Латинская Америка: путь к свободе
Латинская Америка: путь к свободе

Полная версия

Латинская Америка: путь к свободе

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 13

Ярослав Золотарёв

Латинская Америка: путь к свободе

Введение

0.1. Две серебряные горы

В 1545 году индеец Уальпа, преследуя сбежавшую ламу, заночевал на склоне горы в Андах, на высоте почти пяти километров. Чтобы не замёрзнуть, он развёл костёр, и пламя высветило в породе белые блестящие жилы. Так, по преданию, которое пересказывает Эдуардо Галеано, была открыта Серро-Рико — Богатая гора Потоси. Индейцы знали эту гору и раньше. Легенда говорит, что инка Уайна Капак собирался добывать в ней серебро, но гора прогремела и велела не трогать богатства, которые она хранит «для тех, кто придёт издалека». Те, кто пришёл издалека, ждать себя не заставили. Через несколько лет император Карл V пожаловал новому городу титул императорского и герб с надписью: «Я богатый Потоси, сокровищница мира, король гор, предмет зависти королей» (Галеано, с. 48). К середине XVII века в городе, выросшем на голом склоне, жило, по данным, которые приводит Галеано, около ста шестидесяти тысяч человек. Это было больше, чем в Севилье или Мадриде, а выражение «стоит целого Потоси» попало в «Дон Кихота» (с. 47).

Серебро было собственностью короны: в Испанию отправлялась королевская пятина, остальное оседало у владельцев рудников, купцов и чиновников, а затем тоже уплывало за океан, в Севилью, Антверпен и генуэзские банки. Добывали его индейцы. В 1570-х годах вице-король Франсиско де Толедо превратил старую инкскую трудовую повинность, миту, в конвейер: каждый седьмой взрослый мужчина из шестнадцати андских провинций должен был год отработать на горе, и ежегодно к Потоси гнали около тринадцати тысяч человек. Заменять умерших обязаны были касики, местные вожди, ставшие посредниками колониальной власти. Серебро выделяли из руды ртутью, которую везли из Уанкавелики, где рудник называли «шахтой смерти». Современник, доминиканский монах Доминго де Санто Томас, ещё в 1550 году назвал Потоси «адским зевом», который ежегодно заглатывает тысячи индейцев (с. 71). Сколько людей гора поглотила за три столетия, никто не знает. Галеано повторяет вслед за путешественником XIX века Джосайей Кондером цифру в восемь миллионов жизней, но большинство историков считают её сильно преувеличенной. Нам достаточно того, что спорить приходится о порядке миллионов и сотен тысяч, а не о самом факте.

Спустя почти двести лет, на другом краю Евразии, рудознатцы Акинфия Демидова искали руду на юге Западной Сибири по «чудским копям», древним выработкам неизвестных рудокопов. Как и на Серро-Рико, здесь добывали металл задолго до пришедших издалека. В середине 1730-х годов они вышли к невысокой горе, которую назвали Змеиной. Её руды оказались серебряными, и вскоре горное дело на Алтае стало для империи тем же, чем Потоси для Испании: главным источником серебра. В 1747 году, вскоре после смерти Демидова и слухов о том, что он тайно плавил серебро, императрица Елизавета забрала Колывано-Воскресенские заводы в собственность своего Кабинета. С этого времени и до 1917 года Алтайский горный округ был не просто казённым, а личным владением монарха. Доход от него шёл не в государственную казну, а царской семье. Во второй половине XVIII века Алтай, по распространённой оценке, давал до девяти десятых всего российского серебра. Первое же русское серебро выплавили ещё раньше, в 1704 году, в Забайкалье, на Нерчинских заводах, которые позже тоже перешли к Кабинету, а их рудники стали местом каторги. Именно в Благодатский рудник в 1826 году спустили первых декабристов.

На Алтае, как и в Андах, гора требовала людей, и их тоже получали принуждением. Горную работу несли приписные крестьяне: вместо подушной подати они отрабатывали на заводах, возили руду и уголь за сотни вёрст, бросая свою пашню в самую страдную пору. Мастеровых набирали рекрутской повинностью и держали на службе десятилетиями, их дети по рождению становились горнозаводскими людьми. Жаловаться было некому: хозяином края был тот, кому жалобы и писали. В «Старой Сибири» мы много говорили о Сибири без помещика, о крае, где крестьянин жил свободнее, чем в Центральной России. Алтайский горный округ был исключением: здесь помещиком был сам император, а крепостная зависимость приписных кончилась только в 1861 году. Змеиногорский рудник истощили к 1870-м годам. Сегодня Змеиногорск — городок примерно в десять тысяч жителей, Потоси — один из беднейших городов Боливии. Галеано записал слова старой жительницы Потоси: это «город, который больше других дал миру и сам теперь не имеет ничего» (с. 62). На Алтае такой фразы, насколько нам известно, никто не записал, но она подошла бы и сюда.

Сходство двух гор не случайно, и оно не только в металле. В обоих случаях богатство принадлежало не тем, кто жил рядом, и даже не краю, где его добывали, а монарху на другом конце огромной державы. В обоих случаях его добывали принуждением, а доход уходил в центр, и край после истощения рудника оставался с отвалами и руинами. Это и есть рента в самом чистом виде, та самая, ради которой, как мы писали в двух предыдущих томах, Сибирь присоединяли и удерживали: сначала пушная, потом горная и золотая, в наши дни нефтегазовая. Закон, к которому мы пришли в «Коренной Сибири», работает и здесь: судьба края и народа определяется не его «отсталостью» или «силой», а тем, насколько его земля нужна другим. Серро-Рико и Змеиная гора были нужны другим слишком сильно.

Но уже на этом первом сравнении видно и различие, которое будет сопровождать нас через всю книгу. Гору Потоси кормили индейцы. Колониальный порядок в Андах делил людей по происхождению, и принудительный труд был повинностью покорённых перед завоевателями. На Алтае в шахту шли прежде всего русские крестьяне, то есть сами колонисты. Коренные народы Алтая, которые в середине XVIII века оказались между гибнущим Джунгарским ханством и Россией, платили ясак, но в рудник их, как правило, не гнали. Колониальная эксплуатация в Сибири ложилась не только на «инородцев», но и на тех, кто пришёл их покорять. Это не делает её мягче, но делает иной, и отсюда вопрос, который мы унаследовали от областников: кто в Сибири колонизатор, а кто колония? В Латинской Америке ответ кажется очевидным, пока не присмотришься к креолам, которые двести лет назад сбросили власть Испании, но не отменили ни миту в её новых формах, ни рабство, ни власть над индейцами. Независимость пришла, а гора осталась. Почему книга о Сибири начинается в Андах и почему третий том серии уходит так далеко от Оби и Енисея, стоит объяснить отдельно.

0.2. Третий том: зачем выходить за пределы Сибири

Эта книга — третья в серии, и две предыдущие смотрели на Сибирь изнутри. «Старая Сибирь» рассказывала, как в Сибири появились сибиряки: от новгородских походов в Югру до областников конца XIX века, от воеводской избы до сибирской деревни, где крестьянин жил без помещика и с оглядкой на далёкое начальство. «Коренная Сибирь» пошла дальше и глубже: к народам, которые жили на этой земле до русских, к их обществам и к четырём векам встречи с империей, а затем с советским и нынешним государством. Обе книги задавали вопросы, на которые сибирский материал ответить не может. Не потому, что его мало, а потому, что сибирская история сложилась так, что некоторые возможности в ней просто не были испробованы. Чтобы узнать, чем они кончаются, нужно посмотреть туда, где их испробовали.

Выход за пределы Сибири — не наше изобретение. Это метод самих областников. Уже заглавие главной книги Николая Ядринцева, «Сибирь как колония» (1882), — сравнение: Сибирь понималась через то, что европейская наука того времени знала о колониях, прежде всего английских переселенческих, от Северной Америки до Австралии. Когда в 1865 году в Омске нашли прокламацию «Патриотам Сибири» и начали дело о «сибирском сепаратизме», следствие вменяло кружку Потанина и Ядринцева мысль об отделении Сибири и создании республики наподобие Соединённых Штатов. Сами областники от сепаратизма отказывались, их программой была автономия, свой университет, своя печать, а позже — самоуправление «как у доминиона Канада». Но зеркало они выбрали точно: край, заселённый выходцами из метрополии, который однажды решил, что хочет сам распоряжаться своей судьбой. Мы продолжаем тот же метод, только с материалом, которого у областников ещё не было. Они видели колонии XIX века. Мы можем увидеть весь XX век, век деколонизации, и то, что с ней стало.

В «Старой Сибири» мы остановились на вопросе, который областники поставили, но так и не решили: самостоятельность кого и по отношению к кому? Свобода казака и промышленника от воеводы могла означать несвободу ясачного человека. Вольность для своих спокойно уживалась с требованием дани от чужих. Народная колонизация была народной по своему субъекту, но не становилась от этого справедливой по последствиям. «Коренная Сибирь» показала ту же проблему с другой стороны: союз старожилов и коренных народов, о котором мечтал Потанин, возник в 1917 году лишь ненадолго. Мы предположили, что он не удался потому, что его строили сверху, от имени образованных старожилов, а не снизу, от общин.

Латинская Америка — место, где это противоречие было разыграно до конца. В каком-то смысле это Сибирь, где областническая программа победила, причём ещё в 1810–1820-е годы. Потомки переселенцев, креолы, освободились от власти далёкой метрополии и стали сами распоряжаться своими землями, рудниками и доходами. То, о чём сибирские автономисты могли только писать в прокламациях, в Лиме, Каракасе и Мехико стало государственным строем. И сразу выяснилось, что освобождение поселенческого общества не освобождает тех, на чьей земле оно поселилось. Индейцы получили вместо испанского коррехидора креольского помещика, мита сменилась долговой кабалой, а общинные земли в XIX веке расхищали под лозунгами либерализма и прогресса быстрее, чем при короле. Метрополия ушла, колониальный порядок остался. Отсюда и родилось то, что латиноамериканцы потом назовут «вторым освобождением». Независимость без деколонизации — это ответ на вопрос «самостоятельность кого и по отношению к кому», полученный на практике, и ответ этот неутешителен.

Есть и вторая причина, и для нас она главная. В Сибири левые никогда не были у власти как сибирский проект. Революцию и советский строй Сибирь получила из центра. Сибирскую областную думу, где областники работали вместе с эсерами, в январе 1918 года разогнали томские большевики, а Временное Сибирское правительство, возникшее летом того же года, уже к осени растворилось в белой диктатуре Колчака. Всё, что было потом, — Дальстрой, Норильск, нефть Западной Сибири, укрупнение «неперспективных» сёл — было модернизацией, которую вели из Москвы, над Сибирью, а не сибиряки для себя. В Латинской Америке всё было иначе. Левые приходили к власти снова и снова, в разных странах и разными путями: через революцию, через выборы, через военный переворот. Они национализировали нефть и медь, делили латифундии, писали конституции, в которых признавались права коренных народов и даже права природы. Они пытались сделать ровно то, о чём сибиряки могли только спорить: забрать ренту у тех, кто её вывозит, и вернуть её тем, кто живёт на этой земле. Иногда это удавалось, чаще — наполовину, нередко кончалось катастрофой. Именно этот опыт, удачи и поражения, нам нужен прежде всего.

Здесь сразу возникает трудность, о которой стоит сказать заранее. Латиноамериканские левые приходили к власти в столицах, и их правительства сами становились центрами по отношению к своим окраинам: Лима по отношению к Андам, Каракас по отношению к нефтяной Сулии, Ла-Пас по отношению к индейским общинам и к равнинному Санта-Крусу. Поэтому латиноамериканский опыт отвечает не только на вопрос, что делать с рентой, но и на вопрос, который для Сибири ещё важнее: что происходит, когда перераспределением занимается центр, пусть даже левый, и где в этой схеме остаётся место для региона и общины. Областники и народовольцы-этнографы, на наследство которых мы опирались в двух прошлых томах, ответили бы на него по-разному. Латинская Америка даёт материал, чтобы проверить обоих.

Остаётся объяснить, почему для такой проверки мы выбрали именно Латинскую Америку, а не другие бывшие колонии. Переселенцы из Европы заселили не только Анды и Ла-Плату, но и Северную Америку, Австралию, Южную Африку, а колониальную ренту выкачивали из Индии и Конго не меньше, чем из Потоси. Выбор нуждается в объяснении.

0.3. Почему Латинская Америка

Колониальный мир нового времени можно грубо разделить на два типа. В колониях первого типа европейцы селились сами, массами и навсегда. Так сложились Соединённые Штаты, Канада, Австралия, Новая Зеландия. Там переселенцы довольно рано получили самоуправление, а коренные народы были вытеснены, истреблены или загнаны в резервации и стали малочисленным меньшинством на собственной земле. Эти колонии не остались периферией. Они сами превратились в центры мирового хозяйства, а Соединённые Штаты стали новой метрополией, в том числе и для Латинской Америки. В колониях второго типа — в Индии, Индонезии, большей части Африки — европейцев было мало: чиновники, офицеры, торговцы, плантаторы. Деколонизация XX века означала для этих стран уход чужаков, и её двигателем был национализм покорённого большинства против пришлой власти.

Сибирь не укладывается ни в один из этих типов. От второго её отделяет главное: переселенцы составляют здесь подавляющее большинство, и никуда они не уйдут. Деколонизация в духе Индии или Алжира, где решение сводилось к формуле «колонизаторы, уходите», для Сибири невозможна и бессмысленна, как невозможна она для Аргентины или Чили. От первого типа Сибирь отличается не меньше. Переселенцы не получили в ней самоуправления и не стали новой метрополией. Край остался сырьевой периферией, а доход от его земли и недр, как мы видели на примере Змеиной горы и увидим ещё не раз, уходил и уходит в центр. Канада была идеалом областников, но Сибирь Канадой не стала.

Латинская Америка — третий, гибридный тип, и в этом её особая ценность для нас. Здесь были и массовые поселенцы, и многочисленные коренные народы, и миллионы привезённых из Африки рабов, и люди, родившиеся от их смешения. Здесь сложилась креольская элита — местные уроженцы европейского происхождения, чувствовавшие себя хозяевами края и обиженные властью далёкой метрополии, как сибирские областники были обижены властью Петербурга. Здесь с XVI века до наших дней господствует сырьевая экономика: серебро, сахар, гуано, селитра, каучук, медь, нефть, соя, литий. Рента от них уходила сначала в Испанию и Португалию, потом в Англию, потом в Соединённые Штаты, а внутри каждой страны — из провинций в столицу. Именно это положение латиноамериканские экономисты середины XX века, Рауль Пребиш и его коллеги из Экономической комиссии ООН для Латинской Америки, назвали отношением «центра» и «периферии». Сибирь описывается этой схемой почти без поправок, только центр у неё не за океаном, а в пределах той же страны.

Есть и ещё одно сходство, о котором вспоминают реже. Независимые латиноамериканские государства сами стали колонизаторами своих окраин. В те же десятилетия, когда Россия заселяла Амур и готовилась строить Транссиб, Аргентина вела «завоевание пустыни» — войну против индейцев Патагонии и пампы, Чили — «умиротворение Араукании», землю мапуче, которых испанцы за три века так и не смогли покорить. Мексика в начале XX века депортировала непокорных яки из Соноры на плантации Юкатана. Бразилия и Перу открыли Амазонию каучуковым компаниям, и каучуковый бум обернулся для индейцев Путумайо рабством и массовой гибелью. Всё это делали уже не испанцы, а республики, провозгласившие свободу и равенство. Латинская Америка знает, таким образом, обе формы колониализма: внешний, заморский, и внутренний, когда государство колонизует собственную окраину. Сибирский случай — второй, и латиноамериканский опыт позволяет увидеть его со стороны.

Наконец, Латинская Америка сама по себе разнообразна, и это делает её лабораторией, а не одним примером. Аргентина, Уругвай и Чили — поселенческие общества, где потомки европейцев составляют большинство. Это ближе всего к старожильческой Сибири. Андские страны, Боливия, Перу, Эквадор, и Гватемала на юге Мезоамерики — страны, где коренные народы составляют значительную часть населения, а в Боливии, по переписям конца XX века, даже большинство. Там сохранились общины, языки кечуа и аймара, живая память о доколониальном прошлом. Мексика стоит посередине и создала целую идеологию смешения, «метисации», которая объявила всех мексиканцев одной метисной нацией. У этой идеологии есть близкие родственники и в нашей истории. Бразилия и Карибы добавляют опыт рабства, которого Сибирь в такой форме не знала. Внутри одного континента мы можем сравнивать не только Сибирь с Латинской Америкой, но и разные латиноамериканские пути между собой: как решала земельный вопрос Мексика и как Боливия, что сделали с медью в Чили и с нефтью в Венесуэле, чем кончилось признание коренных народов в конституциях Боливии и Эквадора.

Добавим к этому причину, о которой уже шла речь: в Латинской Америке левые не раз приходили к власти и пытались решить именно эти проблемы — ренты, земли, коренных народов, неравенства центра и окраин. Ни США с Канадой, ни большинство стран Азии и Африки не дают столь богатого и столь долгого опыта левых правительств, и почти нигде он не был так тесно связан с вопросом о сырьевой ренте. Поэтому, если искать внешнее зеркало для Сибири, то точнее Латинской Америки мы его не найдём.

Но зеркало - не значит двойник. Чем ближе мы подносим латиноамериканский опыт к сибирскому, тем заметнее становятся места, где он не подходит, и честное сравнение должно начинаться с них.

0.4. Где сравнение хромает

Первое и самое очевидное различие — государство. Латиноамериканские страны уже двести лет независимы. У них свои армии, свои деньги, свои места в ООН, свои долги перед МВФ и свои отношения с великими державами. Левые правительства в Боливии или Венесуэле распоряжались суверенным государством: они могли национализировать нефть, выгнать иностранную компанию, отказаться платить по долгу, пусть и дорогой ценой. Сибирь — часть одного государства, и её центр находится не за океаном, а в той же стране, говорит на том же языке и распоряжается той же армией. Любой сибирский проект — это проект региона внутри федерации, а не нации против метрополии. Поэтому латиноамериканские уроки о национализации для Сибири переводятся не напрямую. Вопрос для неё звучит не «чья нефть — наша или американская?», а «какая доля ренты остаётся в регионе и кто в регионе ею распоряжается». Иными словами, это вопрос бюджетного федерализма и местного самоуправления, а не суверенитета. Мы будем постоянно помнить, что латиноамериканские левые решали задачу, которая в Сибири стоит в другом масштабе.

Второе различие — масштаб. Латинская Америка — это около двадцати стран и больше шестисот миллионов человек. Сибирь вместе с Дальним Востоком занимает сопоставимую территорию, но живёт на ней около двадцати пяти миллионов, в двадцать с лишним раз меньше. Латиноамериканские столицы — Мехико, Сан-Паулу, Буэнос-Айрес — входят в число крупнейших городов мира, а население их окраинных трущобных районов исчисляется миллионами — больше, чем во всей Иркутской области. Социальные конфликты, которые двигали латиноамериканской политикой — безземельное крестьянство, миллионы людей в городских окраинах, массовая неформальная занятость, — в Сибири либо давно в прошлом, либо выглядят совсем иначе. Сибирская деревня не знала латифундии и безземелья, её бедой было скорее обратное: земли много, а людей и дорог мало, и сегодня деревня не бунтует, а пустеет.

Третье различие касается коренных народов, и оно для нас самое важное. В Андах и в Мезоамерике коренные народы — не меньшинство, а масса населения. В Боливии по переписи 2001 года больше шестидесяти процентов жителей назвали себя индейцами, в Гватемале — около сорока, в Перу миллионы говорят на кечуа и аймара. Эво Моралес пришёл к власти не как защитник малых народов, а как представитель большинства, которое пятьсот лет было отстранено от власти. В Сибири всё иначе. Коренные народы, от многочисленных якутов и бурят до малочисленных народов Севера, вместе составляют, по нашей оценке, около полутора миллионов человек, то есть лишь несколько процентов населения. Даже там, где они составляют большинство — в Туве, отчасти в Якутии, — это большинство одного региона, а не страны. Поэтому для сибирского коренного вопроса ближе опыт тех латиноамериканских народов, которые оказались меньшинством в поселенческом государстве: мапуче в Чили, индейцев Амазонии, народов Аргентины и севера Мексики. Андский опыт индейского большинства сибирскому напрямую не подходит, но он показывает, что происходит, когда коренные народы берут власть, а не только просят защиты, — и это знание нелишнее.

Четвёртое различие — природа и хозяйство. Латинская Америка — прежде всего тропики и субтропики: плантации сахара, кофе, бананов, хлопка, каучука, огромные скотоводческие поместья. На этом хозяйстве держались рабство, пеонаж, латифундия, и земельный вопрос стал там центральным вопросом всей политики XX века. В Сибири плантаций не было, и её рента — меха, металлы, золото, уголь, нефть, газ, алмазы — ближе к горной и нефтяной экономике. Поэтому для сравнения нам важнее горняцкая Боливия, медное Чили и нефтяные Венесуэла и Мексика, чем кофейная Колумбия или сахарная Куба. Аграрные реформы будут в книге занимать много места, потому что без них не понять латиноамериканскую левую политику, но переносить их выводы на Сибирь мы будем осторожно.

Пятое различие — церковь. Католическая церковь была в Латинской Америке одним из главных колониальных институтов и одним из крупнейших землевладельцев. Против неё воевали либералы XIX века, и в то же время из неё в XX веке выросла теология освобождения, давшая левому движению тысячи священников и мирян. Православная церковь в Сибири такой роли не играла: она была частью государственного аппарата, её миссия у коренных народов была часто формальной, и в Сибири она не породила массового движения за социальную справедливость. Для светской позиции, которой мы держались в прошлых томах, это различие упрощает дело, но оно же означает, что целый пласт латиноамериканского опыта — союз левых и верующих — к Сибири почти неприменим.

Шестое различие — соседство с великой державой. Судьбу латиноамериканских левых проектов слишком часто решали не в Лиме или Сантьяго, а в Вашингтоне. Гватемала в 1954 году, Бразилия в 1964-м, Чили в 1973-м, Никарагуа в 1980-е — везде переворот или война шли при прямом участии Соединённых Штатов. Когда мы разбираем поражения левых, мы обязаны отделять то, что они сделали неправильно сами, от того, что с ними сделали извне. Ноам Хомский посвятил этому десятки книг, и без его взгляда из США картина была бы неполной. Но у Сибири нет своего Вашингтона. Её «внешняя сила» — это её собственный центр, и это делает сибирскую ситуацию одновременно проще и безнадёжнее: иностранного интервента можно изгнать, а от собственного государства не уйдёшь — его можно только переустроить.

И наконец, различие, которое работает в обратную сторону. Сибирь прожила семьдесят лет государственного социализма, и этот опыт у неё есть, а у Латинской Америки, за исключением Кубы, его нет. Латиноамериканские левые почти всегда действовали внутри рыночной экономики, в условиях выборов, оппозиции, свободной прессы или хотя бы её остатков. Сибиряк знает то, о чём латиноамериканский левый часто только подозревает: что бывает, когда левое государство становится всемогущим, забирает ренту целиком и само решает за всех, как им жить. Мы помним Дальстрой, укрупнение «неперспективных» деревень и интернаты для детей оленеводов. Поэтому смотреть на латиноамериканский опыт мы будем не глазами наивного сторонника, а глазами людей, которые видели, во что способна превратиться централизованная модернизация под красным флагом.

Всё это не отменяет сравнения, а делает его точнее. Мы не ищем в Латинской Америке будущего Сибири и не собираемся переносить боливийские или венесуэльские рецепты на Енисей. Мы сравниваем механизмы: как устроена рента и куда она уходит, как центр управляет окраиной, как коренные общины отстаивают землю, что происходит с левым движением, когда оно получает власть. Эти механизмы действуют поверх различий в масштабе, климате и истории. И первый из них, который мы должны понять, уже был назван: независимость, пришедшая двести лет назад, так и не стала деколонизацией. Что вообще значит деколонизация там, где независимость уже есть, — с этого вопроса и начинается латиноамериканская левая мысль.

0.5. Независимость без деколонизации

В 1891 году кубинский поэт и революционер Хосе Марти, живший тогда в эмиграции в Нью-Йорке, опубликовал статью «Наша Америка». Куба ещё оставалась испанской колонией, а большинство стран континента были независимы уже семьдесят лет. Но Марти писал не о Кубе, а о них, и главный его диагноз уложился в одну фразу: «колония продолжала жить в республике». Креольские элиты, писал он, скопировали чужие конституции, французские и североамериканские, и управляли по ним страной, которой не знали и не хотели знать. Индеец, негр и крестьянин остались за стенами этих республик, как раньше оставались за стенами вице-королевств. Выход Марти видел в том, чтобы строить государство из собственного материала, а не из чужих книг, и сделать общее дело с угнетёнными. Спустя восемьдесят лет, когда Эдуардо Галеано писал «Вскрытые вены Латинской Америки», эту задачу уже называли «вторым освобождением»: первое освобождение, от Испании, сменило хозяев, второе должно было изменить сам порядок.

На страницу:
1 из 13