
Полная версия
Море помнит долги
Я стояла перед её столом и не знала, что сказать. Она была права по каждой строке устава. Её нельзя было упрекнуть ни в чём, кроме того, что она приехала через склянку на синей коляске, будто ждала.
— Вам велели?
Бенуаза закрыла книгу. Медленно, придерживая страницы пальцем, чтобы не помялись.
— Мне велит только мать-настоятельница, Сальве, — она произнесла это ровно. — А матушка сейчас лежит у себя и не встаёт, потому что последние десять дней ей приходится отвечать на письма Хранителя Дамб вместо того, чтобы лечиться. Из-за одного слова, которое ты сказала на круге Аэлиз, — она встала. — Тебе бы помолчать немного. Ты и так сделала достаточно.
Она вышла, оставив меня одну в счётной комнате, у закрытой книги, в которой где-то на последней странице стояли три круга за руку моего брата.
* * *
Мне нужно было увидеть Эрвана. Я не могла пойти в его барак на копанках — свидетельницам туда нельзя без позволения старшины, а он, конечно, меня не позовёт. Но я знала другое место.
На краю отмелей, у промывочных лотков, стоит старая сушильня — длинный сарай без стен, где сушат сети и решёта. По утрам, после смены, копальщики-мальчишки бегают туда греться у печки, которую топят для сетей. Отец водил меня туда, когда я была маленькой. Сушильня стояла на том же месте.
Эрван был там. Он сидел на корточках у печки, один, сунув руки почти в самый огонь, и не обернулся, пока я не подошла совсем близко.
— Ана, — он вскочил. Лицо у него было опухшее, как бывает после слёз, которые очень старались не пролить. — Я же написал, чтобы ты никому…
— Я никому, — я присела рядом с ним на корточки. — Покажи руку.
Он протянул мне правую. Я взяла её — худую, в цыпках, с обломанными ногтями, — и посмотрела по-настоящему.
Нить была. Золотая, свежая, толщиной с волос, она шла от его запястья куда-то в сторону, к баракам, к дому старшины. А рядом с ней, чуть тусклее, тянулась вторая, старая, трёхлетняя, — к дому на круче, к Кермарекам. Обе были ровными, плотными. Ни мутности, ни трещин. Бенуаза знала своё дело.
— Что он сказал про меня? — я не отпускала его руку. — Жослен. Что он сказал?
Эрван отвёл глаза.
— Да неважно это.
— Эрван, скажи мне.
— Он сказал, что ты продалась Ардуэнам, — брат говорил в огонь, не глядя на меня. — Что тебя видели на левом берегу, на пароме, и что все теперь знают, почему ты не стала заверять его нить. Что ты с ним… — он запнулся. — Я его ударил. Я не хотел ломать. Я просто ударил, а он упал на край лотка.
Я молчала. В печке трещал торф. Где-то снаружи старшина свистнул смене, и по доскам застучали шаги.
— Кто заверял обет?
— Сестра. Старая. Она приехала сразу, через склянку, будто ждала, — Эрван наконец посмотрел на меня. — Ана, я не знал, что делать. Старшина сказал, что если не обет, то тюрьма Совета, а оттуда на галеры. А ещё он обещал, что если я соглашусь, то Хранитель Дамб, может быть, простит долг. Если ты будешь умницей.
— Если я буду умницей, — я повторила медленно, не веря своим ушам.
— Он так сказал, — брат сглотнул. — Ана, а что это значит?
Я встала. Колени у меня затекли, и я покачнулась, но удержалась за столб.
— Это значит, что у тебя всё будет хорошо, — я заставила себя улыбнуться. — Я найду деньги. До Прилива ещё тридцать два дня.
— Десять кругов, Ана.
— Я знаю, сколько.
— Где ты их возьмёшь?
Я не знала. У свидетельниц нет своих денег — то, что мы получаем за заверения, уходит в казну гильдии, а нам выдают на одежду и мелочи по полкруга в месяц. У меня в сундуке было сейчас ровно четыре зерна. Мадлон предлагала два круга. Гильдас Кермарек держал на весах девять.
— Найду, — я повторила. — Обещаю.
— Без янтаря, — Эрван вдруг улыбнулся сквозь опухшие веки, слабо, но по-настоящему. — Как в тот раз.
— Без янтаря.
* * *
К полудню я поняла, что выхода нет.
Я перебрала всё. Попросить ссуду под будущие заверения — Янтарный двор не даёт ссуд свидетельницам первой ступени, а если бы и дал, то через мать-настоятельницу, а та первым делом спросила бы, зачем, и дала бы, конечно, но так, что я больше никогда не смогла бы поднять на неё глаз.
Продать что-нибудь — у меня не было ничего, кроме отцовского ножа для разметки и деревянной рыбки, за которые на рынке дали бы два зерна. Я всё-таки достала нож из сундука и долго держала его на ладони. Рукоять, обмотанная кожей, стёрлась там, где лежал отцовский большой палец. Этим ножом он размечал крупный янтарь перед тем, как нести его скупщику, и всегда говорил, что хороший нож — это половина цены. Я положила его обратно. Пойти к Гильдасу.
Девять кругов на весах. «Если вы напишете, что нить мутна по этой причине». Ещё десять он, конечно, тоже простит. Он ведь сам это устроил.
Я сидела на лавке у мастерской, где утром мыла сырец, и смотрела на свои руки. Белые перчатки, которые я наконец снова надела. Ни пятнышка. Девять лет в гильдии — и ни одного нарушенного обета. А теперь на одной чаше весов лежала рука моего брата, а на другой — жизнь человека, которого я однажды уже отправила на дно, пусть и не своими руками.
Нет. Не человека. Его отца.
И если на суде я ошиблась, то сейчас я собиралась ошибиться второй раз — на этот раз нарочно.
Колокол маяка ударил полдень. Я встала, надела плащ гильдии со знаком на плече и пошла вниз, к Рыбному рынку. Вдова Кервен ждала свидетельницу после полудня, и свидетельница должна была прийти.
* * *
Корантен стоял у входа на рынок, у бочек с сельдью, и торговался о цене на угрей так увлечённо, что даже не повернул головы, когда я прошла мимо. Но когда я остановилась у лавки с синей дверью — в двадцати шагах от него, в узком переулке, — он бросил торг и подошёл, будто случайно.
— У тебя лицо, — так он поздоровался.
— Какое ещё лицо?
— Как у человека, которого только что ударили, — он остановился так, чтобы между нами был угол дома и нас не было видно с рынка. — Что случилось?
Я хотела ответить «ничего». Сказать, что это моё дело, что у него своих бед хватает, что мы договаривались о его отце, а не о моём брате. Вместо этого я вытащила из перчатки письмо Эрвана и молча отдала ему.
Он прочёл. Я видела, как у него напрягается челюсть, как пальцы, держащие лист, сжимаются.
— Белые брови, — Корантен вернул мне письмо. — Ваша старшая сестра. Бенуаза.
— Да, она.
— А старшина у него — Гийом Ле Мэн. Я чиню у них водоотводы. Ему бы и в голову не пришло требовать обет за руку сына. Он бы просто выпорол обоих, — Корантен смотрел на синюю дверь, а не на меня. — Это Кермарек.
— Я знаю.
— Чего он хочет?
— Того же, что вчера. Чтобы я написала, что твоя нить мутна от лжи, — голос у меня дрогнул, и я разозлилась на себя за это. — Тогда он простит Эрвану все девятнадцать кругов. А тебя… Тебя лишат имени, а в день Прилива я встану на круг и всё равно скажу «не вижу». Только к тому времени это будет уже неважно.
Корантен долго молчал. На рынке кричали торговки, кто-то ругался из-за опрокинутой корзины, мимо нас прошла женщина с ведром угрей, и угри в нём шевелились, как живые верёвки.
— Ты пришла сюда, — он произнёс это медленно. — К вдове, которая, может быть, расскажет что-то об отце. Вместо того чтобы идти к Кермареку. С этим письмом в перчатке.
— Я ещё ничего не решила.
— Решила, — Корантен повернулся ко мне. — Ты пришла сюда.
Я не стала спорить. Он был прав, и мы оба это знали.
— Я вытащу твоего брата, — Корантен произнёс это так просто, как говорят «завтра будет отлив».
— У тебя нет денег. Ты сам продал всё, кроме верфей.
— Кроме верфей, — согласился он. — Я вытащу его. До Прилива. Не спрашивай как, я ещё не знаю.
— Это обещание?
Он посмотрел на меня очень внимательно. Как на сваю перед тем, как сунуть нож в распил.
— У меня не бывает обещаний, — Корантен понизил голос. — Ты сама видела. Это намерение. Но я тебе уже говорил: если я передумаю, ты узнаешь об этом раньше. А пока молчу — значит, намерение в силе.
— И как я узнаю, что ты не передумал, а просто молчишь?
— Никак, — он почти улыбнулся. — Придётся поверить. Ты же на это и подписалась на стапеле.
Я смотрела на него и чувствовала, как у меня внутри что-то трескается — не больно, как тонкий лёд, когда на него наступаешь в первый раз за зиму. Я не верила ему. Я не могла ему поверить, у меня не было ни одной причины. Его слово ничего не стоило: ни янтарь, ни залог, ни устав не могли заставить его сделать то, что он сказал.
И всё-таки я впервые в жизни поняла, что хочу поверить, даже не имея возможности проверить.
— Иди, — Корантен кивнул на синюю дверь. — Она ждёт. Я буду здесь.
Я подняла руку, чтобы постучать, и только тогда заметила, что всё ещё сжимаю в кулаке письмо Эрвана. Так сильно, что бумага стала мокрой.
Глава десятая. Вдова старшины
Дверь открыла не вдова, а её мать.
Старуха была маленькой, согнутой почти пополам, в чёрном чепце, из-под которого выбивались седые пряди. Она посмотрела на меня снизу вверх — на плащ, на знак гильдии на плече, на белые перчатки, — и лицо у неё сморщилось, будто она надкусила кислое яблоко.
— Свидетельница, — она не спрашивала. — Нолвенн предупредила, что вы придёте. Я ей твердила, что не надо. Она не слушает. Она никогда не слушала.
— Я могу уйти, если вы против.
— Против, — старуха отступила в сторону, пропуская меня. — Входите. Всё равно ведь не уйдёте, вы все такие.
Внутри лавка оказалась вовсе не лавкой. Когда-то здесь, может быть, и торговали — у окна ещё стоял прилавок, на котором теперь лежали стопкой пустые корзины, — но теперь это было просто жильё. Одна комната внизу, одна наверху, лестница без перил. Пахло луком, сыростью и какими-то травами, горькими, лечебными. На очаге в котелке что-то булькало.
— Наверху, — старуха мотнула головой в сторону лестницы. — Она не встаёт. Третий год уже. Говорите тихо, у неё голова болит от громкого.
Я поднялась. Ступени скрипели под ногами так, что я боялась проломить их.
Комната наверху была маленькой, с косым потолком и единственным окном, затянутым бычьим пузырём. У окна стояла кровать, а на ней под лоскутным одеялом лежала женщина. Ей можно было дать и сорок лет, и шестьдесят: болезнь стирает возраст. Лицо у неё было серым, щёки ввалились, волосы, когда-то, наверное, тёмные, лежали на подушке редкими сухими прядями. Но глаза смотрели ясно.
— Сядьте, — голос у неё оказался тихим и хриплым. — Табурет у стены.
Я придвинула табурет и села. Вблизи было видно, как тяжело она дышит — коротко, мелко, с присвистом на вдохе.
— Вы Сальве, — Нолвенн Кервен рассматривала меня. — Та, что была на суде. Я думала, вы старше.
— Мне было четырнадцать.
— Я знаю. Мне рассказывали, — она помолчала, переводя дыхание. — Ардуэн-младший приходил ко мне после суда. Я его не пустила. Мне было… не до Ардуэнов тогда. А теперь он прислал сестру, и та сказала, что вы придёте. Что свидетельница Сальве хочет знать правду про Гуэрн. Это правда? Вы хотите?
— Да, хочу.
— Зачем? — Нолвенн смотрела мне прямо в глаза. — Вы же уже знаете правду. Вы её сказали на суде.
Я ждала этого вопроса. Я думала над ним всю дорогу, пока шла от Янтарного двора к Рыбному рынку, пока стояла у синей двери. И ответа так и не нашла. Поэтому сказала то, что было.
— Я сказала, что видела. Но не знаю, всё ли.
Вдова долго молчала. Потом закрыла глаза.
— Это честно, — она проговорила это, не открывая их. — За три года вы первая из ваших, кто так говорит.
* * *
Она рассказывала долго, с остановками. Порой замолкала посреди фразы, чтобы отдышаться, и я ждала, глядя на бычий пузырь в окне, через который едва пробивался серый свет. Иногда начинала кашлять, и тогда снизу поднималась старуха с кружкой горячего питья, поила её, сердито смотрела на меня и снова уходила.
Лоэ Кервен работал на Ардуэнов двадцать лет. Сначала простым плотником, потом бригадиром, а последние годы — старшиной работ на всех их дамбах. Он знал каждую сваю на Гуэрне, потому что сам забивал половину из них ещё при деде нынешнего Корантена. Иво Ардуэна он ценил. Не любил, нет, — Лоэ вообще мало к кому был привязан, кроме жены и сына, — но признавал за ним мастерство.
— Он говорил, что Ардуэн-старший никогда не врёт про сваи, — Нолвенн смотрела в потолок. — Что про людей может, про деньги тоже, про погоду и подавно — а про сваи никогда. Говорил, это у них в роду.
Весной Иво Ардуэн дал обет Кермареку починить Гуэрнскую дамбу к осенним штормам. Работы было много: надо было заменить двенадцать свай на морской стороне, перебрать кладку на стыке, подсыпать глину. Лоэ вёл бригаду всё лето. Дамбу закончили в срок, за неделю до начала штормов. Ардуэн сам прошёл по ней с мерным шнуром, проверил каждую сваю и сказал Кермареку, что обет исполнен, а Хранитель Дамб принял работу.
— А потом был первый шторм, — Нолвенн замолчала, отдышалась. — Дамба выдержала. Лоэ пришёл домой весёлый, выпил сидра, сказал, что теперь до весны можно спать спокойно. А через три дня…
Она снова закашлялась. Я подала ей кружку, которую старуха оставила на полу у кровати. Нолвенн отпила, поморщилась.
— Через три дня он пришёл вечером злой. Не злой — испуганный. Я его никогда таким не видела. Сел вот тут, где вы сидите, и сказал, что Ардуэн нашёл на сваях царапины.
— Какие царапины?
— Он не объяснил. Сказал — свежие. На морской стороне, низко, где только в большой отлив видно. Будто кто-то пробовал пилить, а потом бросил. Или его спугнули, — Нолвенн повернула голову ко мне. — Ардуэн велел ему никому не говорить. Сказал, что сам разберётся. Что пойдёт к свидетельницам.
— К свидетельницам? Зачем?
— Затем, что обет, — вдова говорила медленно, словно каждое слово ей приходилось поднимать со дна. — Лоэ сказал, что Ардуэн хочет просить отсрочки. Обет ведь был — починить к штормам. Это он сделал. Но если кто-то трогает сваи, значит, кто-то хочет, чтобы дамба упала. А если упадёт — все скажут, что Ардуэн плохо починил, и обет нарушен. Он хотел заменить ещё три сваи, на всякий случай. Для этого надо было, чтобы Кермарек согласился продлить срок. А Хранитель Дамб упёрся.
— И он пошёл в гильдию?
— Пошёл. К самой матушке, — Нолвенн смотрела на меня, не мигая. — Лоэ говорил, вернулся оттуда тихий. Сказал, матушка выслушала его и ответила, что обет исполнен. Что дамба починена в срок, и Кермарек её принял, и нить чистая. Что бояться ему нечего, потому что обет говорит о починке, а не о том, что будет после. Сказала: «Ваша нить цела, мастер Ардуэн. Идите домой».
Я сидела на табурете и чувствовала, как у меня холодеют руки даже в перчатках.
— Это правда, — я заставила себя говорить ровно. — Так и есть. Обет был о починке. Если дамба починена в срок, а потом её кто-то сломал, это не нарушение.
— Я знаю, — Нолвенн почти улыбнулась, но улыбка вышла кривая, больная. — Лоэ тоже так думал. Он пришёл домой и успокоил меня: всё в порядке, Нолле, матушка сказала, что нить цела. А через два дня был второй шторм. Ночью. Ардуэн прибежал к нам за полночь, в одной рубахе, мокрый, и сказал, что вода поднимается не так, как надо. Лоэ оделся и ушёл с ним. Он сказал: я ненадолго, Нолле, только посмотрим.
Она замолчала. Надолго. За окном прокричала чайка, где-то внизу старуха загремела посудой.
— Его нашли через четыре дня, — голос Нолвенн стал совсем тихим, она смотрела в потолок. — Под Гуэрнским мысом. Вместе с остальными. А Ардуэн выжил. Он был на гребне, когда прорвало, его отбросило на землю. А Лоэ был внизу, у свай. Ардуэн потом говорил, что Лоэ хотел подпереть их бревном. Не успел.
* * *
Я долго молчала. Мне нужно было о чём-то спросить, но вопросы разбегались, как мальки на мелководье, стоило к ним потянуться.
— Почему вы не рассказали этого на суде?
Нолвенн повернула голову к стене.
— Я болела. Это правда. Я слегла сразу, как Лоэ нашли, и не вставала. На похороны меня несли на носилках, — она помолчала. — А ещё ко мне приходили.
— Кто приходил?
— Сестра из вашего двора. В белых перчатках, как вы. Пришла за день до суда, принесла лекарство. Посидела вот тут же, на этом табурете. Спрашивала, что я знаю про ту ночь. Я ей рассказала — про царапины, про отсрочку, про всё. Она выслушала и сказала, что мне лучше об этом не говорить. Что на суде и так всё ясно, нить порвана, свидетельницы видели. А если я начну рассказывать про какие-то царапины, все решат, что я выгораживаю Ардуэна, потому что муж на него работал. И тогда моего сына…
Она замолчала.
— Что вашего сына?
— У Янна право на сбор. На гильдейской отмели, за Гуэрнским мысом. Гильдия выдаёт эти права, вы знаете. Его отец добился, перед смертью. Это всё, что у нас есть. Без него мы бы уже давно… — Нолвенн махнула рукой, слабо, не договорив. — Сестра сказала, что право на сбор выдаётся людям, которым гильдия доверяет. И что семья, которая клевещет на суд Совета, вряд ли заслуживает доверия.
— Как она выглядела?
— Я не помню, — вдова закрыла глаза. — Я тогда почти ничего не видела, у меня был жар. Высокая. Старая. Капюшон. Голос тихий. Перчатки белые. Вы все на одно лицо в этих перчатках.
Высокая и старая. Бенуаза рослая, и ей за пятьдесят. Мать-настоятельница тоже немаленькая, хотя в последние годы согнулась от холода в суставах. Фаншон низенькая. Арзель среднего роста. А ещё было двадцать свидетельниц старше сорока, и половина из них высокие.
Это ничего не значило. Ровным счётом.
— Почему вы рассказываете мне это сейчас?
Нолвенн открыла глаза и посмотрела на меня. Долго, внимательно.
— Потому что я умираю, — она произнесла это просто, будто речь шла о погоде. — Лекарь говорит, до весны не дотяну. У Янна есть право на сбор, и мать за ним присмотрит. Мне больше нечего терять. А Ардуэн-младший сидит каждый день у синей двери, когда приходит на рынок. Три года сидит. Думает, я не вижу. Я вижу, у меня окно на переулок.
Я посмотрела в окно, затянутое бычьим пузырём. Сквозь него ничего не было видно, только смутный свет.
— Я думала, что он ненавидит меня за то, что Лоэ пошёл с его отцом в ту ночь, — Нолвенн продолжала тихо. — Решила, он хочет спросить, почему мой муж не спас его отца. А он просто сидит. Ничего не просит, — она помолчала. — Лоэ бы это понравилось. Он не любил, когда просят.
* * *
— Заверьте, — Нолвенн окликнула меня, когда я уже встала. — Мои слова. Под янтарём.
Я замерла.
— Вы хотите дать показание?
— Да. Я знаю, как это делается. Мне Лоэ рассказывал: свидетельница даёт янтарь, человек говорит, а если врёт — камень мутнеет. Если правду — греется, — она протянула руку поверх одеяла. — Я хочу, чтобы осталось. Чтобы, когда меня не будет, кто-нибудь мог взять в руки и проверить. А то скажут, что больная вдова болтала в бреду.
Показание под янтарём — не обет. В нём нет залога и нет нити между двумя людьми. Свидетельница даёт бусину, тот, кто показывает, держит её в кулаке и рассказывает, что знает, и янтарь либо теплеет — значит, говорящий верит своим словам, — либо мутнеет, если он лжёт. Потом в янтаре остаётся след — не жилка, а облачко, светлое или тёмное. Такие печати хранятся в архиве в отдельных ящиках, и суд Совета принимает их как доказательство.
Я никогда не брала таких показаний сама. Только видела, как это делает мать-настоятельница.
Я развязала кошель и достала бусину. Самую чистую, какая была: светлую, почти прозрачную, без единого пузырька. Положила её на сухую, горячую ладонь вдовы и сомкнула её пальцы.
— Говорите. Поднесите к губам.
Нолвенн Кервен говорила долго. Повторила всё: про царапины на сваях, про отсрочку, про матушку и её слова, про вторую ночь, про Лоэ, про сестру в белых перчатках, которая приходила накануне суда. Голос у неё срывался, она задыхалась, останавливалась и начинала снова.
Я смотрела на её кулак. Над ним, в воздухе, плыл тонкий запах смолы — сначала едва заметный, потом всё сильнее. Бусина теплела.
Когда она закончила, я разжала её пальцы. Янтарь в её ладони был горячим, как уголь из печки, и в самой его середине светилось маленькое золотистое облачко, чистое и ясное.
Она не лгала.
— Я вижу и помню, — впервые за всю мою службу эти слова дались мне с трудом.
На лестнице меня догнала старуха. Она поднималась навстречу с кружкой, но остановилась на ступеньке ниже и загородила мне дорогу, так что мы оказались почти лицом к лицу.
— Та сестра, — она говорила шёпотом, хрипло, оглядываясь наверх. — Которая приходила тогда. Нолле её не помнит, у неё был жар. А я помню. Я ей чай подавала.
— Какая она была?
— Высокая. Тихая. Добрая на словах, — старуха пожевала губами. — Чашку брала двумя руками, как дети. Пальцы у неё не сгибались. Я ещё подумала: бедная, такая молодая для такой хвори.
— Молодая? Та сестра?
— Моложе меня. Мне-то тогда семьдесят было, — она отвела глаза. — Она ещё сказала, что если Нолле не будет болтать, гильдия станет платить за её лекарства. И платила. До весны. А весной перестала, и больше никто не приходил, — старуха протиснулась мимо меня, наверх. — Я Нолле этого не говорила. Не говорите и вы.
Дверь наверху закрылась. Я стояла на скрипучей лестнице и смотрела на свои перчатки, белые, чистые, такие же, как у той сестры.
* * *
Корантен ждал на рынке, у бочек с сельдью. Увидев меня, он оставил какого-то торговца на полуслове и пошёл навстречу, не скрываясь.
— Ну что там? — он остановился в шаге от меня.
Мы отошли в тот же закоулок между домами, где разговаривали до этого. Я рассказала ему всё. Кроме чашки, которую держали двумя руками. Этого я не смогла произнести вслух. Про царапины, про отсрочку, которую Кермарек отказался давать, про то, что Иво ходил к матери-настоятельнице и что она сказала ему. Про вторую ночь и Лоэ у свай. Про сестру в белых перчатках.
Корантен слушал молча. Лицо у него было неподвижным, но, когда я дошла до матушкиных слов — «ваша нить цела, мастер Ардуэн, идите домой», — он прикрыл глаза, совсем ненадолго, как от удара.
— Значит, он знал, — Корантен заговорил, когда я закончила. — Отец знал, что кто-то трогает сваи. Он пошёл в гильдию за помощью. Ему сказали, что всё в порядке.
— Ему сказали правду. Обет был о починке, не о том, что будет после.
— А через неделю на суде, — он говорил тихо, медленно, словно забивая каждым словом сваю. — Та же самая женщина стояла рядом с тобой и молчала. Пока ты трижды говорила «разрыв полный». Она знала про царапины. Она знала, что отец приходил к ней. И ничего не сказала.
— Может быть, она не придала значения…
— Анаик, послушай.
— Она моя наставница! — у меня это вырвалось громче, чем я хотела, и какая-то женщина с корзиной у входа в закоулок обернулась на нас. Я понизила голос. — Она растила меня девять лет. Она… Ты не знаешь её. Она не стала бы. Она мерзнет у огня по полдня, у неё пальцы не гнутся, она не могла бы…
— Я не утверждаю, что она пилила сваи, — Корантен смотрел мне в глаза. — Только то, что она знала и промолчала. Больше ничего. Ты сама это слышала. Ты сама держала бусину, когда вдова это рассказывала.
Я сунула руку в карман и нащупала через ткань бусину Нолвенн. Она всё ещё была тёплой.
— Сестра в белых перчатках, — Корантен продолжал, не повышая голоса. — Высокая, старая. Пришла за день до суда и пригрозила вдове. Сколько у вас высоких старых сестёр?
— Двадцать, не меньше.
— Двадцать, — повторил он. — А сколько из них знали, что вдова Кервен может что-то рассказать?
Я промолчала. Я знала ответ. Знала мать-настоятельница — потому что Иво приходил к ней. И знал тот, кому она могла это рассказать.
— Мне надо идти, — я повернулась к выходу из закоулка.
— Анаик, подожди.
— Нет, — я не обернулась. — Мне надо идти. Я… Мне надо подумать. Одной.
Он не пошёл за мной. Я слышала, что он стоит на месте, но не обернулась, пока не дошла до конца Рыбного рынка и не свернула на Отмельную лестницу.
Только там, на третьей ступени, я остановилась и прислонилась к стене, потому что ноги вдруг стали ватными.
Печать Нолвенн Кервен лежала у меня в кармане, тёплая, как живое сердце. По уставу её надо было отнести в архив сегодня же, до вечерней воды. Сестра Арзель запишет её в книгу. Через неделю, а может, и позже, мать-настоятельница будет просматривать новые поступления, как делает всегда, и увидит. Возьмёт в руки. Поднесёт к свету.
Я поднялась к себе, открыла сундук и положила печать вдовы рядом с двумя другими — половиной Леонор и холодной пустотой Корантена.
Три печати, которые я не сдала в архив. Три строки устава, которые я нарушила за десять дней. Я сидела на кровати, смотрела на них и думала о том, что ещё месяц назад мне и в голову не пришло бы, что такое возможно.




