Сувар. Повесть о том, как сгорела Булгария
Сувар. Повесть о том, как сгорела Булгария

Полная версия

Сувар. Повесть о том, как сгорела Булгария

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Серия «Сувар. История Чувашского народа через повесть»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
10 из 13

Туда пришли к вечеру. Встали кругом. Послали толмача. Толмач подъехал к мосту, покричал. Со стены ему ответили, коротко. Толмач вернулся.

— Что сказали? — спросил кто-то в сотне.

— Сказали: уходите.

Ночью ставили кругом дозоры. Затемно сотник позвал Ахана.

— За городком брод, — сказал сотник. — Ниже. Ты его знаешь?

— Знаю. Там глубоко в середине, по стремя. Дно галька.

— Стань там с десятком. Кто пойдёт из городка к воде — не пускай.

— До какого часа?

— Пока не кончится.

Ахан взял десяток и поехал к броду кругом, по дальнему краю поля, чтобы со стены не видели. Брод был там, где он помнил. Тальник по обоим берегам, коса, вода светлая, быстрая. Он поставил десяток в тальнике, по двое, коней отвёл назад, в ложок. Отсюда видно было городок сзади: тын, задние ворота, маленькие, в одну телегу, и тропу от ворот к воде, по которой бабы ходили полоскать.

Стали ждать.

Рано утром задние ворота приоткрылись, и по тропе к воде спустилась баба с корзиной белья. Она шла, как ходят каждый день, не глядя под ноги. У косы она поставила корзину, выпрямилась и увидела в тальнике, в двадцати шагах, коня. Потом человека возле коня. Потом второго.

Она стояла и смотрела. Ахан смотрел на неё. Двое из десятка потянулись к налучам, и он поднял ладонь.

Баба взяла корзину и пошла назад, вверх по тропе, так же, не быстро, не оглядываясь. Бельё в корзине было мокрое сверху: она успела окунуть одну рубаху. Ворота за ней закрылись.

— Скажет, — сказал седельщик.

— Там и так знают, — сказал Ахан.

Приступ начался, когда солнце встало в две ладони.

Ахан его не видел. Видел дым. Сначала по той стороне, у главных ворот, поднялся дым низко, белый. Потом пошли огненные стрелы. Их видно было днём: тонкие чёрные черты с огоньком, дугой, через тын, на крыши. Крыши за тыном были соломенные. Задымила одна, потом три. Со стены били по тем, кто подходил, и было слышно даже отсюда, как бьют: сухо, часто, как град по войлоку.

— Там хашар, — сказал сын.

Ахан посмотрел. Со стороны главных ворот, от дороги, шли люди. Пешие, толпой, без щитов, с топорами. За ними — всадники. Те, вчерашние. Из первого городка. Их гнали к воротам второго, рубить.

Сын смотрел.

— Это те, — сказал он. — Вчерашние.

— Те, — сказал Ахан.

Больше он ничего не сказал, и сын не спрашивал. Они стояли в тальнике и смотрели, как толпа доходит до рва, как в неё бьют со стены, как она ложится, встаёт, идёт дальше, к воротам, как на воротах поднимаются топоры. Звука отсюда не было слышно. Был дым.

К полудню горело полгородка. Со стороны главных ворот пошли свои, верхами, в пролом. Ворота лежали.

Ахан смотрел на задние ворота.


* * *


Задние ворота открылись, когда стало смеркаться.

Выехали пятеро. Верхами, с копьями, в стёганых кафтанах. Не бежали, а ехали. Строем по двое и один сзади. Шли к броду, по тропе, где бабы полоскали.

— Ждать, — сказал Ахан.

Десяток ждал. Пятеро спустились к косе, пустили коней в воду. Передний был в шлеме. Ахан видел, как у шлема блестит, когда тот поворачивает голову. Тот, сзади, всё время оглядывался на городок.

Когда передние зашли в воду по брюхо, Ахан сказал:

— Бей.

Десяток ударил из тальника, с двадцати шагов.

Передний, в шлеме, выпал из седла в воду. Второй тоже. Конь второго поплыл дальше один, без седока, и вышел на этот берег прямо на Ахана, мокрый, с поводом по воде, и встал. Двое сзади развернулись и погнали назад, к воротам, и один упал на косе, и один ушёл за тын.

Пятый не повернул.

Он был посередине, в самой глуби, по стремя, и он не повернул, а пригнулся к шее и погнал вперёд, по броду, на эту сторону, прямо на тальник, туда, где били. Стрела вошла ему в плечо. Он не упал. Он проскочил мимо Хархасу, в двух шагах, так что Хархасу отшатнулся от коня, вылетел на берег и ушёл вверх по ложку, в сумерки, туда, где кони десятка.

— Там кони! — крикнул седельщик.

— Он не за конями, — сказал Ахан.

Сын уже был в седле. Ахан взял его коня за повод.

— Стой.

— Уйдёт!

— Уйдёт, — сказал Ахан.

— Он скажет своим.

— Скажет, — сказал Ахан. — Темно. Ложок, за ложком лес. Коня сломаешь. Слезай.

Сын посмотрел на него сверху. Потом слез.

Ахан держал повод чужого коня, который вышел к нему из воды. Конь дрожал. Хархасу подошёл, взял у него повод, положил руку коню на шею и стал говорить ему в ухо. Конь перестал дрожать.

Одного из тех, что упали в воду, вынесло на косу. Второго унесло. Братья сходили за тем, что на косе, и сняли с него шлем, и принесли. Шлем был хороший, булгарский, с острым верхом. Один из братьев взял его себе. Ахан кивнул.

Он думал про пятого. Про то, что тот не повернул. Он думал об этом без слов, так, как думают руками: посередине реки, по стремя, стрелы из тальника, а он не повернул. Он помнил старика на косе у Яика. Там тоже один не ушёл. Этот ушёл вперёд.

Где-то за ложком, в лесу, теперь ехал человек со стрелой в плече и нёс то, что видел. К утру он доедет до следующего села. Может, до двух.

Ахан сказал об этом сотнику ночью.

— Ушёл? — спросил сотник.

— Ушёл один.

— Куда?

— На закат.

Сотник посмотрел на него. Потом сказал писцу, и писец записал.

К ночи второй городок горел весь. Его жгли не нарочно. Он загорелся от стрел ещё днём, а тушить было некому.


* * *


Утром Ахан повёл колонну хашара к следующему броду.

Это были те, из первого городка. Сто сорок утром у ворот позавчера. Сегодня Ахан сосчитал сто двенадцать. Где остальные двадцать восемь, он не спрашивал. Он видел их вчера у рва.

Колонна шла по дороге, по четверо. У каждого топор. Им велели нести топоры, и они несли, на плече, как несут на работу. Спереди ехали двое из десятка, сзади Ахан с остальными. По бокам никого не ставили. Бежать было некуда: у каждого сзади, в первом городке, оставались двор и бабы.

Они шли и молчали.

Ахан слушал, как они идут. Ноги по пыли, у кого лапти, у кого босиком. Кашель. Больше ничего. Он ехал за ними полдня и за полдня не услышал ни одного слова.

К полудню дорога поднялась на гряду, и сверху стало видно назад. Второй городок ещё дымил. Дым стоял над яром, прямо, серый, и под ним было чёрное.

Хашар остановился. Не все. Передние шли, а задние остановились и смотрели назад, на дым, и передним пришлось встать тоже: между ними растянулось.

Двое из десятка оглянулись на Ахана.

Ахан ничего не сказал. Он подождал. Хашарские стояли и смотрели на дым. Их было сто двенадцать. Они не говорили друг с другом. Они стояли, опустив топоры с плеча на землю, и смотрели на дым, где был городок, в который их вчера водили рубить ворота.

Потом передний, мужик в рваной шапке, повернулся и пошёл дальше. За ним пошли остальные.


* * *


К вечеру дорога прошла через село.

Оно стояло в стороне, на ручье, дворов на тридцать, и над ним не было дыма. Ахан оставил колонну на дороге с братьями и седельщиком и въехал в село с остальными, шагом, посередине.

Село было целое. Ни одного горелого двора. Избы, плетни, погреба, овин. Двери открыты. В дверях не было дверей: их сняли с петель и унесли: дерево тёсаное. На жердях не было ни одной верёвки. В хлеву — чисто, навоз сухой сверху, сырой внутри. Ямы, где держат зерно, пустые, выметенные, прикрыты соломой, как прикрывают до весны.

Ахан слез и пошёл пешком.

Он делал то, что делал всегда в пустом жилье: считал очаги. Очаг не увезёшь. По очагам видно, сколько тут было домов, даже если домов нет. Он насчитал тридцать два.

Потом смотрел следы. Колея у ворот примята и уже поднялась наполовину. Следов много, в одну сторону, на закат, к лесу. Шли с телегами, со скотом, не бегом. Так уходят, когда есть старший и есть время.

— Когда? — спросил сын.

— Вчера, — сказал Ахан. — С утра.

— Их предупредили?

— Предупредили.

Сын посмотрел на него. Ахан видел, что он думает о том же: о пятом, со стрелой в плече, который вчера на закате ушёл вверх по ложку. От второго городка до этого села было полдня верхом. Человек со стрелой в плече доехал к ночи, если не упал. Село собралось до света и ушло.

Ахан не сказал этого. Сын тоже не сказал.

У третьего двора, в траве, лежала глиняная свистулька, детская, в виде птицы. Хархасу поднял её, повертел, дунул. Свистулька не свистнула: забилась землёй. Он положил её на плетень, туда, где её увидят, если вернутся.

Ночевали не в селе, а у дороги, с хашаром. Кто-то из айльных сказал, что в избах крыши, а в поле роса. Ахан не ответил и поехал к дороге, и десяток поехал за ним.

Ночью к огню пришёл Кривой.

Он ехал с обозом, который шёл на полдня сзади, и нагнал колонну затемно. Слез в два приёма, как всегда, и сел, и протянул руки к огню. Правое плечо у него было ниже левого, будто он всё время что-то нёс на нём.

— Впереди пусто, — сказал Кривой.

— Видел.

— Не это. Дальше. Передние говорят, три дня пути — всё пустое. Сёла ушли в лес. Скот угнали. Двери сняли. — Он пожевал губами. — Кто-то бежит впереди нас. Быстрее нас.

— Один ушёл вчера, — сказал Ахан. — У брода.

Кривой посмотрел на него.

— Один столько не обежит.

— Не обежит, — согласился Ахан. — Один скажет двоим. Двое — четверым.

Кривой подумал и кивнул. Потом сказал то, что говорил всегда, когда говорить больше было нечего:

— Гэр хол байна«Дом далеко».

— Далеко, — сказал Ахан.


* * *


Сын подъехал к нему на ночёвке, когда кормили коней.

Он постоял рядом, держа в руках торбу с овсом. Потом повесил торбу коню на морду и сказал:

— Почему те не открыли?

Ахан смотрел, как конь ест.

— Первые открыли, — сказал сын. — Их не тронули. Вторые не открыли. Они же видели. Они же знали, что будет.

— Знали, — сказал Ахан.

— Тогда почему?

Ахан думал. Он думал долго, и сын ждал.

Он думал про пятого, посередине брода. Про старика у Яика. Про то, что в Хорезме тоже были такие, что открывали, и такие, что нет, и что он никогда не спрашивал почему. Он не знал. Он знал, как бывает. Он не знал почему.

— Не знаю, — сказал он.

Сын подождал.

— Ты сорок лет воюешь.

— Тридцать, — сказал Ахан. — Не знаю.

Сын снял торбу с коня, хотя конь ещё не доел, и повесил снова. Он хотел ещё что-то сказать и не сказал. Ушёл к своему огню, к двоим айльным.

Ахан остался у коня.

Ему казалось, что надо было сказать что-то другое. Он перебирал, что. Всё, что приходило, было со словом, которого он не любил. Он так ни одного и не сказал.


* * *


Огонь хашару разрешили развести у дороги, на отшибе, один на всех.

Они сидели вокруг, тесно, плечо в плечо. Ели своё: у кого что было с собой. Ахан с десятком стоял у своего огня, в тридцати шагах, и слышал, как они едят. Потом один встал и пошёл к нему.

Старик. Седой, без шапки, в чистой, но драной рубахе. Шёл медленно, руки держал на виду, пустые. Двое из десятка встали. Ахан сделал им знак рукой: сидеть.

Старик остановился за пять шагов и поклонился. Потом спросил по-кипчакски, на том языке, который в этих местах знали все, кто торговал:

— Куда нас ведут?

Он спросил не тихо и не громко. Так спрашивают дорогу.

Ахан посмотрел на него. Старик был как Кривой, лет за шестьдесят. Руки большие, в земле. На поясе, где у всех хашарских был топор, у него не было ничего: топор остался у огня.

— Рвы копать, — сказал Ахан.

Старик кивнул. Кивнул так, будто так и думал и только хотел, чтобы ему сказали вслух.

— Под Великий город? — спросил он.

— Не знаю, куда, — сказал Ахан. — Рвы.

Старик постоял ещё. Он смотрел не на Ахана, а на огонь у него за спиной, на котёл, на коней в темноте.

— У вас кони хорошие, — сказал он.

— Хорошие, — сказал Ахан.

Старик опять кивнул, повернулся и пошёл к своим. Сел в круг. Там его о чём-то спросили. Он ответил одним словом. Больше они не спрашивали.

Хархасу сидел у огня десятка и смотрел ему вслед. Потом закашлял, в два раза, отвернулся и вытер рот.


* * *


Вечером Ахан сел считать.

Сын. Двое айльных — два, три. Седельщик — четыре. Братья — пять, шесть. Хархасу — семь. Молчун — восемь. Тюрк — девять.

И он.

— Десять, — сказал Ахан. — Все живы.

Он сказал это вслух, и никто не обернулся. Все спали, кроме дозорных.

Конь того, что упал в воду вторым, стоял у коновязи с конями десятка. Хархасу его вычистил и сказал, что конь хороший, только пуганый, и что к утру отойдёт. Шлем с острым верхом лежал у брата под головой.

Сзади, за грядой, на закате, небо было не чёрное. Оно было рыжее, низко, в палец над краем земли. Второй городок догорал. Это было в дне пути, и всё равно было видно.

Ахан лёг спиной к зареву и стал думать про брод, который будет завтра, и про то, что там, говорят, дно вязкое и надо смотреть самому.

Глава 13. Мимо дуба

Ятман. Ҫӗнӗ Юман — дорога на восток, сентябрь 1236 года

Буртасы пришли накануне, к вечеру, и встали за околицей, у брода, три сотни человек у костров.

Ятман никогда не видел столько людей в одном месте. Они пришли с Суры лесом, пешком, с луками за спиной, и у каждого на поясе висел колчан, а у некоторых два, и шли они не толпой, а цепочкой, по одному, так что цепочка выходила из леса у брода почти до темноты и всё не кончалась. Ирсай шёл первым. Он дошёл до кузни, сказал матери что-то коротко, и мать кивнула, и он ушёл обратно к своим.

Бачман провёл у буртасских костров весь вечер. Ятман видел его там дважды: один раз он сидел у огня с двумя парнями его лет, в валяных шапках, и смеялся, второй раз носил им воду от брода, два ведра, бегом. Валдава тоже видела. Она постояла у околицы, посмотрела и ушла в избу.

Ночью Ятман проснулся от того, что в лаҫ«летней кухне» горел огонь.

Он лежал в сенях, как всегда летом. Дверь в лаҫ была приоткрыта, и в щель было видно очаг, и у очага отца. Отец стоял у заднего столба. Потом поднял руки и снял с гвоздя личину.

Он держал её двумя руками, как держал Ятман тогда, в прошлом году, тайком, и смотрел на неё. Долго. Потом повернул к огню и провёл большим пальцем по ободку прорези, где золото. Потом наклонился и положил личину в перемётную суму, которая стояла у лавки. Положил на дно, под свёрнутый кафтан, и прижал сверху ладонью.

Не надел.

Мать сидела у стола. Ятман её сперва не увидел. Она сидела в тени, за светом, и смотрела, как отец укладывает суму. Когда он закрыл клапан и затянул ремень, она встала.

Она подошла к нему со спины и взялась за его пояс. Пояс был старый, кожаный, с медной пряжкой, и отец носил его, сколько Ятман помнил. Мать расстегнула пряжку, вытянула конец, перевязала пояс заново, туже, узлом наперёд, как перевязывают мальчишке, которого отправляют с чужими в дальнюю дорогу. Затянула. Похлопала ладонью по узлу.

Потом отошла к столу и села обратно.

Отец постоял. Он не обернулся к ней и ничего не сказал. Он поднял голову и посмотрел на гвозди на заднем столбе. Там осталось: пустой гвоздь от личины. Грамота, углом вниз. Бирка Ятмана на шнурке. И на своём гвозде, повыше, ключ — бронзовый, позеленевший, от замка-барашка. Ключ от материного дома в Хурӑнвар: мать носила его на шее всю дорогу и первую зиму, а потом повесила сюда, и он висел здесь тринадцать лет. Никто его не снимал. Им нечего было отпирать.

Отец посмотрел на ключ и не снял.

Ятман лёг лицом к стене и лежал так, пока огонь в лаҫ не погас.


* * *


Утром на бирке оставалось одиннадцать зарубок. Ятман срезал одну, и осталось десять. Потом снял бирку с гвоздя и повесил на пояс, рядом с осиновой. Отец видел и ничего не сказал.

Строились у дуба Ахтупая.

Там, где его мерили каждое лето, где на коре шли зарубки лесенкой, тринадцать, и последние три почти рядом. Сто тридцать стояли на лугу у дуба в три ряда, не по росту, а по сёлам: ближе к дубу Ҫӗнӗ Юман, за ними Хурӑнлӑх, с краю выселок. Все в новых белых рубахах с красным по вороту, и от этого луг был белый, как в мӑн чӳк«великое моление», которого Ятман никогда не видел.

У каждого было что у кого. Луки у сорока. Рогатины у двадцати. Топоры у всех. Щиты у немногих: сосновые, плоские, сколоченные за последнюю неделю, без обтяжки, и Гордята сказал, что обтянут в дороге, если найдут кожу. Шлемов было три, Салихов, Гордятин и отцов, и отец свой не надел, а привязал к седлу. Кольчуга была одна, Салихова, и Салих её тоже не надел, а вёз в мешке.

Обоз стоял отдельно, у дороги. Двенадцать телег. Курак, Урхас, ещё девять обозных и Ятман. Ятмана записали в обоз ещё на совете, и он не спорил. Он стоял у первой телеги с осиновой биркой в руках.

— Режь, — сказал Курак. — Каждого. Как проходят.

— Они ещё не проходят.

— Пройдут, — сказал Курак. — Вот сейчас.


* * *


Ярмула вынесли на лавке.

Лавку несли четверо, двое спереди, двое сзади, и поставили её у самого дуба, у корня, так, чтобы Ярмул сидел лицом к рядам. Он сидел, подложив под спину свёрнутый тулуп, в белой рубахе, в шапке, и руки держал на коленях. Лицо у него было серое. Он посмотрел на ряды долго, от края до края.

Потом начал.

Он называл каждого. Не только имя. Имя, и отца, и мать, и деда по отцу, если помнил, и из какого села пришёл род тринадцать лет назад, и кто в этом роду лёг тем летом. Он говорил тихо, и голос у него не шёл дальше второго ряда, и поэтому Тукташ стоял рядом и повторял за ним вслух, громко, слово в слово. Тот, кого назвали, выходил из ряда на шаг и стоял, пока его называли, и потом вставал обратно.

Ятман резал зарубку.

Он резал на каждого, кого назвали, и сперва резал быстро, а потом медленнее, потому что называли долго. На каждого уходило время, за которое можно было выпить ковш воды не торопясь. Ярмул не торопился. Никто его не торопил.

Он назвал Салиха. Ятман сорок раз слышал, как Салиха зовут, но не слышал никогда, как звали его отца. Ярмул назвал отца булгарским именем, и мать — суварским, из-под Таяпы, и деда. Салих вышел из ряда и стоял и слушал своё имя так, будто его называли не про него, а про кого-то, кого он знал давно и с кем давно не виделся.

Он назвал Гордяту. Отца Гордяты Ярмул не знал и сказал: русский конец, Городец, Нежданан упӑшки«Нежданин муж». Гордята вышел и засмеялся и встал обратно.

Он назвал Тимрука из Хурӑнлӑх, девятнадцати лет, сына кузнечного подмастерья, который учился у матери, и Тимрук вышел из ряда так быстро, что чуть не упал, и все засмеялись, и Ярмул подождал, пока перестанут, и назвал его мать.

Он назвал Сарпи. Сарпи стояла в первом ряду со своими восемью. Ярмул назвал её по матери и сказал: из Сувара, улица у восточных ворот. Сарпи вышла на шаг. Потом назвал каждую из восьми. Лисьеглазую он назвал по имени, которого Ятман никогда не слышал, и та покраснела, и потом весь день её дразнили этим именем, и она отвечала только на прозвище.

Солнце поднялось над лесом. Потом встало над дубом. Тень от дуба сначала лежала на рядах, потом ушла под лавку, потом стала короткой, как лужа. Ряды стояли. Кто-то из выселковых переминался. Кто-то сел на траву, и его не подняли.

Ятман резал.

На бирке, на свободной грани, сначала была одна зарубка, потом десять, потом он перестал их видеть по одной и видел только ряд, который растёт. Пальцы у него заболели, как тогда, в ночь бирок, и он не переложил нож в левую руку, потому что левой получалось криво, а здесь криво было нельзя.

Отца Ярмул назвал последним.

Он назвал его не Атнером. Он сказал: Эрнепи ывӑлӗ«сын Эрнепи», из Хурӑнвар, третий двор от ключа. Потом отца его, Мардана. Потом деда. Отец вышел из ряда. Он стоял не в ряду, а сбоку, у коня, и вышел оттуда на шаг, и стоял, опустив руки, пока Ярмул называл.

Потом Ярмул замолчал.

Ятман вырезал последнюю зарубку и посчитал. Считал он не по одной, а десятками, как учил отец: большим пальцем по ребру, десяток — перехват. Тринадцать перехватов.

— Сто тридцать, — сказал он.

Курак рядом кивнул.

Ярмул сидел на лавке, закрыв глаза. Было за полдень.


* * *


Тукташ принёс саблю, когда Ярмул кончил.

Он принёс её завёрнутой в холст. Развернул у дуба, на глазах у всех. Сабля была в ножнах, чёрных, с серебряным наконечником, и наконечник был надколот сбоку. Ятман видел эту саблю один раз в жизни: Тукташ показывал её мальчишкам, когда им было по восемь, и не дал подержать.

Тукташ подошёл к отцу и протянул саблю на обеих ладонях.

— Возьми, — сказал он. — Она твоего отца.

Отец посмотрел на саблю. Он не сразу взял. Ятман видел, как у него шевельнулись губы, как бывало, когда он считал, но что он считал сейчас, Ятман не знал.

— Ты её тринадцать лет держал, — сказал отец.

— Держал, — сказал Тукташ. — Теперь ты держи. Мне она ни к чему. Я называю.

Отец взял саблю и прицепил к поясу, к тому самому, который ночью перевязала мать. Прицепил неловко, со второго раза, потому что пояс был перевязан по-новому и пряжка стояла не там.

Мать стояла у кузни, в стороне, в фартуке. Она смотрела на отца, на саблю, на пояс. Потом повернулась и ушла в кузню. Через время оттуда стало слышно, как она раздувает горн.


* * *


Валдава искала Бачмана с утра.

Сперва по своему двору, потом по соседним. Потом по всему эрзянскому концу. Потом пошла к броду, где ночевали буртасы. Костры там уже не горели: буртасы ушли на рассвете, вперёд, и после них на лугу остались только чёрные круги и примятая трава. Ирсай ушёл с ними. Ирсай должен был ждать в полудне пути, у развилки.

Валдава вернулась к дубу, когда Ярмул уже кончил, и подошла к Бажуту, который стоял у околицы с остающимися, и сказала ему что-то. Бажут выслушал, посмотрел на дорогу, по которой ушли буртасы, потом на жену.

Он ничего не сказал. Он взял её за локоть и подержал.

Валдава подошла к Сарпи.

— С буртасами ушёл, — сказала она. — Больше некуда.

Сарпи кивнула.

— Найдёшь — верни.

Сарпи не ответила «верну». Она сказала:

— Найду.

Валдава посмотрела на неё и отошла.

Ятман слышал это и подумал, что Бачман ушёл, чтобы носить стрелы, и что это нечестно: ему, Ятману, велели ехать в обозе, и он поехал в обозе, а Бачману велели сидеть дома, и он не сидит. Он подумал это и разозлился, а потом подумал, что Бачман идёт пешком с буртасами, у которых он никому не нужен, и перестал злиться, и ему стало так, как бывает, когда тебя обогнали на дороге, а ты этого не хотел.


* * *


Трогались после полудня.

Остающиеся стояли у околицы. Тукташ впереди. За ним Бажут, Хурҫӑ, Долгий, Кужеват с собакой. Старики из Хурӑнлӑх. Бабы. Дети. Кӗвӗрке стоял среди детей и смотрел на Ятмана, и Ятман смотрел на него, и оба не махнули.

Ярмула унесли в избу на той же лавке. Он ничего больше не сказал.

Шӑнкӑрч стоял у дороги, у самого края, где начиналась колея. Он был выкликала, сорок лет выкликал на торгах, на свадьбах, на молениях, и голос у него был такой, что его слышали через реку. Когда отец сел на коня, а за ним встали сто тридцать, Шӑнкӑрч набрал воздуха и открыл рот.

Все знали, что сейчас будет. Когда уходят, поют. Тринадцать лет назад, когда уходили из старых мест, пели. На свадьбах поют, на проводах поют, в поле поют. Шӑнкӑрч открыл рот, чтобы начать, а за ним начали бы все.

Он постоял с открытым ртом.

Потом закрыл его.

Никто не запел. Никто не спросил почему. Сто тридцать пошли мимо дуба по колее, и за ними пошли телеги, и было слышно только, как скрипят оси и как стучат копыта отцова коня.

Шӑнкӑрч пошёл за последней телегой. На мӑн чӳк нужен выкликала, а назад, после моления, он собирался вернуться со стариками из Хурӑнлӑх, которые шли только до котлов. Он шёл и молчал всю дорогу, и это было так непривычно, что на второй день Курак спросил, не заболел ли он. Шӑнкӑрч сказал, что бережёт голос.

Ятман шёл у первой телеги. Он оглянулся один раз, когда поднялись на бугор за полем. Внизу стояло село, три кучки дворов на склоне, дуб у края поля, люди у околицы. Над кузней шёл дым. Мать работала.


* * *


Шли десять дней.

Дорога была та же, что в сенокос, когда они ехали к Волге с железом: лес, потом поля, потом сёла. Но в сенокос по ней шли три телеги, а теперь сто тридцать и двенадцать, и дорога казалась другой, узкой, и лес по бокам ближе.

Буртасов нагнали у развилки, в полудне пути, как и было сказано. Они сидели у дороги, три сотни, и ели. Ирсай встал навстречу. Отец спросил про Бачмана. Ирсай покачал головой: не видел, может, и с нами, у нас три сотни, я каждого в лицо не знаю. Отец посмотрел на буртасов, на их шапки, на то, как они сидят, и не стал искать.

На третий день у брода их ждали.

На страницу:
10 из 13