Море помнит долги
Море помнит долги

Полная версия

Море помнит долги

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 13

Василиса Яровая

Море помнит долги

Глава первая. Долг до сельди

Отлив в тот день пришёлся на рассвет, и Нижний причал вонял так, как умеет вонять только дно, которое море на шесть часов отдало людям. Сваи стояли голые, в бурой бахроме водорослей. Между ними, по колено в иле, бродили мальчишки с вёдрами и выковыривали мидий. Лодки лежали на боку, как уснувшие собаки.

Я пришла за полсклянки до назначенного и успела замёрзнуть. Белые перчатки не греют, их шьют не для тепла. Шерстяной плащ гильдии отсырел ещё на лестнице, а ветер с залива пах водорослями и тухлой рыбой одновременно, и к этому сочетанию я так и не привыкла за девять лет.

Сетевщик Ален Ле Дрен явился первым. Он был из тех, кто носит на шее цепочку с серебряным кругом напоказ, чтобы с ним заранее разговаривали иначе. Следом, подталкивая друг друга, пришли двое Гоазиу: старший, Пейр, и его сын, которому на вид было лет четырнадцать.

— Свидетельница, — Ле Дрен поклонился ровно настолько, насколько полагалось, и ни на волос ниже. — Холодно сегодня. Начнём, чтобы вас не держать?

— Начнём, когда я прочту условия.

Он протянул мне лист. Я встала так, чтобы свет падал из-за плеча. Шесть кругов серебром на починку сетей и новую мачту. Возврат до конца сельдевого хода. Залог — правая рука должника.

Я подняла глаза на Пейра. Руки у него были такие, какие бывают у людей, сорок лет выбирающих мокрые сети: красные, растрескавшиеся, с пальцами толщиной в черенок ножа.

— Мастер Гоазиу, вы понимаете, что значит этот залог?

— Понимаю, — буркнул Пейр.

— Если до последнего дня хода вы не вернёте шесть кругов, рука застынет. Болеть не будет: сначала пожелтеют ногти, потом пальцы станут твёрдыми и прозрачными, как смола на сосновой коре, а через несколько дней вся кисть превратится в янтарь. Ни один лекарь в Кер-Ис-Море её не спасёт.

— Свидетельница, он знает, — Ле Дрен переступил с ноги на ногу. — Мы всё обговорили.

— Я спрашиваю не вас.

Пейр посмотрел на сына. Мальчишка стоял, сунув кулаки под мышки, и разглядывал лодку отца, у которой из борта выдран был целый пояс досок.

— Без мачты я в этом году не выйду, — Пейр говорил медленно, словно пробовал каждое слово на крепость. — Не выйду — не будет улова. А без улова всё одно без руки, только без руки и без денег. Давайте, свидетельница.

Спорить с этим было не моим делом. Я сняла с пояса кожаный кошель, распустила шнурок и вытряхнула на ладонь две бусины: мутно-жёлтые, неровные, с пузырьками внутри, выловленные сборщиками после осенних штормов и выдержанные под молитвами сорок дней в мастерской Янтарного двора. В озябшей руке они казались тяжелее, чем были, будто знали, зачем их достали.

— Возьмите, каждый. Зажмите в кулаке и говорите, поднеся руку к губам.

Ле Дрен взял брезгливо, кончиками пальцев. Пейр — всей горстью, как берут хлеб. Я подождала, пока у обоих на лицах проступит одно и то же выражение: так замирает любой человек, когда бусина в кулаке вдруг теплеет, как живая, и от пальцев начинает пахнуть сосновой смолой, которой на причале взяться неоткуда.

— Говорите.

Первым начал заимодавец, потом должник, и оба держались слов листа. Я слушала не голос, а то, что возникало между ними. На словах «до конца сельдевого хода» у левого запястья Пейра, там, где под кожей бьётся жила, показалась золотистая точка.

Когда прозвучало «моя правая рука», от неё потянулась нить — тонкая, мутно-золотая, как струйка мёда в холодной воде, — и нашла руку Ле Дрена. Натянулась. Затвердела. Теперь она была толщиной с конский волос и светилась изнутри, но видела её на всём причале только я.

Кровь у меня в висках ответила ей покалыванием. Так бывало всегда: каждая заверенная нить оставляет в свидетельнице крупинку янтаря. Мать-настоятельница говорила, что мы платим собой за чужую верность. Тогда, в восемь лет, это звучало красиво.

Я протянула ладонь, и оба вернули бусины. Внутри каждой, если смотреть моими глазами, застыла теперь тонкая золотая жилка — печать обета, которая переживёт и заимодавца, и должника.

— Я вижу и помню, — я сомкнула пальцы. — Обет лёг. Печати и табличку с условиями внесут в архив нитей сегодня до вечерней воды. Мастер Ле Дрен, три круга за заверение.

Он отсчитал их, не глядя мне в лицо, и ушёл быстро, как уходят люди, получившие то, за чем пришли. Пейр остался. Он трогал левое запястье, хотя нить не ощущается кожей.

— Её видно? — не утерпел мальчишка.

— Мне одной.

— А какая она?

— Золотая, — я затянула шнурок кошеля. — Скучная. Ничего красивого в ней нет, поверь.

Пейр положил сыну руку на затылок и повёл прочь, к перевёрнутой лодке. Я смотрела им вслед дольше, чем требовало моё дело. Шесть кругов. Мой брат Эрван был должен Кермарекам девять, и залогом там стояли годы его работы на янтарных копанках, а не рука. Отец в своё время считал это милостью.

* * *

Второе заверение было назначено у Рыбного спуска, у самого края причала, где сваи уходят под Внешнюю дамбу. Я пошла туда по доскам, придерживая подол, и на середине пути услышала крик.

Кричал не человек — чайки. Они поднялись с воды всей стаей, разом, как поднимаются, когда кто-то швыряет в них камнем. Потом закричал и человек:

— Тудаль! Тудаль, сукин ты сын, стой!

По мелководью вдоль дамбы уходила плоскодонка. Отлив был на исходе, в канале между сваями уже прибывала вода, и лодочник отталкивался шестом, торопясь вывести лодку за створ, пока её не прижало к камням. На корме, сгорбившись, сидел человек в коричневом капюшоне. А по причалу за ними бежал толстый мужчина в фартуке рыбника и размахивал руками.

Тудаля Морвана я знала. Весной, в первый месяц после посвящения, я заверяла его долг тому самому рыбнику: тридцать кругов на лавку, пропитую потом до последней доски, и условие, над которым я тогда думала дольше, чем над суммой. «Не покину Кер-Ис-Мора, пока не верну долг». Залогом были два пальца левой руки.

Город в обетах кончается не там, где дома. Его границу провела первая свидетельница три века назад, и проходит она по Внешней дамбе. Плоскодонке оставалось до её створа шагов сорок.

Я побежала. В юбке гильдии бегать неудобно, по мокрым доскам — тем более. Нить я увидела раньше, чем добежала до края: она тянулась от лодки к причалу, к рыбнику, и уже не была ни мутной, ни тусклой. Она раскалялась. Обет понимал, что его вот-вот нарушат, и наливался светом, как железо в горне.

— Лодочник! — мне пришлось набрать воздуха дважды. — Поворачивай назад! Именем Белого Янтаря!

Лодочник обернулся. Шест замер в воде. Тудаль вскочил, и плоскодонка закачалась.

— Не слушай её! Плачу вдвое, греби!

— Ты не успеешь его вывезти, — я встала на самый край настила, чтобы меня видели. — Если ваша корма пройдёт створ, у него рука начнёт желтеть ещё в лодке. Ты хочешь везти его через залив, пока он будет кричать?

Это было почти правдой. Залог в два пальца не убивает и не кричит. Но лодочник смотрел не на меня, а на мои руки, и белые перчатки свидетельницы на этом причале значили больше, чем двойная плата. Он выругался, упёр шест в камень и повёл лодку назад.

Тудаль сел. Он больше не пытался ни спорить, ни прыгать. Когда плоскодонка ткнулась носом в сваю у моих ног, он поднял ко мне левую руку. На ногтях безымянного пальца и мизинца проступили жёлтые пятна, неровные, как потёки смолы на коре.

— Только кончики, — мой голос звучал спокойнее, чем я себя чувствовала. — Нить тебя предупредила, не забрала. Сойдёт через неделю, если до неё ты не попробуешь ещё раз.

— Свидетельница, — выдохнул рыбник, наконец догнав нас и держась за бок. — Благословите вас прилив, свидетельница. Я уж думал, всё, ищи его потом по островам…

— Я не на вашей стороне, мастер Бодик. Я служу обету.

Он закивал, будто я сказала что-то очень умное. Тудаль смотрел на свои ногти.

— Лучше бы ты дала мне уйти, — голос у него был совершенно трезвый, и это пугало больше, чем если бы он был пьян. — Пальцы — что пальцы. Тут я и с пальцами сдохну.

Я не нашла, что ему возразить, поэтому ответила по уставу:

— Обет можно распустить по согласию обеих сторон. Поговорите с мастером Бодиком, может быть, он примет другие условия.

Бодик фыркнул так, что стало ясно, на какие условия он пойдёт. Я отвернулась и пошла к Рыбному спуску, где меня ждали. Только на полпути я заметила, что у меня дрожат руки, и сжала их в кулаки, чтобы перчатки не выдали.

У Рыбного спуска меня ждала хозяйка коптильни Жаннетта Ле Кам с двумя девчонками-сиротами, которых она нанимала на зиму. Обет найма самый простой из всех: работа за кров, хлеб и два зерна в неделю, залог с обеих сторон — месяц жизни.

Девчонки держались за руки и сжимали бусины по очереди, будто боялись, что одной не хватит. Нити легли сразу, ровные и тонкие, какие бывают только у людей, которым нечего скрывать. Жаннетта заплатила три круга, не торгуясь, и сунула мне в руку кусок копчёной макрели, завёрнутый в лист щавеля. Я съела её на ходу, поднимаясь по Отмельной лестнице, и только тогда согрелась.

В уставе гильдии есть правило, которое мы учим раньше, чем учимся различать нити: свидетельница заверяет обет и не вмешивается в его исполнение. Мы не судьи и не стража. Мы — глаза. Я только что вернула лодку именем Белого Янтаря, и половина причала это видела.

* * *

Янтарный двор стоит на Верхних холмах, выше всех домов Кер-Ис-Мора, кроме маяка. Говорят, первая свидетельница выбрала это место, чтобы с крыши видеть весь город и все его обещания разом. Я думаю, ей просто нужен был свет.

Мастерская занимает весь верхний ярус под стеклянной крышей: длинные столы, жаровни, корыта с морской водой. Янтарь, который сборщики приносят после штормов, — старухи на причалах до сих пор зовут его слезами Мор-Иса, — там моют, отбирают, сверлят и полируют, и над каждой бусиной сорок дней читают слова, которых нет ни в одной книге города. Работа нудная, вонючая, потому что войлок пропитывают бараньим жиром, и бесконечная. Послушниц ставят на неё в наказание, свидетельниц — по очереди.

Мадлон Ферре была в мастерской не в наказание, а по очереди, но выглядела словно её приговорили. Она сидела над корытом с ворохом мокрых бусин, как над чьей-то могилой.

— Ты знаешь, что у меня третий день чешется нос? — пожаловалась она вместо приветствия. — Третий день. А чесать нельзя, потому что перчатки в жиру, а снимать их запрещено, потому что сестра Бенуаза видит всё. Я схожу с ума, Анаик. Почеши мне нос.

Я почесала ей нос. Мадлон закрыла глаза с выражением, какое бывает у святых на фресках.

— Ты добрая, — она открыла один глаз. — И бледная. Что стряслось на причале?

— Откуда ты знаешь, что на причале что-то стряслось?

— Ниоткуда. Но ты пришла в мастерскую, хотя тебе сегодня не сюда, и стоишь, как будто тебя сейчас вызовут.

— Меня вызовут.

— За что?

Я рассказала. Мадлон не перебивала и не переставала тереть бусину о войлок: она вообще умела слушать руками. На словах «именем Белого Янтаря» рука у неё остановилась.

— Ты дура, — с искренней нежностью объявила Мадлон. — Ты добрая дура. Тудаль Морван пропьёт и пальцы, и руку, и вообще всё, что у него есть, а тебя за это посадят к корытам до самого Прилива. Будем сидеть вместе. Я тебе буду чесать нос.

— Если бы он прошёл створ…

— Он бы лишился двух пальцев. Сам. По своему обету, — войлок снова зашуршал. — Анаик, мы видим, мы не держим. Я тебе это всю прошлую зиму твердила, когда ты ещё ходила в послушницах.

— Я помню.

— Ну вот.

С лестницы донеслись шаги. Сестра Бенуаза, у которой седина начиналась уже от бровей, остановилась в дверях и оглядела меня так, как смотрят на лужу, в которую сейчас придётся наступить.

— Свидетельница Сальве. Мать-настоятельница ждёт вас, — бросила она и ушла вниз, не дожидаясь ответа.

Мадлон за моей спиной шепнула что-то очень непочтительное про скорость, с которой по Янтарному двору расходятся новости. Я спустилась следом за Бенуазой, не оборачиваясь.

* * *

У матери-настоятельницы Ортанс Ле Беррук было три комнаты: келья, молельня и рабочая, и в последней всегда топили, даже летом. Я узнала почему, только когда сама стала свидетельницей. Янтарь в крови тянет из тела тепло и делает суставы тугими. К сорока годам большинство из нас мёрзнет у любого огня, а Ортанс было уже под пятьдесят.

Она сидела у очага в кресле, укрыв колени пледом, и разбирала таблички. Волосы у неё были не седые даже, а белые, как воск, и коротко остриженные. Кожа на руках пожелтела и стала полупрозрачной, а пальцы сгибались медленно, будто через силу. Она не подняла головы, когда я вошла, и я стояла у двери, пока она не отложила табличку.

— Садись, — Ортанс указала на табурет по другую сторону очага. — Ты замёрзла.

— Я ничего, матушка.

— Ты замёрзла, у тебя губы синие. Садись, — повторила она тем голосом, которым когда-то велела мне не плакать в первую ночь.

Я села. Огонь пах торфом и сосновой стружкой. На каминной полке стояли три янтарные печати в серебряных оправах — самые древние в гильдии после тех, что оставила Аэлиз. Я видела их сотню раз и всё равно каждый раз смотрела.

— Тудаль Морван, — Ортанс не спрашивала. — Мастер Бодик уже прислал мальчишку с благодарностями. Он в восторге. Он собирается рассказать о тебе всему Рыбному рынку.

— Я знаю, что нарушила устав.

— Ты знаешь, какую строку?

— Свидетельница не вмешивается в исполнение обета. Второй свиток, седьмая строка.

— И почему она там написана?

Мне было семнадцать, белые перчатки я носила с весны, и рядом с ней я снова становилась девочкой в слишком длинной рубахе послушницы, которой задают вопрос, на который она должна знать ответ.

— Потому что свидетельницам должны верить обе стороны, — я посмотрела на огонь. — Если мы начнём решать, чей обет исполнить, а чей нарушить, нам перестанут доверять. Тогда обеты станут оружием тех, кому мы помогаем.

— Сегодня ты помогла рыбнику против должника. Завтра кто-нибудь придёт к тебе и попросит помочь Кермарекам в споре с Ардуэнами. Или наоборот. И ты скажешь, что не вмешиваешься, а тебе напомнят про Рыбный спуск.

Я молчала. Она была права, и я это знала, ещё когда бежала по мокрым доскам.

Ортанс подалась вперёд, и плед сполз с её коленей. Я подняла его и снова укрыла её ноги. Она позволила, коротко коснувшись моей руки сухими пальцами.

— А теперь скажи мне, почему ты это сделала.

— Он бы не вернулся, — я подбирала слова, потому что сама до этой минуты не отвечала себе на этот вопрос. — Он бы сошёл на островах и начал жить заново без двух пальцев. Это было бы честно, по обету. Но лодочник ничего не обещал, а Тудаль заплатил ему вдвое, и если бы беглец начал застывать посреди залива, его выбросили бы за борт. Я видела, как тот держит шест.

Мать-настоятельница долго смотрела на меня. Потом засмеялась — тихо, без звука, одними плечами, и закашлялась. Кашляла она долго. Я подала ей чашку с водой со стола, она отпила, вытерла губы платком, и на белом полотне осталось желтоватое пятно, липкое, как смола.

— Ты всегда видишь больше нити, — Ортанс сложила платок. — Это хорошо, Анаик, и это плохо, и ты пока сама не понимаешь, где одно переходит в другое. Неделя в мастерской.

— Да, матушка.

— Это не всё, — она взяла с колен табличку и протянула мне. — Через три дня ты едешь к Маяку Аэлиз.

Табличка была свежая, ещё влажная по краю, где писец прижимал печать. Я прочитала её дважды. Обручение наследников. Леонор, дочь Гильдаса Кермарека, Хранителя Дамб. Корантен, сын покойного Иво Ардуэна. Обручальный обет приносится перед Приливом Долга и скрепляется браком в день полной воды. Свидетельница — Анаик Сальве, первая ступень.

Я положила табличку на колени, будто она была горячей.

— Матушка, я не могу.

— Почему не можешь?

— Вы знаете почему. Три года назад, ещё ученицей, я свидетельствовала на суде над Иво Ардуэном. Это я увидела, что его нить порвана. По моим показаниям его…

Я не договорила. У нас не принято называть это прямо, как не говорят громко о море.

— По твоим показаниям его вернули морю, — Ортанс ничуть не смутилась. — Да. И поэтому Гильдас Кермарек просил тебя лично. Он хочет, чтобы обручение его дочери заверяла свидетельница, которую Ардуэны никогда не смогут подкупить, задобрить или запугать. Тебя ненавидят в их доме, и все об этом знают. Значит, твоему слову поверят.

— Мне не поверит жених.

— Жениху верить не нужно, — отрезала Ортанс. — Ему нужно взять янтарь и сказать слова.

— Матушка, мне семнадцать. Я полгода в перчатках и ни разу не заверяла ничего дороже лавки.

— Совет Дамб это тоже заметил. Гильдас настоял, а с Хранителем Дамб за сорок дней до Прилива никто спорить не станет.

Я смотрела на табличку. Кровь у меня в висках опять покалывала, хотя никакой нити рядом не было, — бывает и так, когда устаёшь.

— И ещё одно, — Ортанс откинулась в кресле. — Леонор Кермарек тоже просила тебя. Она написала мне сама, своей рукой. Вы ведь были молочными сёстрами?

— До восьми лет.

— Значит, у тебя в этом деле есть кто-то, кому ты желаешь добра. Это полезно, — она закрыла глаза, словно разговор её утомил. — Прилив Долга бывает раз в сорок девять лет, Анаик. Из нынешних сестёр его видела только я, и то девочкой. Если обручение пройдёт чисто, а брак ляжет в полную воду, город будет стоять ещё полвека. Если нет…

— Если нет, море придёт за долгом.

— Так написано на маяке, — мать-настоятельница не открыла глаз. — Я бы предпочла этого не проверять. Иди. К корытам сядешь после Маяка.

Я встала, поклонилась и пошла к двери. На пороге она окликнула меня:

— И Анаик. Брат твой, Эрван, сколько ему ещё на копанках?

— Три года по обету. Если не выкупить.

— Девять кругов, кажется, — протянула она.

— Девять, матушка.

— Я помню, — голос у неё был совсем сонный. — Сделай это чисто, и мы поговорим о девяти кругах.

* * *

К вечерней воде я внесла в архив печати Пейра Гоазиу и Тудаля. На табличке беглеца писец уже вывел белыми чернилами «предупреждение у створа». Потом я долго стояла на галерее Янтарного двора, откуда видно весь залив.

Прилив поднимался. Вода затягивала причалы и сваи, лодки вставали с боков и начинали качаться, мальчишки с вёдрами давно разошлись. По правому берегу, где лежат янтарные отмели Кермареков, тянулись ровные ряды копанок — ям, в которых промывают донный песок; в сумерках вода в них блестела, как расколотая черепица. По левому темнели верфи Ардуэнов: три стапеля, и на двух не стояло ни одного корпуса. Между берегами, на скале у входа в залив, поднимался маяк, и над ним уже зажгли огонь.

А под маяком, у самого подножия, лежал Камень Возврата. Его заливало каждый прилив, и сейчас вода прошла по нему длинной пенной полосой.

Три года назад я стояла на том камне в рубахе ученицы, рядом с матерью-настоятельницей: кто дал показания, обязан присутствовать до конца. Мне было четырнадцать, белых перчаток у меня ещё не было, но на суде именно я первой разглядела нить Иво Ардуэна — вернее, то, что от неё осталось: два тусклых мёртвых обрывка, один у его запястья, другой у руки Гильдаса Кермарека, которому он клялся починить Гуэрнскую дамбу к осенним штормам. Дамба прорвалась в первый же шторм. Сорок человек на нижних копанках не успели подняться.

В тот вечер его вели под руки двое стражников, хотя он мог идти сам. Крупный, седой, он ступал тяжело: ноги у него до колен уже пожелтели и почти не гнулись, потому что нарушенный обет начинает с того, что ближе к земле.

За стражниками шёл сын Иво. Тогда я впервые увидела Корантена Ардуэна близко. Ему было шестнадцать. Он не плакал и ни о чём не просил, и на отца, когда того привязывали к железному кольцу, глядел недолго.

Он смотрел на меня. Всё время, пока поднималась вода, его глаза не отпускали меня, и в его лице не было ни ярости, ни горя, а было что-то, чего я тогда не умела назвать. Внимание. Будто он запоминал меня, чтобы потом не ошибиться.

Через три дня я должна была вложить ему в ладонь янтарь и увидеть, как от его запястья протянется нить к руке Леонор.

Я стянула перчатку, палец за пальцем, и посмотрела на свою ладонь. На ней ничего не было. Нити свидетельницы не видны даже ей самой, это первое, чему нас учат.

Над заливом ударил колокол маяка: полная вода.

Глава вторая. Мутная нить

Две бусины для обручения мать-настоятельница выбрала сама. Накануне вечером она вызвала меня в рабочую комнату, долго перебирала шкатулку на коленях, подносила янтарь к огню и откладывала, пока не нашла пару, которая её устроила: тёмно-медовую, почти без пузырьков, и светлую, с крошечной трещинкой у отверстия.

— Трещина ничего не значит, — она вложила их мне в ладонь и сжала мои пальцы своими, жёсткими и холодными. — Это старая бусина. Её выдерживали ещё при моей наставнице. Старый янтарь держит крепче.

— Кому какую давать?

— Тёмную — Кермарекам. Они любят, когда видно, что им дали лучшее.

Я не поняла тогда, шутит ли она.

Теперь бусины лежали в кошеле у меня на поясе, отдельно от остальных, в мешочке из некрашеного льна, и я трогала его через юбку так часто, что Мадлон, застёгивая мне пуговицы на манжетах, в конце концов хлопнула меня по руке.

— Перестань. Ты их протрёшь насквозь.

— Я проверяю, что они на месте.

— Они на месте. Ты проверяла, когда мы вставали, потом за умыванием и ещё на лестнице, — она затянула последнюю пуговицу и отступила на шаг, словно хозяйка, которая оценивает пирог перед гостями. — Ты бледная, но это даже хорошо. Свидетельница не должна быть румяной. Румяным не верят.

— Кто это сказал?

— Я. Только что.

Мадлон была на год старше и на голову ниже меня, круглолицая, с вечно обветренными губами и привычкой говорить чепуху ровно тогда, когда мне это было нужнее всего. Я не знала, понимает ли она это сама.

— Мне сегодня надо будет смотреть на него вблизи, — у меня получилось тише, чем я рассчитывала.

Мадлон перестала поправлять мне воротник.

— На Ардуэна?

— Он стоял у Камня. Он меня помнит.

— Анаик, — она взяла меня за оба запястья, прямо поверх перчаток. — Ты дашь ему бусину, он скажет слова, ты увидишь нить. Ты делала это сорок раз с весны, и с людьми, которые тебя ненавидели, тоже. Помнишь вдову, которой ты заверяла раздел дома с деверем? Она плюнула тебе на подол.

— Она плюнула деверю. Я стояла рядом.

— Значит, она тебя не ненавидела, а просто плохо целилась, — Мадлон отпустила меня. — Иди. Лодка ждёт. Расскажешь, какое на Леонор Кермарек будет платье, я поспорила с Бенуазой на две бусины полировки.

* * *

До маяка плыть было меньше склянки. Гильдия держит для таких поездок свою лодку, узкую, выкрашенную в белое, с двумя гребцами, которые за все годы службы, кажется, не сказали ни одного лишнего слова. Со мной ехала писарша — послушница Ивонна, тринадцатилетняя, с ящиком для табличек на коленях. Ей впервые доверили запись при наследниках, и она так старалась не показать волнения, что за всю дорогу ни разу не моргнула.

Утро выдалось ясное и злое. Ветер шёл с моря, гнал по заливу короткие крутые волны, лодку подбрасывало, и брызги летели через борт. Я сидела на корме, держала на коленях кошель, а перед нами вырастала скала маяка — чёрная, в белых потёках птичьего помёта, с лестницей, вырубленной прямо в камне.

У подножия, на плоской площадке, которую сейчас обтекала вода, лежал Камень Возврата. С лодки было видно железное кольцо, вбитое в него. Ивонна посмотрела туда и быстро отвела глаза, а я заставила себя не отводить.

Лодки Кермареков и Ардуэнов уже ждали у причала, конечно, по разные его стороны. Синяя, большая, с резной волной на носу и шестью гребцами в одинаковых куртках была хозяйская, с правого берега. Серая была ардуэнской — без резьбы, просмолённая так густо, что в солнце блестела, как мокрая. Её явно строили не для красоты, а для дела, и я подумала, что лучше эту семью не описать.

Сто сорок три ступени до зала Аэлиз я пересчитала ещё ученицей, в первый свой подъём. Сегодня было не до счёта. На середине лестницы ветер стих, будто его выключили: скала прикрывала её от моря, и в этой внезапной тишине было слышно, как Ивонна пыхтит за моей спиной и как у меня в ушах стучит кровь.

Зал Аэлиз занимает основание башни. Он круглый, с низким сводом, и в нём всегда холодно. В стенах прорезаны узкие окна на четыре стороны света, а в середине пола вделан плоский янтарный круг шириной в два шага — тёмный, мутный, старый, с застывшими внутри пузырьками, похожими на рыбью икру. Говорят, на нём стояла Аэлиз, когда заключала обет с морем. На нём же приносят все обеты, которые касаются Прилива.

На страницу:
1 из 13