Море помнит долги
Море помнит долги

Полная версия

Море помнит долги

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 13

— Почему ты соглашаешься? — у меня перехватило горло.

— Потому что ты у меня одна, — Мадлон не стала смотреть мне в глаза. — И потому что ты три года не можешь спокойно спать в ночь, когда штормит. Я сплю за стенкой, я слышу. Ты не знала? — она снова принялась тереть бусину. — Если там ничего нет, ты успокоишься. А если есть… Тогда ты мне расскажешь всё остальное, о чём сейчас молчишь.

— О чём я молчу?

— Не знаю. Но у тебя на запястье, под рукавом, мужской мерный шнур, а от сапог, которые ты вчера оставила у двери, пахнет ардуэнской смолой, — Мадлон наконец подняла голову. — Я не дура, Анаик. Я просто вежливая.

* * *

У ворот Янтарного двора меня ждали в сумерках.

Девушка стояла, прислонившись к столбу, и грызла яблоко. Загорелая до черноты, в мужской куртке и подоткнутой юбке, с волосами, кое-как собранными в хвост. На земле у её ног лежал свёрток.

— Свидетельница, — Гвенола Ардуэн бросила огрызок через плечо, в кусты. — Брат говорит, вы ему кое-что должны.

— Я должна?

— Башмаки, — она пнула свёрток носком. — А вот ваш сапог. То есть мой. Брат нырял за ним утром, в прилив. Два раза. Сказал, что если я узнаю, что сапог пропал, то утоплю его быстрее Кермарека.

Я подняла свёрток. Внутри действительно лежал сапог, мокрый, вычищенный от ила, с запиской, засунутой за голенище.

— Ваши башмаки у меня в келье, — я не знала, что ещё сказать. — Сейчас принесу.

— Не надо. Оставьте себе. Он всё равно в них никуда не ходит, только в сарае, — Гвенола оглядела меня сверху вниз, долгим, оценивающим взглядом, совсем как Леонор, только без её холодности. Скорее с любопытством, как разглядывают незнакомую лодку. — Вы маленькая.

— Простите, что?

— Я думала, вы больше. Брат так говорит о вас, будто вы с маяк ростом, — она отлепилась от столба. — Ладно. Записку прочтите, когда меня не будет. И не ходите больше на Гуэрн в прилив, а то у нас сапог на всех не хватит.

Она ушла вниз по Отмельной лестнице, широким мальчишеским шагом, и ни разу не обернулась.

Записка была короткая, нацарапанная углём на клочке парусины: «Вдова Кервен откроет послезавтра. Рыбный рынок, лавка с синей дверью, за полдень. Приходи как свидетельница». И ниже, мельче, другим нажимом, будто дописано позже: «Гвеноле можно верить. Мне — как решишь».

Я сложила записку и сунула в перчатку, к имени вдовы, которое лежало там со вчерашнего дня. Потом поднялась к себе и до полуночи сидела у окна, глядя на залив, где на воде под маяком в темноте не было видно Камня Возврата.

Восемь дней до очистки. Тридцать четыре — до Прилива.

Глава восьмая. Шторм

Утром небо над морем было жёлтым, как старая печать, и к полудню жёлтое сменилось свинцовым. Мастер Матильда посмотрела вверх, на стеклянную крышу, и велела послушницам принести ставни.

— К ночи будет буря, — она объявила это тем тоном, каким сообщают, что завтра отлив. — Свидетельница Сальве, вы свободны до завтра. Ваше корыто никуда не денется.

Я могла остаться. Мне следовало так и сделать. Но в кармане у меня лежала вторая записка, которую на рассвете принёс мальчишка-посыльный с паромной пристани, и в ней было всего несколько слов углём: «Отцовские бумаги. Сегодня, пока светло. Г. встретит у парома».

Я решила, что успею до бури. Паром ходит, пока ветер не сильнее четырёх баллов, а сейчас он едва дотягивал до трёх. Я переоделась в старое платье, надела плащ без знака и ушла через нижние ворота, не попавшись на глаза ни Бенуазе, ни Мадлон.

Гвенола ждала у пристани на левом берегу, сидя на перевёрнутой корзине и кидая камешки в воду.

— Вы всё-таки пришли, — она встала. — Брат спорил со мной на зерно, что не придёте из-за погоды.

— А вы на что спорили?

— Что придёте. Я выиграла, — Гвенола пошла вдоль берега, не оглядываясь, иду ли я. — Дом недалеко. Только не пугайтесь, когда увидите. Брат говорит, что вы бывали у Кермареков. После их дома у нас как в сарае.

* * *

Особняк Ардуэнов стоит у самой воды, на каменном фундаменте, который во время больших приливов заливает до первого этажа. Когда-то это был красивый дом: три этажа, высокие окна, крыша из сланцевой плитки, флюгер в виде корабля. Теперь половина окон была заколочена досками, черепица на одном скате съехала, а железный кораблик застыл, глядя на север, и не поворачивался.

Внутри было чисто и холодно. Большие залы стояли пустыми, с белыми пятнами на стенах там, где когда-то висели картины или карты. Мебель, какая осталась, была собрана в три-четыре комнаты нижнего этажа, и в одной из них, на кухне, горел очаг.

— Продали, — Гвенола заметила, куда я смотрю. — После суда. Отец погиб, а штраф Совета остался. Сорок душ — это дорого. Брат сбыл с рук всё, что можно было продать, кроме верфей. Верфи без него Кермарек забрал бы за полгода.

На кухне сидел однорукий старик, которого я видела у Маяка, и чистил рыбу. Он поднял голову, посмотрел на меня из-под седых бровей и ничего не сказал.

— Это Ронан, — Гвенола бросила куртку на лавку. — Он был боцманом у деда. Руку потерял, когда ставили дамбу на мысе, лет тридцать назад. Он с нами живёт. Он не разговаривает с чужими, это не со зла.

— Разговариваю, — старик снова опустил глаза к рыбе. — Когда есть о чём.

Корантен вышел из соседней комнаты, вытирая руки тряпкой. На рукавах у него были пятна чернил.

— Ты успела, — он посмотрел в окно, где небо над заливом уже становилось почти чёрным. — Но обратно, боюсь, не успеешь.

— Паром же…

— Паром перестанет ходить через склянку, — он кивнул Гвеноле. — Сбегай к паромщику, скажи, чтобы не ждал. Свидетельница переночует у нас.

— Я не могу ночевать у вас!

Все трое посмотрели на меня. Ронан — с лёгким любопытством, Гвенола — с весельем, Корантен — с таким терпением, будто я была маленькой и спрашивала, почему вода мокрая.

— Можешь вернуться пешком через Гуэрн, — предложил он. — Это четыре лиги вокруг залива, по дамбам. В бурю. Ночью. Я тебя провожу, если хочешь.

Я села на лавку у очага. Гвенола засмеялась и ушла за дверь, в ветер.

* * *

Бумаги Иво Ардуэна лежали в комнате, которую Корантен назвал конторой, хотя от прежней обстановки там остались только стол, стул и сундук. Всё остальное он продал вместе с картинами.

— Это сохранил, — он открыл сундук. — Кермарек требовал отцовские записи на суде, но я сказал, что они утонули вместе с ним. Мне поверили. Мне всегда верят, когда я говорю что-нибудь плохое.

В сундуке лежали свёртки — десятки, перевязанные бечёвкой, исписанные мелким наклонным почерком. Чертежи дамб, расчёты, списки свай с размерами и датами. Карты. Корантен вынул самую большую и развернул на столе, прижав углы чернильницей и двумя камнями.

Это был Кер-Ис-Мор. Но не тот, который я знала. Улицы, дома, лестницы были намечены на нём тонкими бледными линиями, едва заметно. А поверх них, жирно, чёрной тушью, шли другие линии — извилистые, ветвящиеся, переплетающиеся, как корни дерева.

— Водостоки, — Корантен провёл по ним пальцем. — Старые. Город стоит на них, как на сваях. Большую часть заложили в первое столетие после Разрыва, когда строили дамбы. Отец спускался туда последний год почти каждую ночь. Вот здесь он был. И здесь. И здесь.

Его палец останавливался на крестиках, которые были разбросаны по карте. Возле каждого стояла дата и короткая пометка.

Я наклонилась ближе. «Свод осел, вода по колено». «Кладка не наша, старше». «Сухо. Странно». А у самого края, там, где город упирается в Гуэрнский мыс, у начала дамбы, стояла пометка, обведённая дважды: «Аэлиз клала в основание не камень».

— Что это значит?

— Не знаю, — Корантен смотрел на надпись, и лицо его было спокойным, но пальцы, лежавшие на краю карты, сжались. — Он написал это за десять дней до прорыва. Последняя пометка. Больше он туда не ходил. Или ходил, но не записывал.

— А что тогда она клала?

— Хотел бы я знать, — он отпустил карту, и её край тут же свернулся. — Я спускался туда сам, по его следам. Дважды. Там, где он поставил этот крестик, — завал. Свод рухнул, наверное, в ту же ночь, когда прорвало дамбу. Без помощников не разобрать, а их у меня нет.

Я смотрела на надпись. Буквы были твёрдыми, ровными, без дрожи, — так выводит буквы человек, уверенный в каждом слове.

— Твой отец верил в легенду о Мор-Исе?

— Мой отец верил в сваи, — Корантен пожал плечами. — В глину, в камень, в приливы. Если он написал что-то про Аэлиз, значит, нашёл что-то, что можно потрогать.

За окном ударил первый порыв ветра, сильный, тяжёлый. Ставни затрещали. Где-то наверху хлопнула незакреплённая дверь, а потом в стекло, которое осталось целым только в этой комнате, хлестнул дождь, сразу, стеной, будто кто-то выплеснул ведро.

— Началось, — Корантен свернул карту. — Пойдём на кухню. Тут к утру будет как в погребе.

* * *

Ужинали рыбой, которую чистил Ронан, и гречневыми лепёшками.

— Хозяин сорок лет клялся, — Ронан заговорил так неожиданно, что я вздрогнула. Он смотрел не на меня, а в свою миску. — Наймы, поставки, починки. Каждый год по десятку обетов. Я при нём был с мальчишек. Ни одного пятнышка на ногтях. Ни одного за сорок лет. А тут, на последнем, вдруг — разрыв.

— Ронан, — Корантен не поднял головы.

— Я только говорю, — старик подцепил кусок рыбы. — Свидетельница спрашивала, кто тут с ней будет разговаривать. Я говорю. Гвенола вернулась промокшая насквозь, с известием, что старик уже привязал свою посудину и ушёл домой, и что на причале снесло две лодки. Она переоделась и села напротив меня, грея руки о кружку с горячим сидром.

Ронан ел молча. Корантен — тоже. Буря выла над крышей, в трубе гудело, и от этого гула огонь в очаге то пригибался, то вспыхивал выше. Мне было странно сидеть здесь, за этим столом, с этими людьми, которые должны были меня ненавидеть. Ронан ни разу не посмотрел на меня прямо. Гвенола, наоборот, смотрела всё время.

После ужина Корантен ушёл наверх — сказал, что надо проверить крышу, пока её не снесло совсем. Ронан ушёл следом, держа в единственной руке фонарь. Мы с Гвенолой остались у очага вдвоём.

Она долго молчала, вертя в пальцах пустую кружку. Потом поставила её на стол и сказала, не поднимая глаз:

— Можно я вам кое-что расскажу? Как свидетельнице.

— Если хотите.

— Я не хочу. Но надо, — Гвенола подняла голову. В свете очага её лицо стало вдруг совсем детским, и я вспомнила, что ей всего шестнадцать. — Прошлой зимой я дала обет. Не у вас, не в гильдии. У одной женщины на островах, она раньше была свидетельницей, потом ушла. Как старая Эльвина. Она заверяет для контрабандистов.

Я молчала.

— Я обещала одному человеку… — Гвенола сглотнула. — Неважно кому. Обещала молчать о том, что видела. Залогом — три пальца. А потом рассказала брату. И с тех пор у меня вот.

Она протянула мне левую руку, ладонью вниз. На ногтях безымянного пальца, мизинца и среднего проступали жёлтые пятна — неровные, как капли смолы на коре.

Я смотрела на её ногти и чувствовала, как у меня холодеет спина.

Устав говорит об этом ясно, четвёртый свиток, вторая строка. Свидетельница, которая узнала о нарушенном обете, обязана сообщить о нём матери-настоятельнице, даже если обет заверен не нами. Особенно если не нами. Заверения на стороне запрещены, и люди, которые их дают, и люди, которые у них клянутся, подлежат суду Совета.

— Вы скажете своей матушке? — Гвенола не убирала руки.

— Почему вы мне это рассказываете?

— Потому что вы видите, — она смотрела мне в глаза. — Я хочу знать, что со мной будет. Застыну я или нет. Сколько у меня времени. Вы же можете посмотреть, правда? Свидетельницы могут.

Я взяла её руку. Пальцы были холодные и шершавые от верёвок. Я поднесла их к огню, к самому свету, и посмотрела — по-настоящему, тем зрением, которому меня учили девять лет.

Ничего.

Ни нити, ни следа нити, ни оборванного конца. Её запястье было пустым, как у любого человека, у которого нет обетов. А жёлтые пятна на ногтях, если смотреть в упор, лежали сверху, на ногте, а не внутри него. Чуть смазанные по краям. Как краска.

Я подняла глаза. Гвенола смотрела на меня, не мигая.

Я могла сказать, что вижу. Что это охра или сок крушины, которым красят паруса на островах. Что она лжёт, и я это знаю. И тогда она бы поняла, что я — свидетельница до кончиков пальцев, что я проверяю всё и всех и выведу на чистую воду любого, кто попробует меня обмануть.

Или я могла промолчать.

— Нити я не вижу, — я говорила медленно, не отпуская её руки. — Значит, обет уже погас. Или его не было.

— Как это — не было?

— Не знаю. Может быть, та женщина на островах ничего не умела. Может быть, бусина была не заговорена. Так бывает, — я положила её руку на стол, ладонью вниз, и накрыла своей. — Пятна сойдут через неделю, если не будете их трогать. И больше не рассказывайте, что клялись на островах. Ни одной живой душе, Гвенола. Даже мне.

— А вы? — её голос был очень тихим. — Вы расскажете?

— Нет, не расскажу.

— Это против вашего устава.

— Против, я знаю.

Гвенола долго смотрела на меня. Потом медленно вытащила руку из-под моей и спрятала её под стол.

— Тогда почему?

— Потому что вам шестнадцать лет, и вы рассказали брату правду, — я встала. — По-моему, за это не отрезают пальцы. Где мне можно лечь?

Перед тем как лечь, я вышла в коридор умыться, и на лестнице столкнулась с Корантеном. Он спускался с чердака, мокрый, с молотком за поясом, и в руках у него была свёрнутая шерстяная шаль, тёмно-синяя, с вытертой бахромой.

— Возьми, — он протянул её мне. — У Гвенолы в комнате дует от окна.

— Чья это?

— Матери, — он помедлил, будто решал, сказать ли больше. — Она умерла, когда родилась Гвенола. Отец не дал продать. Я тоже не дам.

Я взяла шаль. Она пахла лавандой — так слабо, что, может быть, мне показалось.

— Она была свидетельницей? — я сама не знаю, почему спросила.

— Нет. Дочерью конопатчика с этого берега. Отец женился на ней против воли деда, — Корантен посмотрел на шаль у меня в руках. — Говорят, она клялась только раз в жизни, на свадьбе. И больше никогда не брала в руки янтарь. Говорила, что для одного обещания одного раза хватает.

Он ушёл вниз, не дожидаясь ответа. А я стояла на лестнице с шалью его матери и думала, что впервые за девять лет слышу, как кто-то говорит о клятве без страха.

* * *

Мне постелили в комнате Гвенолы, на сундуке у окна. Сама она устроилась на кровати и долго ворочалась, слушая бурю. Я лежала с открытыми глазами и смотрела на ставни, сквозь щели которых пробивались вспышки молний.

— Свидетельница, — Гвенола заговорила в темноте, когда я уже думала, что она спит. — Это была краска.

— Я знаю.

Тишина. Ветер ударил в стену так, что задрожали стёкла.

— Тогда почему вы не сказали?

— А зачем вы это сделали?

Она снова замолчала. Потом зашуршала одеялом, переворачиваясь ко мне.

— Хотела узнать, побежите ли вы к своей матушке. С таким, что можно проверить. Если бы помчались туда — значит, рано или поздно побежите и с братом, — Гвенола помолчала. — Он не знает. Я сама придумала. Он бы меня убил.

— А если бы я побежала?

— Тогда я бы сегодня ночью разбудила его и сказала, что пора уходить за створ. Лодка готова. Мы бы ушли в бурю, нас бы никто не догнал, — она говорила просто, как о деле давно решённом. — Я бы его увезла, даже если бы он не хотел. Он упрямый, но я сильнее, чем кажусь.

Я смотрела в потолок. Где-то над ним, на чердаке, ходил Корантен — я слышала его шаги, тяжёлые, осторожные, и стук молотка, когда он прибивал что-то, что ветер пытался оторвать.

— Ты всегда так проверяешь людей? — спросила я.

— Только тех, кому брат доверяет, — Гвенола зевнула. — Таких немного. Вы вторая за три года. Первым был отец, но это не считается.

— А кто ещё?

— Никто. Я же сказала: вы вторая, — она снова завозилась, натягивая одеяло на голову. — Спокойной ночи, свидетельница. Краску я смою утром. Это сок крушины, он едкий, но отходит.

* * *

Корантен

Крыша выдержала. Он сам удивился: половина скатной черепицы держалась на честном слове, а гвоздей в доме не осталось с тех пор, как он продал кузнецу последний ящик. Но они с Ронаном привязали стропила к балкам верёвками, натянули сверху старый парус и прижали его камнями, и холстина выстояла.

Ронан ушёл спать, а Корантен остался на чердаке. Он сидел на перевёрнутом ведре у слухового окна и смотрел на залив, где молнии били в воду так часто, что вода казалась белой.

В щели между досками пола внизу пробивался свет. Комната Гвенолы. Там свеча, и там она.

Он не слышал, о чём они говорили у очага. Ронан всё слышал: старик сидел на лестнице, когда Корантен поднимался с инструментами, и глядел на него так же, как в тот день, когда десятилетний мальчишка разбил отцовскую подзорную трубу. Но ничего не сказал. Старик никогда не говорил, если его не спрашивали.

Корантен не спросил. Он знал свою сестру.

Свидетельница сидела за их столом, ела их рыбу и ни разу не поморщилась. Её взгляд прошёл по пустым стенам, по заколоченным окнам, по культе Ронана — и она не отводила глаз, не жалела вслух, не делала вид, что не видит. Она смотрела так же, как тогда, на сваю, — внимательно, честно, будто запоминала. Как будто бедность — это тоже то, что надо заверить.

Три года он думал о ней каждый день. Он признался ей в этом на стапеле и не солгал: он перебрал сотню слов, которые бросит ей в лицо, если встретит. Девчонка на табурете, которая трижды произнесла «разрыв полный», а потом стояла у Камня, вся белая, в рубахе ученицы, и смотрела, как вода поднимается к коленям его отца. Он ненавидел её так долго и так старательно, что это чувство стало чем-то вроде мерного шнура на запястье: привычное, всегда при себе.

А потом она сказала на круге Аэлиз «нить мутна». И теперь он не знал, куда девать сотню слов.

Свет внизу погас. Буря выла по-прежнему, но где-то далеко, на западе, в тучах уже показался просвет.

Корантен отвернулся от окна и долго сидел в темноте, глядя на свои руки. Ни один янтарь в мире не мог их связать. Он всегда считал это проклятием. Сегодня впервые подумал, что, может быть, это ещё и выбор: раз его ничто не связывает, всё, что он держит, он держит потому, что хочет.

Это была опасная мысль. Он не стал её додумывать.

Глава девятая. Долг Эрвана

Буря кончилась перед рассветом так же внезапно, как началась. Я проснулась от тишины. Ветер больше не выл в трубе, ставни не трещали, и только с крыши ещё капало — редко, звонко, в какое-то ведро. Гвенола спала, накрыв голову одеялом. Я тихо оделась, свернула шаль её матери и положила на край кровати, а потом спустилась на кухню.

Корантен был там. Он сидел у остывшего очага и чинил весло, обматывая треснувшую лопасть просмолённой бечёвкой. На столе стояла кружка с чем-то горячим, от неё поднимался пар.

— Пей, — он не поднял головы. — Это не сидр. Отвар из шиповника. Ронан варит, когда кто-нибудь мокнет.

Я села и взяла кружку обеими руками. Отвар был кислым и обжигающим, и от него сразу стало тепло до самых пальцев.

— Паром пойдёт через склянку, — Корантен затянул узел. — Но я довезу быстрее. Если ты не против моей лодки.

— А если увидят?

— В такую рань? После бури? — он наконец посмотрел на меня. — На пристанях все будут считать, у кого что унесло. На нас никто не взглянет.

Он оказался прав. Залив после бури был серым и тихим, как вымытая тарелка, и по нему плавали обломки — доски, бочки, клочья сетей, чья-то перевёрнутая лодка с пробитым днищем. На берегах суетились люди, вытаскивали на песок что могли, кричали друг другу через воду. Лодка Корантена, маленькая, с одним парусом, скользила между обломками, и никто не повернул головы.

Я сидела на носу. Он правил с кормы, и мы не разговаривали. Только когда до правого берега оставалось шагов двести, он спросил, не глядя на меня:

— О чём вы говорили с Гвенолой?

Я вспомнила крашеные ногти, свет очага, её детское лицо.

— О женском, — ответила я.

Он долго молчал. Потом хмыкнул, и это было почти похоже на смех.

— Она тебя проверяла.

— Не знаю, о чём ты.

— Она проверяет всех, кто мне нравится, — он произнёс это так спокойно, будто сообщал глубину под килем. — Обычно они после этого больше не приходят.

Я не нашлась, что на это ответить. А он, кажется, и не ждал ответа. Он развернул лодку к пустой пристани под Отмельной лестницей, где обычно никто не швартуется, и ткнулся носом в сваю так мягко, что я даже не покачнулась.

— Вдова сегодня, после полудня, — напомнил он, придерживая лодку у причала, пока я выбиралась. — Я буду у Рыбного рынка, но не подойду. Ты иди одна.

— Хорошо, я поняла.

— И, Анаик, — он оттолкнулся веслом. — Мне правда понравилось, что ты ей ничего не сказала. Что бы она там ни говорила.

Я поднялась по лестнице, не оборачиваясь. Мне было почему-то жарко, хотя утро было холодным, а отвар давно остыл.

* * *

Мадлон перехватила меня на галерее восточного крыла, у самой двери. Она была бледная и держала в руке лист бумаги, сложенный вчетверо.

— Где ты была? — она не стала ждать ответа. — Неважно. Потом. Это пришло вчера вечером, от копанок. Мальчишка принёс, я сказала, что ты спишь, и взяла сама.

Я развернула лист. Почерк был корявым, крупным, буквы прыгали в разные стороны, и некоторые были написаны задом наперёд. Брат так и не научился писать как следует.

«Ана. У меня беда. Я подрался с Жосленом, сыном старшины, он сказал про тебя плохое, а я ему дал, и у него рука сломалась. Старшина сказал, что за руку надо платить. Или в тюрьму Совета, или обет. Я дал обет. Десять кругов до Прилива. Залог правая рука. Заверяла сестра из вашего двора, старая, с белыми бровями. Ана, я не знаю, где взять десять кругов. Я бы не писал, но мне страшно. Не говори никому. Эрван».

Я перечитала письмо дважды. Потом ещё раз. Буквы плыли перед глазами.

— Сестра с белыми бровями, — у меня получилось очень тихо. — Бенуаза.

— Бенуаза ездила вчера на правый берег, — Мадлон взяла меня за руку. — Я видела, как она садилась в коляску. Кермарекскую, синюю. Я ещё подумала, что странно.

Десять кругов серебром до дня Прилива, или мой брат, которому тринадцать лет, лишится правой руки. И ещё девять старого долга, которые никуда не делись, — если я хочу, чтобы он вообще ушёл с копанок.

Я знала, что это значит. Я сама рассказывала Пейру Гоазиу на Нижнем причале, как это будет. Сначала пожелтеют ногти. Потом пальцы станут твёрдыми и прозрачными. Потом кисть превратится в янтарь — красивый, медовый, с застывшими внутри жилками, как в коллекции Гильдаса Кермарека за стеклом.

— Анаик, — Мадлон сжала мою руку сильнее. — Анаик, ты меня слышишь?

— Слышу, Мадлон.

— У меня есть два круга. Я копила на новые башмаки. Возьми.

Я посмотрела на неё — на круглое лицо, на обветренные губы, на глаза, в которых стояли слёзы, хотя плакать вообще-то должна была я.

— Это не поможет, — я покачала головой. — Нужно десять. А лучше девятнадцать.

— Тогда два из десяти. Это лучше, чем ничего, — Мадлон сунула руку в карман. — И я спрошу у девочек. У кого-нибудь что-нибудь да есть.

— Не надо, — я поймала её руку. — Пожалуйста. Если по двору пойдут разговоры, что я собираю деньги для брата, через полсклянки об этом узнает Бенуаза, а к вечеру — Кермарек. Он этого и ждёт.

Мадлон застыла.

— Ты думаешь, это он?

— Я думаю, что у старшины на копанках Кермарека не было бы денег, чтобы нанять свидетельницу из Янтарного двора. Даже за сломанную руку сына, — я сложила письмо. — А у Кермарека есть.

* * *

Сестру Бенуазу я нашла в счётной комнате, где Старшие сверяют выручку за заверения. Она сидела над раскрытой книгой и водила пальцем по столбцам, и, когда я вошла без стука, даже не подняла головы.

— Вчера вы заверяли долговой обет на копанках Кермарека, — я остановилась у стола. — Эрван Сальве. Десять кругов, залог — правая рука.

— Заверяла, — Бенуаза перевернула страницу. — Это записано. Три круга в казну, выезд оплачен.

— Кем?

— Хранителем Дамб. Он платит за выезд свидетельниц на свои копанки, как всегда, — она наконец посмотрела на меня. Глаза у неё были серые, как вода в корыте, и такие же холодные. — Что-то не так с нитью, свидетельница Сальве?

— Ему тринадцать лет.

— Обеты принимают с двенадцати. Устав, первый свиток, — Бенуаза снова опустила взгляд в книгу. — Мальчик сломал руку сыну старшины. Старшина имел право требовать возмещения. Мальчик имел право отказаться и пойти под суд Совета. Он выбрал обет. Я спросила его трижды, понимает ли он залог. Он ответил, что понимает. Нить легла чисто.

— Вы знали, чей он брат.

— Знала, — Бенуаза не стала отпираться. — Поэтому и спрашивала трижды, а не один раз, как положено.

На страницу:
6 из 13