Латинская Америка: путь к свободе
Латинская Америка: путь к свободе

Полная версия

Латинская Америка: путь к свободе

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 13

Защита на бумаге сама по себе ничего не решала. В начале XX века в Кауке гасиендадос захватили значительную часть земель наса, и общинники, оставшиеся на них, превратились в террахерос — арендаторов, которые за право жить на своей бывшей земле отрабатывали на хозяина несколько дней в неделю. Против этого в 1910-е годы поднялся Мануэль Кинтин Ламе, сын наса-террахеро, выучившийся грамоте почти самостоятельно. Он призывал общинников перестать отрабатывать террахе, восстанавливать кабильдо и возвращать захваченные земли, а когда его движение — «Кинтинаду» — подавили, он продолжал борьбу в судах. Ламе арестовывали, по его собственному счёту, больше сотни раз, но главным его оружием оставался закон № 89 и колониальные королевские грамоты на земли ресгуардо, которые он разыскивал в архивах. Он написал книгу «Мысли индейца, который вырос в колумбийской сельве» и до смерти в 1967 году оставался в глазах властей бунтовщиком, а для наса — учителем. В 1971 году общины Кауки создали Региональный совет индейцев Кауки (CRIC) — первую крупную самостоятельную индейскую организацию Колумбии. Его программа начиналась с тех же пунктов, что у Ламе: вернуть земли ресгуардо, укрепить кабильдо, отказаться от террахе, защищать собственный язык и культуру. Совет не просил землю у государства, а занимал её, и за двадцать лет общины вернули себе десятки тысяч гектаров. Конституция 1991 года признала ресгуардо коллективной собственностью, которую нельзя продать, заложить или отнять, и дала индейским территориям право на самоуправление. Эту победу оплатили кровью: сотни руководителей общин были убиты помещиками, армией, партизанами и наркоторговцами, и это продолжается до сих пор.

Мы предполагаем, что колумбийская история позволяет увидеть в общине не только жертву, но и субъекта. Индейцы Кауки сделали то, чего не смогли сделать общины в Мексике или Боливии: они превратили колониальное право опеки, придуманное для того, чтобы управлять «дикарями», в инструмент собственного самоуправления. Сибирскому читателю эта стратегия знакома. Устав Сперанского 1822 года тоже был опекой: он делил народы на «оседлых, кочевых и бродячих», а самоуправление, которое он давал, было дешевле прямого управления и подчинено губернатору. Но именно на его учреждения — бурятские степные думы, инородные управы, алтайские дючины — Потанин предлагал опереться, когда писал о будущих национальных думах для бурят, казахов и алтайцев (Потанин, с. 114–115). А во втором томе мы видели, как малые народы Сибири сопротивлялись «правилами, договором, упорством», отстаивая право на свой сход и свой порядок. Институт, созданный сверху для управления, может стать опорой самоуправления снизу, если те, кого им управляют, сумеют его присвоить. Это не делает опеку справедливой. Но это показывает, что даже в чужом праве можно найти точку опоры, если община сохранила себя и не забыла, что земля — её.

Мексика, Анды и Колумбия знали борьбу за общину в судах, на выборах и в гражданских войнах. На полуострове Юкатан в середине XIX века эта борьба превратилась в войну, которая длилась больше полувека, и на какое-то время майя действительно вернули себе свою землю — без опеки и без чужих законов.

4.5. Кастовая война на Юкатане (1847–1901)

В 1850 году в глухом лесу на востоке Юкатана, у колодца в пещере, повстанцы-майя нашли крест, вырезанный на стволе дерева. Вскоре крест заговорил. На языке майя он обращался к своим «детям», называл их избранным народом, обещал победу и приказывал продолжать войну против белых. Голос креста, как полагают историки, принадлежал чревовещателю, которого привёл к святилищу один из вождей восстания, а позже кресту служили писцы, передававшие его послания письменно. Но вокруг Говорящего креста выросло то, чего Латинская Америка после конквисты почти не знала: независимое индейское общество, которое больше полувека жило по собственным законам, на собственной земле и с собственной армией. Его столица называлась Чан-Санта-Крус — «Малый Святой Крест», а его людей называли крусоб, «люди креста». Мексиканская армия взяла этот город только в 1901 году. Война, которую белые Юкатана назвали Кастовой, — самое долгое и самое успешное индейское восстание XIX века на континенте.

Её начали не индейцы, а белые. Юкатан был отдалённой и почти изолированной от центра Мексики провинцией с собственной креольской элитой Мериды и Кампече, и в 1830–1840-е годы эта элита вела свою регионалистскую борьбу. Юкатанские федералисты дважды объявляли полуостров независимым от централистской Мексики, а чтобы воевать с мексиканскими войсками, вооружали индейцев-майя и обещали им за службу снизить церковные поборы и подушную подать. Обещания не выполнили. Одновременно на юго-востоке полуострова росли сахарные и скотоводческие гасиенды. Власти Юкатана продавали «пустующие» государственные земли — те самые леса, где майя по старинке вели подсечное земледелие, сводя участок под кукурузное поле-мильпу и через несколько лет оставляя его зарастать. С точки зрения закона эти леса были ничьими. С точки зрения майя это была их земля, на которой они жили поколениями, и без права уходить с мильпой на новое место их хозяйство было невозможно. Мы уже видели этот механизм в Мексике и в Андах. На Юкатане он соединился с другим: у майя теперь было оружие и опыт войны.

В июле 1847 года власти Вальядолида, раскрыв заговор, расстреляли одного из индейских вождей, Мануэля Антонио Ая. Через несколько дней другой вождь, Сесилио Чи, напал на городок Тепич и перебил его белых жителей, а Хасинто Пат поднял индейцев южнее. Восстание охватило восток и юг полуострова с быстротой, которой никто не ожидал. К маю 1848 года повстанцы контролировали около четырёх пятых Юкатана, взяли Вальядолид и Пето и стояли в нескольких десятках километров от Мериды, где власти уже готовили эвакуацию. И тут армия майя остановилась и начала расходиться. Самое известное объяснение пересказывают все историки войны: появились летучие муравьи — знак начала сезона дождей, и крестьяне ушли сажать кукурузу, без которой их семьи умерли бы с голоду. Объяснение, может быть, слишком красивое, но суть его верна. Это была армия общинников, у которых не было ни склада зерна, ни государства, которое кормило бы солдат, и эта сила одновременно была и её слабостью.

Как повела себя юкатанская элита, которая ещё вчера требовала от Мексики суверенитета? В марте–апреле 1848 года губернатор Юкатана предложил суверенитет над полуостровом Соединённым Штатам, Англии и Испании — любой державе, которая пришлёт войска против индейцев. Конгресс США всерьёз обсуждал этот вопрос и отказался только потому, что тем временем завершилась война с Мексикой. Тогда Юкатан в августе 1848 года вернулся в состав Мексики в обмен на оружие и деньги для войны. Регионализм креольской верхушки, как и в Бразилии, оказался ограничен страхом перед собственными низами. Свободу края от центра можно было продать кому угодно, лишь бы удержать индейцев. Война стала войной на истребление с обеих сторон. Взятых в плен майя юкатанские власти с 1848 года продавали на Кубу — формально по контрактам, фактически как рабов, — и торговля продолжалась больше десяти лет. Республика, отменившая рабство в 1829 году, продавала своих граждан на рабовладельческий остров.

Белые отвоевали запад и центр полуострова, но восток и юг остались за повстанцами. Здесь, вокруг Говорящего креста, и сложилось общество крусоб. Оно было теократическим и военным: во главе стояли «патрон креста» и военные командиры, мужчины несли службу в гарнизоне столицы по очереди, а приказы креста не обсуждались. Крусоб торговали с британским Гондурасом — нынешним Белизом, — продавая лес и покупая порох и ружья, и английские купцы по сути были их единственными партнёрами в мире. Идеализировать это общество не стоит. Крусоб держали захваченных белых пленников как слуг и невольников, жестоко карали несогласных, воевали с теми группами майя, которые заключили с Мексикой мир, — так называемыми «мирными». Но около полувека в лесах востока Юкатана существовала земля, на которой не было ни гасиенд, ни подати, ни долгового рабства, и её жители сами решали, как жить.

Конец пришёл тогда, когда Юкатан стал нужен мировому рынку. В последней трети XIX века на северо-западе полуострова начался бум хенекена — агавы, из волокна которой делали шпагат для сноповязалок, ставших главными машинами американских и канадских ферм. К 1910 году Мексика стала крупнейшим в мире производителем хенекена (Альперович, Слёзкин, с. 247). Плантации захватили земли последних свободных общин запада, а работали на них майя, опутанные наследственным долгом. Галеано пишет, что в начале века на плантациях «50 королей хенекена» трудилось 100 тысяч индейцев-рабов, и среди них — яки, которых правительство Диаса выселяло с их земель на севере Мексики и депортировало на Юкатан, где две трети из них, по его данным, погибли в первый же год (Галеано, с. 82). Долговое рабство, напоминает он, «было реально существующей системой труда на хенекеновых плантациях Юкатана», а покупатель волокна, американский трест, «имеет самое прямое отношение к гибели индейцев майя и яки» (с. 172). В 1901 году генерал Игнасио Браво взял Чан-Санта-Крус, восток полуострова выделили в федеральную территорию Кинтана-Роо и раздали концессии на лес и чикле. Отдельные отряды крусоб сопротивлялись до 1930-х годов, а в деревнях их потомков кресты до сих пор охраняют по старому обычаю. Долговое рабство на Юкатане отменила только революция, в 1915 году.

Здесь, в конце главы о том, как либеральная Латинская Америка отнимала у общин землю, нам пора вернуться в Сибирь. Слово «пустующие» — по-испански baldíos — у сибирского читателя вызовет в памяти другое слово: «излишки». Как мы писали во втором томе, при массовом переселении конца XIX — начала XX века землю коренных народов мерили «нормой», а всё остальное объявляли излишками и передавали переселенцам; буряты Иркутской губернии за 1877–1916 годы потеряли больше половины своих земель. Потанин видел этот процесс своими глазами и описал его в «Нуждах Сибири» с той же точностью, с какой Галеано описывал Юкатан. Чиновник, нарезая участок переселенцам, отрезал у старообрядческой деревни в тайге все её расчищенные поля и оставил ей только усадьбы, и это, писал Потанин, «точная копия той судьбы, которая постигает инородческие племена в их столкновении с переселенцами; разница только в том, что история обезземеления инородцев разыгрывается в грандиозных размерах». У кочевника, продолжал он, нет межевых знаков, его юрта не кажется переселенцу знаком владения, и «под конец оказывается, что вся территория, которая когда-то была занята инородцами, оказывается в руках русских, а инородцы оказываются загнанными в пустыню». Летом 1907 или 1908 года западные дючины алтайцев послали министру внутренних дел телеграмму, смысл которой Потанин передал так: «Нам нет места на земном шаре» (Потанин, с. 110–112). Мильпа майя и кочевье алтайца одинаково не укладывались в межевую книгу, и потому одинаково становились «пустующей» землёй.

Мы предполагаем, что есть и ещё одно сходство. За три года до потанинской статьи, в 1904 году, на Алтае, в долине Теренг, возникло религиозное движение, которое русские назвали бурханизмом, а сами алтайцы — Ак Јаҥ, «Белой верой». Пастуху Чету Челпанову и его приёмной дочери Чугул явился белый всадник, вестник возвращения Ойрот-хана, и тысячи алтайцев собрались в долину молиться. Движение было мирным, но местные власти и русские крестьяне-соседи увидели в нём мятеж, и моление разогнали, а его участников судили. Как и Говорящий крест, Белая вера родилась там, где у народа отнимали землю и где старая жизнь больше не имела защиты. В обоих случаях новая религия соединила старые верования с элементами христианства, и в обоих случаях люди искали в ней не бегства от мира, а основу для того, чтобы остаться собой на своей земле. Различие тоже показательно. Майя были большинством на своём полуострове и могли воевать полвека. Алтайцы были меньшинством внутри переселенческой волны, и их сопротивление не могло стать войной — только верой, телеграммой и упорством.

Вторая половина XIX века отняла у общин Латинской Америки землю во имя свободы собственности. Следующие десятилетия показали, для чего эта земля была нужна: гуано и селитра, каучук, кофе, бананы и хенекен потекли на мировой рынок, и вместе с экспортным бумом в Латинской Америке сложился порядок, который позднее назовут внутренним колониализмом.

Глава 5. Экспортный бум и внутренний колониализм (1870–1914)

5.1. Гуано и селитра; Тихоокеанская война (1879–1883)

Мариатеги начинает рассказ о перуанском XIX веке со сравнения, которое трудно забыть. В борьбе за Перу «на долю таких прозаических и грубых вещей, как гуано и селитра, выпала та же роль, которую в более рыцарские и менее материалистические времена играли золото и серебро». Испании Перу было нужно как поставщик драгоценных металлов, Англии — как поставщик удобрений. «Но различие в подходе не свидетельствует о различии в побуждениях. Побуждения не менялись — менялась эпоха» (Мариатеги, с. 61–62). Серебряная гора Потоси, с которой мы начали эту книгу, сменилась горами птичьего помёта на скалистых островах у перуанского берега и белыми полями селитры в пустыне Атакама. Порядок, при котором рента уходит за океан, остался прежним, только теперь его называли свободной торговлей и независимостью.

История эта начинается в Европе. В середине XIX века население Старого Света быстро росло, а истощённые за столетия поля уже не могли его прокормить. В 1840-е годы английские химики обнаружили, что гуано — помёт морских птиц, тысячелетиями копившийся на бездождевых островах у берегов Перу, — лучшее удобрение из всех известных. Вслед за ним в ход пошла селитра из пустынь Тарапаки и Антофагасты (Галеано, с. 197–198). Добыча гуано не требовала почти ничего: его просто сгребали лопатами на островах, «чуть ли не у бортов приплывших за ними судов», и грузили в трюмы. Работали на островах китайские кули, о которых мы уже писали, и заключённые; люди задыхались от едкой пыли и кончали с собой. Доходы шли перуанскому государству и узкому кругу лимских «консигнатариев», которые получали право продажи. Мариатеги описывает результат одной фразой: «Страна почувствовала себя богатой. Государство проживало своё богатство, не заботясь о том, насколько его хватит. Оно пустило с молотка всё, что имело, заложив своё будущее английским финансистам» (Мариатеги, с. 62). На деньги от гуано Перу отменило индейскую подать и выкупило рабов у хозяев, о чём мы писали раньше, строило железные дороги в Андах и брало новые займы под будущие поставки. К концу 1860-х годов, напоминает Галеано, расходы и долги государства намного превышали всё, что оно продавало за границу (Галеано, с. 198). Мариатеги видел в этих годах и другое: гуано и селитра создали в Перу «первые прочные элементы торгового и банковского капитала», но эта буржуазия выросла из старой аристократии, из потомков энкомендеро, и вместо того, чтобы сменить колониальный порядок, срослась с ним (с. 63).

Селитра изменила политическую карту. Её залежи лежали в пустыне, где границы трёх стран никто толком не проводил, потому что земля там ничего не стоила. Добывали селитру в основном чилийские компании с английским капиталом, работая и на перуанской, и на боливийской территории. В 1873–1875 годах Перу объявило селитряные месторождения Тарапаки государственной собственностью, выплатив владельцам компенсацию долговыми бонами (Альперович, Слёзкин, с. 161). Боливия, тоже стоявшая на грани банкротства, повысила налог на чилийскую селитряную компанию в Антофагасте, а когда та отказалась платить, назначила её имущество к продаже с торгов. 14 февраля 1879 года, в день аукциона, в Антофагасте высадились пятьсот чилийских солдат. Так началась Тихоокеанская война, которую в Латинской Америке недаром называют и Селитряной (с. 161). Чили объявила войну Боливии и Перу, на море её флот после нескольких месяцев борьбы взял верх, и к 1881 году чилийская армия вошла в Лиму. По миру 1883 года Перу уступило Тарапаку, Боливия — всё своё побережье и навсегда стала страной без выхода к морю.

У войны была и подземная сторона, о которой не пишут в школьных учебниках. В горах центрального Перу, когда регулярная армия была разбита, против чилийских оккупантов поднялись индейские крестьяне. Генерал Андрес Авелино Касерес вёл с ними партизанскую войну, и общины Хунина и Аякучо воевали не только с чилийцами, но и с теми перуанскими гасиендадос, которые сотрудничали с оккупантами. Американская исследовательница Флоренсия Мэллон показала, как в этих деревнях родился крестьянский патриотизм, которого не знала лимская элита. После войны Касерес стал президентом — и его войска подавили тех самых общинников, которые не хотели возвращать захваченные у коллаборационистов гасиенды. Патриотизм снизу снова оказался нужен, пока шла война, и опасен, когда она кончилась.

Кому досталась победа? Галеано отвечает, опираясь на чилийских историков. В 1880 году селитра давала чилийской казне 5 процентов доходов, через десять лет — больше половины (Галеано, с. 200). Но сами месторождения к этому времени оказались в руках англичан. Пока шла война, перуанские боны, которыми Перу расплатилось с прежними владельцами селитры, обесценились в десять раз, и британские дельцы во главе с Джоном Томасом Нортом скупили их за бесценок, причём на кредиты чилийских банков. А в 1881 году чилийское правительство решило вернуть месторождения держателям бонов. Норт, приехавший в Вальпараисо в 1866 году с десятью фунтами в кармане, стал «королём селитры»: его компании платили акционерам до 40 процентов дивидендов, в его лондонском доме бывали лорды, а сам он танцевал на своих балах в костюме Генриха VIII. В это время рабочие его «селитряного королевства» работали по 16 часов в сутки без выходных и вместо жалованья получали жетоны, которые принимали только лавки и трактиры компании, причём вдвое дешевле номинала (Галеано, с. 200–201). Чили завоевала пустыню, но рента с неё ушла в Лондон. Советский учебник называет войну «Селитряной» и пишет о британских кредиторах Чили, которые с первых её дней поддержали чилийское правительство, отложив получение платежей по займам: «Солидарность эта была далеко не альтруистической» (Альперович, Слёзкин, с. 161–162).

В 1886 году президентом Чили стал либерал Хосе Мануэль Бальмаседа. Он строил дороги, школы и железные дороги, ограничивал монополию английской железнодорожной компании в Тарапаке и в 1888 году объявил, что хочет передать селитру в руки чилийских компаний и не будет продавать англичанам государственные селитряные земли. В 1891 году против него восстал конгресс при поддержке флота, началась гражданская война, и, по словам Галеано, Норт и его компаньоны щедро финансировали оппозицию. Побеждённый Бальмаседа застрелился в аргентинском посольстве. Английский посланник сообщал в Лондон, что британская община в Чили «не скрывает своего удовлетворения падением Бальмаседы» (Галеано, с. 201–202). Советский учебник, как и Галеано, видит в Бальмаседе прогрессивного национального деятеля (Альперович, Слёзкин, с. 163). Современные историки, прежде всего британский историк Гарольд Блейкмор, считают, что роль Норта в его падении преувеличена, а сама война была прежде всего конфликтом президента с олигархическим конгрессом. Мы не беремся решить этот спор. Важнее другое: Бальмаседа не собирался отдавать селитру ни рабочим пампы, ни государству — он хотел передать её чилийскому капиталу вместо английского. И в 1890 году, ещё при нём, войска подавили первую всеобщую забастовку рабочих селитряных разработок.

Селитряная пампа стала колыбелью чилийского рабочего движения. Здесь возникли первые «общества взаимопомощи» и «объединения сопротивления», здесь работал печатник Луис Эмилио Рекабаррен, будущий основатель Коммунистической партии Чили, и здесь проповедовали первые чилийские анархисты. 21 декабря 1907 года в Икике тысячи бастующих рабочих с семьями, требовавшие платить жалованье деньгами, а не жетонами, собрались в школе Санта-Мария. Армия открыла огонь из винтовок и пулемётов. Число убитых до сих пор неизвестно: от нескольких сотен до двух тысяч человек. Сибирскому читателю этот сюжет слишком знаком. Через пять лет, в апреле 1912 года, на Ленских золотых приисках, принадлежавших компании с английским капиталом, солдаты стреляли в бастующих рабочих, которые требовали человеческих условий, нормальной еды и отмены оплаты талонами в приисковых лавках. Погибли около двухсот семидесяти человек. Пустыня Атакама и тайга на Витиме, селитра и золото, Лондон в роли метрополии над обеими, жетоны вместо денег, солдаты на стороне компании — это одна и та же история, рассказанная на двух концах света.

Мы предполагаем, что сибирский читатель найдёт в истории гуано и селитры ещё и урок о ренте, который областники формулировали задолго до теории зависимости. Потанин в «Нуждах Сибири» требовал, чтобы Сибири был предоставлен «известный процент с доходов государственной казны от золотопромышленности» и с таможен на азиатской границе, и возмущался «челябинским переломом» железнодорожного тарифа, введённым, чтобы сибирский хлеб не конкурировал с хлебом метрополии на мировом рынке (Потанин, с. 116). Чили и Перу показывают, что вопрос не исчерпывается тем, остаётся ли рента в крае. Даже когда сырьё принадлежит «своей» стране, а не далёкому центру, рента может уйти к иностранному капиталу, к узкой верхушке консигнатариев или к «своим» компаниям, а рабочим пампы и приисков достаются жетоны и пули. И у такого богатства всегда есть срок годности. Мариатеги заметил, что потеря селитры показала Перу «с трагической силой опасность экономического процветания, основанного почти исключительно на обладании природным богатством», которое подвержено «постоянным изменениям в промышленности, вызванным к жизни открытиями и изобретениями» (Мариатеги, с. 64). Когда он писал эти слова, удар уже был нанесён: в 1909–1913 годах немецкие химики Габер и Бош научились получать азот из воздуха, и после Первой мировой войны чилийская селитра рухнула. Галеано видел в пустыне Тамаругаль брошенные посёлки, где из ста двадцати селитряных предприятий осталось одно, а единственной работой стала разборка мёртвых строений на доски и гвозди (Галеано, с. 203). Сибирский читатель, живущий в краю нефти и газа, может спросить себя, что останется на его земле, когда химики найдут замену и этому богатству.

Селитру и гуано добывали в пустыне, на краю мира, где почти не было коренных жителей, и катастрофа обрушилась прежде всего на рабочих. Следующий бум пришёл в леса Амазонии, где жили десятки народов, и там спрос мирового рынка на новое сырьё обернулся уничтожением целых племён.

5.2. Каучук и Путумайо

В Манаусе, городе в самом сердце Амазонии, за полторы тысячи километров от океана, стоит оперный театр с розовым фасадом и куполом, выложенным цветной черепицей из Эльзаса. Мрамор для него везли из Каррары, люстры — из Венеции, сталь — из Шотландии. Галеано пересказывает знаменитую историю о том, как на открытии театра за баснословный гонорар пел тенор Энрико Карузо, добравшись сюда по реке сквозь сельву (Галеано, с. 132). Историки давно выяснили, что Карузо в Манаусе никогда не пел. Но легенда пережила факты, потому что точно передаёт дух времени. В 1849 году в Манаусе жили пять тысяч человек, через полвека — семьдесят тысяч. Каучуковые бароны строили особняки из восточного дерева, носили костюмы от лучших портных Европы, посылали сыновей учиться в Англию, а бельё, по рассказам, отправляли стирать в Лиссабон (с. 132). Театр в джунглях стал символом каучукового бума. Мы расскажем о том, кто за него заплатил.

Каучук, загустевший сок дерева гевеи, индейцы Амазонии знали задолго до европейцев. Европа нашла ему применение только в XIX веке: в 1839 году Чарльз Гудьир научился вулканизировать резину, чтобы она не плавилась на жаре и не трескалась на морозе, а в конце века появились велосипед и автомобиль, которым были нужны шины. Мировой спрос взлетел. В 1890 году каучук давал Бразилии десятую часть экспортных доходов, через двадцать лет — сорок процентов, почти столько же, сколько кофе (Галеано, с. 131). Бразилия, Перу и Боливия делили между собой леса, где росли каучуконосы, и не всегда мирно. Самые богатые каучуком земли лежали в боливийской провинции Акри. В 1902 году бразильские сборщики каучука, поселившиеся там, подняли восстание против боливийских властей, Бразилия ввела войска, и по договору 1903 года Боливия уступила около двухсот тысяч квадратных километров за два миллиона фунтов и обещание железной дороги (с. 131). Через двадцать лет после потери моря Боливия потеряла ещё и лес.

Каучуконосы не растут рощами, они разбросаны по лесу на десятки и сотни метров друг от друга, и плантацию из них в Амазонии устроить не удалось. Каучук приходилось собирать в диких лесах, обходя деревья по тропам, надрезая кору и собирая сок в чашки, а вечером сгущая его над дымом в тяжёлые шары. На эту работу нужны были тысячи рук. В Бразилии их дали крестьяне засушливого Северо-Востока. Страшная засуха 1877–1879 годов и следующие засухи погнали их в сельву, где их встречала система, которую называли «авиаменто», — снабжение в долг. Сборщик, серингейро, получал от хозяина участка в кредит дорогу, ружьё, муку, соль и инструменты и должен был расплачиваться каучуком, который хозяин принимал по своей цене. Долг рос быстрее добычи, а уйти с участка, не расплатившись, было нельзя. По оценке, которую приводит Галеано, во время каучукового бума от жёлтой лихорадки, малярии, бери-бери и голода погибло не меньше полумиллиона выходцев с Северо-Востока (Галеано, с. 130–131).

На страницу:
8 из 13