
Полная версия
Хулио Сиберито
Пять часов дня. Сенсационное сообщение в вечернем выпуске «Сибирской жизни»: «Давид Бурлюк заключил контракт со “Стандард Ойл”». Отец российского футуризма будет писать рекламные щиты керосиновых ламп для всех губернских городов республики. Первый эскиз уже утверждён: румяная сибирская баба в кокошнике держит над головой лампу «Стандард», лучи от лампы расходятся сдвинутыми кубами, а внизу надпись: «Свет из Америки — в каждую сибирскую избу». Рыбку со щеки, по условиям контракта, Бурлюк смыл. В шесть часов Учитель по поручению мистера Пибоди заказывает в похоронном бюро на Магистратской венок с лентой: «Российскому футуризму от благодарных акционеров. Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить». Бурлюк сам относит венок на выставку и вешает его на гвоздь, где утром висела «Сибирская Венера». Вечером его видели в «Европе». Он пил облепиховую, плакал и говорил, что кубизм, если подумать, и есть лучший способ рисовать керосиновые лампы. На следующей неделе он купил автомобиль.
Среда. Мистер Пибоди решает заняться политикой. Из утренней газеты он узнаёт, что рабочие керосинового склада «Стандард Ойл» на Черемошниковской пристани дружно бастуют уже вторую неделю, требуя прибавки восьми копеек в час и проверки складских весов. Склад стоит, баржи с керосином из Владивостока не разгружены, а навигация, как назло, только началась. Заботы низших слоёв населения о своих грубо материальных интересах и пренебрежение к миру духовному всегда возмущали мистера Пибоди.
Тут я должен признаться в собственном позоре. Узнав, что стачкой руководит Томский союз транспортных и складских рабочих, анархо-синдикалистский, я в то же утро побежал туда — помогать. Мне грезились баррикады на пристани, красно-чёрное знамя, речь перед толпой и, может быть, мои стихи, которые грузчики будут петь хором. Союз помещался в двух комнатах над чайной на Набережной Ушайки. На стене висел портрет Кропоткина, засиженный мухами, и плакат «Освобождение рабочих — дело самих рабочих». За тремя столами три человека в нарукавниках разбирали бумаги. Секретарь, сухой старик с усами, дал мне стул и спросил, по какому я делу. Я сказал, что я анархист и пришёл помочь.
«Это хорошо, — сказал секретарь. — Нам как раз нужен человек. Видите эту папку? Это расчётные листки за последние два года. Хозяин обсчитывал на весах: на каждом пуде недовешивал грузчикам по четыре фунта, а сдельщина у них с пуда. Надо пересчитать, сколько недоплачено каждому, а их сто шестьдесят человек. Потом составить таблицу для мирового судьи. Вы считать умеете?»
Я признался, что считаю плохо.
«Тогда вот это. — Он подал мне другую папку. — Жалобы. Табельщица Осипова жалуется, что ей не засчитали сверхурочные за Пасху. Грузчик Евсеев — что ему не выдали рукавиц. Вдова Колыванова — что за мужа, которого придавило бочкой, страховое общество платит половину, ссылаясь на пункт семнадцатый. Надо найти пункт семнадцатый, прочитать, понять и написать возражение. Вы юрист?»
Я признался, что я филолог.
Секретарь посмотрел на меня без всякой насмешки, с тем терпеливым сожалением, с каким смотрят на хорошего человека, от которого нет пользы.
«Вы понимаете, товарищ, — сказал он, — мы ведь ничего особенного не хотим. Пётр Алексеевич правильно писал: ни правительство, ни политики, ни дума рабочим не помогут — ни эсеры, ни областники, ни социал-демократы, они в согласительной комиссии сидят. Мы сами себе поможем. А помочь — это значит восемь копеек в час, честные весы и рукавицы. Это и есть анархия. Остальное — стихи».
Я предложил написать для стачечников листовку. Секретарь обрадовался. Я сел и за час написал воззвание на сибирском наречии, с образами, ритмом и двумя словами собственного изобретения. Секретарь прочитал, вздохнул и попросил переписать по-русски и покороче: «Грузчики, восемь копеек! Весы врут! Не выходить на работу!». Это вышло у него самого за три минуты. Мою листовку он, впрочем, не выбросил, а аккуратно подшил в папку «Разное». Я ушёл с чувством, что для революции я, может быть, и гожусь, но для профсоюзов — нет.
Между тем в одиннадцать часов утра у мистера Пибоди сидели агенты частного сыскного бюро «Бдительность» с исчерпывающими сведениями о четырёх членах стачечного комитета. Получив указания, они приступили к работе. Грузчика Гаврилу Пономарёва, пьяницу, незнакомцы приглашают в трактир «Сибирь». К пяти часам, после дюжины стаканов, он валяется мертвецки пьяный в чулане за стойкой. У кладовщика Бирюкова дочка больна чахоткой, она любимица семьи. Предложение ехать с ней на воды, в Белокуриху. Четверть часа испытания — и чек из той же синенькой книжки. Поездом в восемь двадцать Бирюков уезжает в Барнаул. Старичка Бедарева запугивают фотографиями тюрьмы, какой-то перехваченной перепиской с Москвой и нарочно для этого нацепленным на одного из агентов значком контрразведки. Он убегает к племяннику в Колывань. Остаётся Евлампий Лизин — не пьёт, денег не берёт, контрразведки не боится, двадцать лет разбирает в союзе жалобы и знает наизусть все пункты семнадцатые всех страховых обществ республики. В три часа долгое совещание в кабинете мистера Пибоди. Агенты требуют двойной оплаты. Снова книжка. В семь часов собрание забастовщиков. Выясняется, что три вожака бежали, а четвёртый, Лизин, задержан земской милицией: под его тюфяком нашли тысячу долларов, происхождения которых он объяснить не мог.
«Вор!» — «Подкупили!» — «Долой!»
Представитель хозяина, старый приказчик, услужливо объясняет: «Становитесь на работу, никакого наказания не будет, а насчёт весов администрация подумает». Общее ликование. Стачка кончена.
Справедливости ради скажу, что через два месяца присяжные Томского окружного суда, девять маслоделов и три учителя, Лизина оправдали. Защищал его земский адвокат по закону о неимущих, а происхождение долларов так и осталось невыясненным, что, как известно, не доказывает вины. Но к тому времени союз уже исключил Лизина «до выяснения», склад давно работал, а весы так и продолжали недовешивать по четыре фунта. Мистер Пибоди заказывает мемориальную доску на ворота склада, но колеблется в выборе текста. Он запрашивает телеграммой своего друга, баптистского пастора Вонса в Чикаго, можно ли, ввиду смены феодального строя капиталистическим, произвести небольшое исправление в тексте Писания. Удовлетворительный ответ. На воротах склада будет значиться: «Богу — Богово, хозяину — хозяйское».
Четверг. Весна. Тает лёд на Ушайке. Мистер Пибоди настроен игриво, он отдыхает. Прелестная девушка. Алло! Кто это? Младшая продавщица перчаточного отдела в пассаже Второва. Пригласить вчерашних агентов. Полдень. У барышни Люси оказывается жених, Павлик, он служит конторщиком в Сибирском торговом банке. Узнайте слабости. В пять часов дня Павлик проигрывает в Общественном собрании в преферанс тысячу восемьсот рублей, из которых тысяча шестьсот казённые. В шесть он заходит за Люсей. У дверей пассажа они расстаются, девушка плачет. В восемь ей приносят письмо с предложением явиться в «Европу», в кабинет № 8: там она немедленно получит тысячу восемьсот рублей.
Мы едем с мистером Пибоди в ресторан. У входа какой-то нищий просит гривенник. Я снова поражаюсь энергии нашего нового друга. Повернувшись к просящему, он поднимает руку к небу: «Крепись, мой друг, там последние будут первыми». В ресторане я с Учителем в общем зале. Джаз-банд играет фокстрот. Час спустя к нам на минуту выходит мистер Пибоди, как всегда жизнерадостный, и выписывает в книжечке на имя барышни тысячу восемьсот рублей. Минуту подумав, он пишет на оборотной стороне чека: «Любовь покрывает всё» (1 Кор. 13:7).
Так прошли три дня деятельности мистера Пибоди. Выходя ночью с Учителем из «Европы», я смутился. Пахло талым снегом и дымом из печных труб, с Почтамтской доносились звонки последнего трамвая, и моё сердце поддалось радости бытия. Я вспомнил Бурлюка со смытой рыбкой, Лизина, которого милиционеры вежливо, по закону, сажали в пролётку, маленькую Люсю, тщетно пытавшуюся в вестибюле под насмешливыми взглядами официанта Федота припудрить заплаканный красный нос, и не выдержал.
«Скажите, почему вы не убили Пибоди?»
Учитель рассмеялся.
«Друг мой, кто же, идя на войну, взрывает пушку? Вспомни: мы хотим всё разрушить. А Пибоди — великолепное тяжёлое орудие. Кроме того, — прибавил он и посмотрел на тёмные окна “России”, — пушку полезно знать в лицо. По пушке всегда видно, куда она смотрит».
Я не понял тогда последних его слов и решил, что это очередная шутка.
Так мистер Пибоди, сам того не ведая, — он считал Учителя своим консультантом по сибирской косности и аккуратно выплачивал ему сто долларов в месяц живыми, — стал вторым учеником великого Учителя.

Глава четвёртая. Симпатичные боги Дамдина. — Различные суждения Учителя о религии
Утром в гостинице «Россия», написав более двадцати деловых писем — кому, он не говорил, а я не спрашивал, — Учитель позвонил коридорному, чтобы отправить их на почту. Спеша, он хотел быстрее наклеить марки и велел высунуть язык. Этот способ наклеивания удовлетворил обоих, и на следующий день коридорный явился уже без зова, стал у стола и предупредительно высунул свой острый розовый язык. Когда процедура была закончена, он с гордостью сказал Учителю: «Шуудан тоже так умеет».
На наши недоумённые вопросы он доверчиво попросил нас следовать за ним. Мы прошли в тесную каморку под чёрной лестницей, где он жил, рядом с котельной. На полу на войлочке сидел маленький божок, вырезанный из кедрового полена, с бусинами вместо глаз. У него был высунут язык, и на языке была наклеена почтовая марка за семь копеек, с соболями. Парень — его звали Дамдин, он был из-под Урги, и в «Россию» его устроил двоюродный дядя, служивший при монгольском представительстве, — глядел на идола с материнской нежностью и приговаривал: «Шуудан очень умный, всё умеет. Письмо куда хочешь отнесёт, даже в Америку». Далее мы увидели ещё двух божков. Один, вырезанный из бараньей бабки, стоял над моими старыми калошами и тёр их тряпочкой — это был Гутал, что по-монгольски значит «сапог». Другой стоял у двери с осколком зеркала, вставленным в живот, — это был Толь, «зеркало», он не пускал в каморку злых духов, контролёров и пожарного инспектора. Оказалось, что Гутал и Толь, братья Шуудана, тоже всемогущи и способны делать вещи непостижимые: Гутал, например, однажды вычистил сапоги генеральному консулу Японии, хотя тот об этом не просил.
Учитель был обрадован, даже взволнован.
«Вы видите, — сказал он мистеру Пибоди и мне, — здесь, в гостинице “Россия”, под чёрной лестницей, рядом с котельной, творится великолепная мифология. Через сотни лет Гутал будет счищать земной прах с блуждающих душ, Толь — впускать их в небесные врата по предъявлении паспорта, а милый Шуудан с маркой за семь копеек будет вечным вестником, соединяющим наш мир с трансцендентным, по тарифу заказного письма. Или вы позабыли, как делались все прочие боги?
Ты, анархист, — сказал он мне, — отрицаешь всех богов, а Кропоткина держишь у себя над кроватью, в рамке, под стеклом, и протираешь его по субботам. Через сто лет к нему будут ставить свечи профсоюзные секретари. А вы, мистер Пибоди, — превратили Бога в акционерное общество с ограниченной ответственностью, ограниченной, разумеется, со стороны Бога. Разве придумали люди для своих небес другие порядки, нежели для Японской империи или для республики Сан-Марино? У одних небесная монархия: Бог-самодержец, архангелы-губернаторы, святые-исправники. У других монархия смягчена конституционным вмешательством милосердия, как у англичан, где король царствует, а Богородица управляет. А у нас в Сибири, если бы кто-нибудь удосужился сочинить сибирское небо, там непременно заседала бы небесная согласительная комиссия. Три лица, совершенно неотличимых одно от другого, вечно спорили бы о самых пустяках и всё решали бы единогласно, но каждое лицо — по собственным мотивам. А молитвы верующих передавались бы в подкомиссию. Небесные министерства: военное — с различными званиями серафимов, херувимов, архангелов и ангелов, все в бело-зелёных петлицах; юстиции — с судом присяжных из двенадцати праведников, прокурором, защитником, смягчающими обстоятельствами, весами лавочника и каторгой, срочной и бессрочной; просвещения — с пророками, пропагандой и световыми рекламами на лампах “Стандард”, как у мистера Пибоди. Вы, дети мои, пережёвываете жвачку, прошедшую через все четыре законных желудка, а Дамдин готовит новую — для поэтов и философов тридцатого века».
Дамдин слушал Учителя очарованный, снова раскрыв рот, но теперь уже безо всяких практических намерений. Обилие таинственных слов поразило его так, что он, упав на колени, поцеловал носок испанского сапога Учителя. Учитель поднял его и сказал: «Ты теперь будешь всюду ходить за мной».
«Жаль, что я не знал, я предложил бы вам коридорного получше, — заметил мистер Пибоди. — Этот не баптист».
Я же спросил Учителя, почему его выбор остановился на маленьком монголе.
«Он верит, — ответил Учитель, — а это у нас в Сибири так же редко, как честный подрядчик или непьяный пожарный. Ваша вера труслива. От неё ложится тень сомнения, иронии и расчётливости торгаша, который боится прогадать на товаре. Какой баптистский проповедник не сверяет своих проповедей с ценами на масло на Омской бирже? Какой томский батюшка не заглядывает тихонько в гимназический учебник естествознания, проверяя, велика ли у кита глотка? Ваше безверие не храбрее вашей веры. Ваши атеисты из эсеровской фракции, выпив стаканчик облепиховой, храбрятся и ругают попов, а потом, припомнив запах Вознесенского кладбища в июльский полдень, держат на всякий случай в нижнем ящике комода бабушкину икону и не спят всю ночь, если жена разбила зеркало. Ваши рериховцы застраховали свои грубые тела в “Сибирском Ллойде” на случай, если тонкие не успеют вовремя выйти. Я беру Дамдина, потому что в нём жива голая, бесстыдная, всеободряющая вера, и это будет крепким оружием в моих руках. Другие увидят во мне учителя или авантюриста, мудреца или прощелыгу, консультанта или паникёра, а для него я буду богом, который умеет клеить марки и говорить необычайные слова. Он будет вырезать меня из кедра и мазать маслом мне губы, а я обещаю быть в этом смысле очень снисходительным богом».
Мистер Пибоди, увлечённый этими мыслями, тщетно пытался возмутиться. Наконец, чтобы оправдать себя и свою сочувственную улыбку столь безнравственным суждениям, он сказал: «Мой друг, я знаю, что вы шутите. Вы, безусловно, хороший христианин и, кроме того, отменный консультант», — и ласково толкнул Учителя толстым пальцем в бок.
Впоследствии Учитель неоднократно возвращался к вопросам веры, верований и религии. Он говорил об этом, как, впрочем, и о других так называемых важных проблемах, шутя и балагуря. Учитель утверждал, что серьёзно, академически, проникновенным голосом или приводя библиографию можно говорить лишь о способах заварки чая, о различных манерах плевать с моста в Томь, со свистом или без свиста, и о постановке ног в фокстроте. Во всех остальных случаях он предпочитал молитве усмешку, многотомному исследованию — весёлый фельетон. «Когда весь сад давно обследован, — говорил он, — тщетно ходить по дорожкам с глубокомысленным видом и ботаническим атласом. Только резвясь, прыгая без толку по клумбам, думая о недополученном поцелуе или о сливочном мороженом, можно случайно наткнуться на ещё неизвестный цветок».
Стремясь передать здесь различные суждения Учителя о вере, я боюсь, что по причине своего характера, угрюмого и неповоротливого, придам им ложную, нарочитую серьёзность. Эти мысли были легки и невинны, как щебет шестнадцатилетней курсистки о различных системах пропорционального представительства.
Как-то, перетаскивая из каморки Дамдина в свою комнату Гутала и Толя (Шуудан остался при хозяине, по делам почтовым), Учитель сказал: «Им будет уютно между бронзовым Буддой из Иволгинского дацана, которого мне подарил один бурятский лама за консультацию по земельному вопросу, и олеографией Николая Угодника, которую подарила мне хозяйка квартиры за консультацию по вопросу жилищному. Боги прекрасны, равны и достойны друг друга. Но вы тщетно хотите подражать Дамдину. Он бога только что сделал. Он как молоденький поэт, написавший первое стихотворение: волнуясь, бегает с ним, и пуповина ещё болтается. А вы отдаёте в коленкоровый переплёт, с кожаными уголками и инициалами, книги гения, истлевшего две тысячи лет назад. Гимназистик зубрит, вы чтите, но не интересуетесь. Только изредка, в приёмной у зубного врача Гольдберга, очень скучая, вы благоговейно раскрываете двести сорок шестое издание. Для вас Бог не хлеб, не жизнь, даже не предмет роскоши, а какая-то баночка мази на полке в ванной комнате. Кто, кому, когда её прописал, рецепт давно утерян, а вы её не выбрасываете только потому, что она так давно стоит, что вы перестали её замечать».
Однажды, когда мы проходили мимо памятника жертвам Азиатской дивизии на берегу Толы — Учитель возил нас в Ургу, о чём будет рассказано впоследствии, — он заговорил о праведности, и я не узнал его голоса.
«Конечно, эксперименты с Иовом, — сказал Учитель, — были несколько рискованными. Пожалуй, теперь Общество покровительства животным привлекло бы обоих спорщиков к ответственности. Но по крайней мере за убытки, за болезнь, за падёж скота, жены и детей Иову выдали хорошее вознаграждение. До воскрешения не додумались, привели ему новую жену, к тому же весьма плодовитую. Возможно, Иов был даже в выигрыше. Во всяком случае, добродетель восторжествовала. Но что сказать о старом ургинском меховщике Шмуле Берковиче, который был праведнее самого Иова, днём и ночью славил справедливость Господню, торговал белкой честно, без недовеса, а в феврале двадцать первого года, когда барон Унгерн взял Ургу, умер в снегу у собственной лавки с распоротым животом, вместе с женой, дочерьми и внуком, которому было четыре года? Я видел эту лавку. Я пришёл с сибиряками в июле, когда всё уже было кончено, и видел. Дети будут счастливы? Внуки? Да, да, что-то там до двадцатого колена… Но ведь порют живот, пожалуй, уже у тридцатого колена, порют аккуратно, без заминки, с молитвой и по приказу. Опять Вседержитель пари держит? Но почему же тысячи Берковичей должны издыхать от такого необузданного азарта? Нет, здесь дело явно нечистое. Даже младенец знает, что Иван — честный, работящий, добренький — умрёт, опухнув от голода, на задворках у Ивана — вора, лжеца, злодея, а тот даже не сморгнёт. И никаких раскаяний, ползаний на четвереньках и удовлетворяющего общественное мнение смертного пота — ровно ничего! Нет, до последней минуты всё обследовано, и ничего утешительного не замечено».
Он помолчал, потом поправил шарф на горле и продолжал уже обычным своим голосом:
«Тогда приступают к тому, что обследовать труднее. Земля как земля, а что под землёй? Справедливость, воздаяние. Разумеется, возможно, что прах да пар, а если нет? Кто знает? Живёт, живёт человек, кругом тиф, крушение поездов, японцы, а он всё живёт, потом ест в “Европе” нельму под соусом, маленькой косточкой давится — и конец. Кто знает, не свыше ли? Случай, а может быть, этот случай умненький, кончил богословский факультет и сдал экзамен на звание провидения? Стоит бабка в Троицком соборе, молится своей “Заступнице усердной”: Пеструшка стельная, дай, Матерь Божья, тёлочку! Это о земном, а о небесном — ещё сомнительнее. Только неуверенность — палка о двух концах. Всякому приятнее отправить такое письмо, да ещё при таких порядках на почте, заказным, а не простым. Идёт безверие, то есть валюта небесной страны обесценена до крайности, хуже нашего рубля в тридцать первом году. Кассир расплывается, тонет в туманах, им же самим напущенных. А облигации небесного займа, которые всем вручали вместо жалованья, никто уже не берёт даже у ресторана “Европа”, где берут всё».
Будучи в Томске, мы зашли с Учителем в баптистскую молельню на Монастырской, построенную на американские пожертвования. На голых, выбеленных стенах висели лишь кружка для пожертвований и расписание занятий воскресной школы. Мистер Пибоди, по воскресеньям проповедовавший здесь через переводчика, весьма красноречиво говорил о благонравии Спасителя, о вреде облепиховой настойки и о преимуществах электрического освещения перед лучиной, а при отсутствии электричества — керосинового. Учитель сказал нам: «Бедные люди, они ещё раз повторили жест ребёнка, который срывает с игрушки ленты и бубенцы, чтобы найти внутри клок пакли. Им дали великолепную куклу Византии. Они не поняли, что её глубочайший смысл в этих кружевах обрядов, в нашивках догм, в шелесте акафистов, в румянах и золоте окладов. Они начали сдирать одежды, срывать ризы, боясь, что живая плоть станет ризами, и не подумав, что под поцелуями человеческих губ ризы стали живыми и тёплыми и что вне этого плоти не было. Ободрав с кочана лист за листом, они церемонно водрузили перед собой кочерыжку, кружку и мистера Пибоди, который не одобряет, кстати сказать, превосходной облепиховой».
Когда в Томске в тридцать седьмом году организовалось Общество рационального ведения мелкой торговли, Учитель в качестве владельца лавки кедровых орехов в Гостином дворе — лавку он открыл накануне и закрыл назавтра — явился на учредительное собрание и внёс предложение поставить общество под высокое покровительство Томской епархии.
«Нигде, — говорил он, — я не видел такого бережного, трогательного и вместе с тем рационального отношения к мелкой торговле, как в стенах церкви. Как есть большие и малые грехи, так есть дорогие и дешёвые искупления. Церковь вытравила из памяти дорогое бездельникам и тунеядцам, ненавистное нам понятие “даром”. Какой-нибудь мелкий афинский философишка уверял, что добро можно делать ради добра. Церковь сказала: нет. Ничего даром. За всякое добро — квитанция, отвечают всем достоянием неба. За грехи платите: поклон, сто поклонов, свеча за пятак, свеча за полтинник, сорокоуст, постройка часовни, поездка на богомолье в Абалак или к мощам Фёдора Кузьмича. Мы будем торговать под святой сенью апостола Петра, у которого столь дорогие нашему сердцу приходо-расходные книги, весы и крепкие ключи от американских замков».
Речь Учителя покрыли аплодисментами, но предложение не голосовалось вследствие протеста владельца магазина резиновых изделий на Бульварной, стоявшего на точке зрения абсолютной светскости общества.
Поучая учеников, Учитель любил показывать нам различные экземпляры той или иной человеческой породы. Меня всегда изумляло неисчислимое количество людей, с которыми он поддерживал приятельские, деловые, а чаще всего неопределённые и с виду бесцельные отношения. Так, он свёл нас поближе с председателем Общества друзей Шамбалы, неким Зютовым, бывшим податным инспектором, тем самым, который на маскараде в «Европе» предлагал ему бублики. Зютов, кроме служения Владыкам, занимался игрой на цитре, разведением комнатных лимонов и выжиданием чая перед самоваром. Любимыми его словами были «кто-то», «что-то» и «странно». Когда мы на минуту замолкали и в комнате становилось тихо, Зютов многозначительно вздыхал, а затем пояснял: «Сейчас в комнате кто-то присутствовал». Вообще молчал он не просто, а торжественно. Изъяснялся он примерно так: «Мне грустно — по саду кто-то прошёл», «Сейчас с какой-то девушкой в Колывани что-то случилось, поэтому у меня тяжелеют веки», «Вы слышите, как странно бьют часы на пожарной каланче? Они что-то предвещают». За утренним чаем он был полон воспоминаниями приснившихся снов, за обедом — смутными ощущениями тонких миров, за ужином — предчувствием неведомых встреч, что, впрочем, не мешало ему есть с аппетитом. Во всём он видел тайну: в форме облака над Воскресенской горой, в залетевшей в форточку синице, даже в суповой миске, которую разбила его прислуга, неповоротливая чалдонка.
Просидев с ним два часа, я заподозрил его в нервном заболевании и поделился своими соображениями с Учителем. Но тот возразил: «Увы, Зютов вполне здоров. На доме у него громоотвод, а в передней барометр. Когда он заболевает, то зовёт лучшего доктора из университетской клиники и не может вымолвить ни слова от волнения, пока врач не положит трубку в карман и не пробубнит наконец название болезни по-латыни. Зютов очень любит повторять слово “карма”, но сделал себе, между прочим, прививки от оспы, от тифа и от клещевого энцефалита, а жизнь свою застраховал в “Сибирском Ллойде” на восемь тысяч. Конечно, если ты его обо всём этом спросишь, он не смутится и скажет что-нибудь вроде того, что Владыки не велят искушать карму. Но на нём ты можешь наблюдать человека, который не способен жить без тайны. Ты скажешь, что на свете ещё много неясного. Разумеется. Но из длинной анфилады запечатанных комнат несколько дверей уже взломано, и там обнаружена самая обыкновенная обстановка средней руки. Это расхолаживает Зютовых и заставляет их приделывать печати обратно. Дальше идёт косметика, штопка драных штанов и различные способы старой потаскухи выдавать себя за невинную девицу».









