, запретивший ввоз многих изделий, которые могли делать в стране, и мануфактуры внутренних провинций при нём оживились (Галеано, с. 261–262). Росас был одновременно защитником местной промышленности, крупнейшим латифундистом, диктатором с тайной полицией и истребителем индейцев на южной границе. В одной фигуре собралось всё, что мешает дать федерализму простую оценку.
Унитарии тоже не были простой партией прогресса. Самый яркий голос этого лагеря, Доминго Фаустино Сармьенто, будущий президент Аргентины, написал в 1845 году знаменитую книгу «Факундо, или Цивилизация и варварство», где город и Европа — это цивилизация, а степь, гаучо и провинциальный каудильо — варварство, которое надо искоренить. В частном письме 1861 года, если верить широко цитируемому тексту, он советовал не жалеть крови гаучо, потому что она годится лишь на удобрение земли. Унитарии мечтали заселить пампу европейскими иммигрантами вместо местных метисов и индейцев. Их централизм был централизмом образованных горожан порта, которые смотрели на собственную страну как на колонию, требующую цивилизации.
Мы предполагаем, что спор федералистов и унитариев — первый пример того, что мы назвали во введении правым регионализмом, и одновременно опровержение того, что регионализм обречён быть правым. Регионализм Росаса — это свобода провинциального хозяина от столичного контроля, то есть свобода каудильо распоряжаться своими пеонами. Регионализм Артигаса — это свобода провинции как союза людей, включая тех, у кого не было земли. Мариатеги через сто лет различит то же самое в Перу. Старый регионализм местных помещиков-гамоналов, заметил он, кончился союзом с централистским режимом: гамонал стал «лучшим инструментом» и «незаменимым агентом» той самой столицы, против которой когда-то выступал (Мариатеги, с. 246). Новый регионализм Анд он связывал с индейским и аграрным вопросом и сформулировал критерий, который годится и для Сибири: «Никакая реформа, которая усиливает гамонала в ущерб интересам индейца, не может считаться хорошей и справедливой реформой, пусть даже она и кажется реформой, удовлетворяющей регионалистским чаяниям» (с. 248). Для Сибири эта развилка решающая. Вопрос не в том, хорош ли регионализм вообще, а в том, кому он даёт власть: местной верхушке или местным людям. Областники, как мы видели, отвечали на него вторым способом, Артигас — тоже. Но в Латинской Америке XIX века победил первый, и на смену провинциальным свободам почти везде пришли каудильо. Самый знаменитый из них, Росас, заслуживает отдельного разговора: на его примере видно, как устроена власть, которая называет себя властью провинций.
3.3. Росас: власть, которая называет себя властью провинций
Чтобы понять Росаса, нужно сначала понять, что случилось с пампой в первые десятилетия независимости. Пока на равнинах Ла-Платы бродили стада ничьих быков, гаучо — степные пастухи-метисы — жили свободно: охотились на скот, отдавали хозяину земли шкуру и съедали лучшую часть туши. Но в 1816 году нашли способ надолго сохранять кожи, по всей провинции выросли мясосолильни, Бразилия, Куба и Африка стали покупать вяленое мясо для рабов, и пампа превратилась в огромную скотоводческую фабрику для мирового рынка (Галеано, с. 258–259). Земля подорожала, её огородили, а свободный гаучо стал лишним. Галеано пересказывает декрет 1815 года, по которому всякий сельский житель без собственности был обязан наняться в услужение, носить при себе особый билет и раз в три месяца отмечать его у хозяина. Кто отказывался, считался бродягой и отправлялся в пограничный батальон воевать с индейцами (с. 259). Человек, который вчера воевал за независимость, сегодня оказался прикреплён к хозяину, как крестьянин к помещику. Сибирскому читателю такой билет напомнит не только крепостную Россию, но и советского колхозника, которому до 1970-х годов не выдавали паспорта.









