Порог. Собор. Том 3
Порог. Собор. Том 3

Полная версия

Порог. Собор. Том 3

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

— Заходить поперёк нельзя, — сказал я. — Ни на одну из них не ложиться. Между пятой и шестой есть проход, там слабина.

— Где у тебя пятая, навигатор? — спросила Аглая, не оборачиваясь. — Мне нужны румбы, а не номера.

— Снизу слева, на две ладони от края.

Ключи на поясе она тронула не глядя и остановилась на одном.

— Тарас. Как у тебя с продувкой.

— Идёт, — сказал интерком голосом Тараса. — Она сама нас тащит, Аглая. Я третий час не разгоняю, я торможу. У меня заслонка на левой ходит через раз, и я её ласкаю.

— Ласкай дальше.

Собор рос. Он рос не так, как растёт станция на подходе, когда сначала видишь огонь, потом обвод, потом причальные фермы. У него не было ни одного огня. Была плоскость, и на ней вторая плоскость под углом, и обе уходили в стороны, куда взгляд не доставал, и по всей длине этих плоскостей я не увидел ни одного шва.

Ни сварки. Ни заклёпки. Ни стыка листов.

— Вилена, — сказала Аглая в коробку. — Ты видишь что-нибудь, чего не видим мы?

Луч связи держался с ночи. «Коршун» шёл в четырёхстах метрах у нас в кильватере на такте моего счёта, и Дорн отвечала не сразу: сперва доводила картинку, потом говорила.

— Вижу галерею, — сказала она. — Правее вашего курса на три градуса, ниже. Длинная выемка в теле. По ней девять гнёзд.

— Девять, — повторила Рина и обернулась ко мне.

— Девять, — подтвердила Дорн. — По числу ваших струн, надо полагать. Из них рабочих три.

— Как ты это определяешь?

— По грязи. Шесть гнёзд чистые, там камень такой же, как везде. В трёх есть натёртости и следы отходящих газов на срезе. Второе слева, среднее и крайнее правое. У среднего натёртость свежая. Там стоял катер, и стоял недавно.

Аглая молчала. Она вела пальцем по нижней кромке блистера, отсекая по стеклу дугу, и я видел, как эта дуга ложится мимо пятой струны.

— Значит, среднее, — сказала она. — Заходим по слабине, встаём в среднее гнездо, оба борта в одну галерею. Вилена, ты за нами и правее, чтобы твои стволы смотрели в пустоту. Мне не нужно, чтобы твой фрегат целился в святыню.

— Стволы обесточены с Приюта.

— Мне нужно, чтобы это было видно снаружи, а не в твоей ведомости.

Пауза.

— Приняла, — сказала Дорн.

Аглая отпустила тумблер, отвинтила крышку фляги и завинтила обратно, не отпив.

— Одиннадцать человек, — сказала она. — Нас на борту семеро с двумя людьми Клема, у Дорн четверо. Одиннадцать душ на весь этот сарай.

Она сказала это ровно, как говорят про массу груза. Рина хмыкнула и тут же перестала.

Мы прошли слабину в одиннадцатом часу по корабельному, и вот тогда стало слышно ушами. Гудение вошло в корпус и пошло по шпангоутам, низкое, ниже всякой машины. Оно было не в железе. Оно стояло снаружи и вокруг, а железо только повторяло его, как повторяет стакан, поставленный на работающий кожух.

Тарас снизу сказал в интерком одно слово. Слово было не для журнала.

Плоскость закрыла всё стекло. Потом в ней открылась выемка, длинная, с ровным дном, и в дне пошли гнёзда: тёмные прямоугольные ниши с механическими лапами по краям, и лапы были откинуты и ждали.

Свет в галерее стоял такой же, как снаружи. Из камня. Ровный.

— Малым, — сказала Аглая. — Носом на середину. Тарас, левую не жалей.

Мы вошли в среднее гнездо в десять сорок.

Захваты не взяли.

Тарас дал ток на магнитные подошвы, и я по интеркому слышал, как он их гоняет: щелчок, тишина, щелчок. На железе это звучит одним ударом в корпус. Тут не было ничего.

— Ноль, — сказал он. — Аглая, у меня полное поле и ноль. Он их не видит.

— Проверь пластины.

— Пластины я вчера проверял на твоей же переборке, они прилипли так, что я их отдирал ломиком. Тут камень. Он тёплый, и он на магнит не отвечает.

Мы стояли в гнезде без сцепки, и нас медленно, по сантиметру, разворачивало кормой к левой стенке выемки. Я это видел через щель в переплёте, по тому, как ползёт край ниши.

Вышли в шлюз втроём: Аглая, Тарас и я. Док спустился следом с сумкой, потому что док спускается всегда.

Наружная створка ушла в сторону, и в лицо пошло тепло.

Не с корабля и не из отсека. Тепло шло от стены. Галерея была под давлением, и давление держалось по всей её длине. Ни купола, ни поля, ни шлюзовых ворот на выходе я не увидел. Увидел проём высотой метров в двадцать, за проёмом чёрное ничто без звёзд, и воздух стоял у этой границы, как вода стоит у стекла.

Тарас вышел на настил первым и присел на корточки.

— Он тёплый, — сказал он. — Аглая, он тёплый, как батарея в общаге. Ровно. Он тут везде такой?

Он приложил ладонь. Потом достал из кармана ключ на двадцать четыре и стукнул по каменной тумбе у среза гнезда.

Звука не было.

То есть удар был, я его видел, ключ отскочил и Тарас поймал его на лету. Но того, что должно идти после удара, гула, отзвука, короткого щелчка в пустоте, не пришло. Ключ ударил в тумбу, и тумба съела всё.

Съело, подумал я. Не отдало даже эха.

Тарас ударил ещё раз, сильнее. Так же.

— Не отзывается, — сказал он. — Я по железу всю жизнь стучу, я по стуку скажу, что там внутри. Тут внутри нету «внутри».

Он вытер руки промасленной ветошью, сунул её за пояс и засвистел сквозь зубы. Мотив был верфяной, из Тупика, под него на стапелях считают такт, когда тянут трос вручную.

Свист оборвался.

Слева по галерее шли четверо.

Тёмные шерстяные рясы поверх стёганых рабочих комбинезонов, подпоясаны верёвкой. Карабины на ремнях, стволы вниз, но пальцы лежали правильно. Шли не строем, шли как ходит рабочая смена, которая тысячу раз ходила этой дорогой. Первый был немолодой, с обгоревшим до пятна левым виском.

Они встали в восьми шагах и развернулись так, что накрыли и наш трап, и трап «Коршуна», уже опустившийся во второе гнездо справа.

— Борт не швартован, — сказал первый.

— Борт не швартуется, — ответила Аглая. — У вас камень не берёт магнит.

— Камень не берёт ничего. Слева от вас скоба. Заводите ус в скобу, стопор пойдёт сам.

Тарас пошёл, куда сказано. Я пригляделся и сначала ничего не нашёл: скоба лежала в теле ниши так же ровно, как всё остальное, без выступа и без кромки. Тарас сунул в неё стальной ус, и ус ушёл до упора, и лапы закрылись сами: без питания, без гидравлики, без звука.

Корабль сел. Толчок пришёл в подошвы и в колени, и ползти под ногами перестало.

Тарас поглядел на ложемент, потом на свои руки.

— Оно ждало, — сказал он тихо, мне. — Оно, зараза, три сотни лет тут стояло с открытой лапой и ждало ус.

— Оружие, — сказал печатник с обгоревшим виском.

— Что оружие? — спросила Аглая.

— Всё, что стреляет, режет и колет. Выносите на конторку, вносим в книгу под опись. Пока не внесено, дальше вон того шва по настилу никто не идёт.

Я посмотрел на настил. Через галерею, поперёк, шла полоса чуть иного оттенка, шириной в ладонь. Она не была ни краской, ни накладкой. Камень просто менялся, как меняется вода на границе течения.

Позади зашипел трап «Коршуна», и по галерее пошла Дорн с тремя своими. Без брони. Без шеврона. Руки на виду.

Печатники повернули к ней головы все четверо разом, и вот это мне не понравилось сильнее карабинов.

Док встал у меня за плечом, машинально хлопнул себя по нагрудному карману, вынул папиросу, и она даже дошла до губы. Ближний печатник посмотрел на него. Просто посмотрел, без слова. Док одёрнул полу куртки, спрятал папиросу обратно и стал катать её в кармане пальцами.

— Капитан Бер, — сказала Аглая печатнику. — Молчун, трамп, регистр Тупик. Со мной фрегат сопровождения. Мы пришли говорить.

— Говорить будете за швом, — сказал печатник. — Оружие вперёд.

Аглая сняла карабин из-за спины и положила на настил перед собой, потом отстегнула кобуру и положила рядом. За ней выложил свой Тарас, потом двое людей Клема, спустившиеся последними, сложили свои и отступили на шаг. Дорн положила пистолет, отстегнула ремень и положила его сверху.

Я стоял с пустыми руками. У меня их полторы, и обе пустые.

Печатник обошёл сложенное, не наклоняясь. Считал глазами.

— Семь стволов, — сказал он.

— Восемь, — сказала Аглая. — У механика в голенище нож, и он про него забыл.

Тарас крякнул и вынул нож.

— Это не оружие, — сказал он. — Это инструмент. Им сало режут.

— В книгу пойдёт как нож, — сказал печатник. — Сало вам вернут вместе с ним, когда будете уходить.

Внутренний рубеж галереи выглядел как контора грузового двора, если контору грузового двора вырубить в одном куске тёплого чёрного камня и убрать из неё всё, кроме стола.

Стола, впрочем, тоже не было. Была тумба, выросшая из настила, и на тумбе стоял деревянный пюпитр, притащенный сюда людьми: некрашеная доска, петли, сточенные до блеска. За пюпитром стоял послушник лет девятнадцати, в такой же рясе, но без карабина, и перед ним лежала шнуровая книга, толстая, с продетым сквозь корешок шпагатом и сургучом на узле. Чернильница была ввинчена в пюпитр медным хомутом.

Он писал наши стволы. По одному, с описанием, длинной строкой, и почерк у него был ровнее, чем всё, что я видел за два месяца.

— Карабин ударный, ствол короткий, ложе битое, ремень брезентовый, — читал он вслух себе под нос. — Один.

Рина стояла рядом: она сошла с трапа последней, с журналом под мышкой, и до сих пор его держала, будто он её тут оправдывает. Она разглядывала руки послушника. Потом свои. Потом убрала свои за спину.

Я её понял. У неё ногти были содраны до мяса на трёх пальцах: она вторую неделю чистит штекеры булавкой, паяет гвоздём и выковыривает крошку из защёлок. У послушника руки были чистые до синевы под кожей, ногти подрезаны ровно, и на рукаве не было ни пятна.

— Не прячь, — сказал я ей вполголоса. — У него руки чистые, потому что он ничего не делает.

— Он пишет.

— Пишет он тоже за нас.

Она фыркнула и рук не вынула.

Воздух за швом был другой. Сухой, и в нём стоял чад: горелая смола с чем-то травяным, тонкий, стелющийся понизу. Пахло не сегодня и не вчера, а триста лет подряд, и запах уже сидел в камне. От него у меня сразу пересохло в горле, и я вспомнил, что воду мы пьём по норме.

Гудение струн тут было слышно грудью. Ровное, низкое, без ритма. Оно не приходило и не уходило, оно просто было, как бывает под ногами палуба.

Старший печатник с обгоревшим виском стоял у пюпитра, и напротив него стояла Аглая, и разговор шёл уже пятую минуту.

— Нас триста сорок два, — говорила Аглая. — Семь вымпелов и станция. Паёк на двадцать пять суток, и это счёт, а не разговор. Мне нужно продовольствие. Я плачу работой, железом, кабелем и людьми на любые ваши работы. Мне нужно только сесть с вашим келарём и посчитать.

— Орден не торгует, — сказал печатник.

— Орден ест.

— Орден ест своё.

Аглая выпрямила спину и не повысила голоса. У неё это работает наоборот: чем тише, тем хуже собеседнику.

— У меня в караване сто с лишним человек, которые до этого года не знали, что такое сытый день, — сказала она. — Я их не сюда вела. Я их вела в живое место. Вот я стою в живом месте, и мне говорят, что оно ест своё.

— Вам говорят правду, капитан. Устава святилища я под ваш счёт не перепишу.

Дорн стояла в трёх шагах, у самой стенки, и молчала. Она стояла так, как стоят люди, привыкшие, что за них говорит форма. Формы на ней не было с самых Сходней. И всё равно.

Послушник поднял глаза от книги и посмотрел на неё второй раз. Потом третий.

— Отче, — сказал он старшему. — Она стоит по-гильдейски.

Старший обернулся.

— Как это, по-гильдейски? — спросил Тарас громче, чем следовало. — Ногами вниз, как все.

— Руки, — сказал послушник и покраснел, но договорил. — Досмотровые партии так стоят. Левая ниже правой, ладонь развёрнута. Их за год через нас проходит четыре, я всех пишу в книгу. И у них на левой всегда протез. У неё тоже.

В галерее стало тихо.

Ровно настолько, чтобы я услышал, как гудят струны.

Четыре карабина поднялись не быстро и не резко, и это было хуже, чем если бы их вскинули. Их подняли, как поднимают инструмент, которым каждый день работают.

— Знаков различия на мне нет, — сказала Дорн ровно. — Полномочий тоже. Я частное лицо.

— Гильдейцы у нас в книге пишутся отдельной строкой, — сказал старший печатник. — Частных лиц у Гильдии не бывает.

— Опустите стволы, — сказала Аглая. — Она сошла с трапа безоружной первой из всех.

— Опустим, когда скажут опустить.

И тогда в галерее пошли шаги.

Я их услышал раньше, чем повернулся, потому что тут шаг звучал странно: камень его не отдавал, но подошва скрипела о камень, и получался звук без глубины, будто человек идёт по толстому войлоку. Шаг был неторопливый и длинный.

Он вышел из проёма в дальней стенке, и с ним вышли двое послушников, и остановились в стороне.

Высокий, сухой, старый. Ряса тёмная, на груди вышит круг с ключом внутри, шитьё старое, латаное по краю другой ниткой. Борода седая, и он вёл по ней пальцами сверху вниз, один раз, второй. Руки у него были в шрамах: старых, белых, поперёк тыльной стороны кисти, какие остаются, когда много лет держишь то, что не хочет, чтобы его держали. На шее кожаный шнурок, и на шнурке кусок чего-то тёмного, обломанного по краю.

Карабины опустились сами.

— Отец Авдей, — сказал старший печатник и склонил голову.

Он остановился в середине рубежа и посмотрел на нас. Не быстро. Он смотрел так, как смотрит приёмщик на пришедшую партию: сначала общим счётом, потом по одному.

Тарас в масле, с ветошью за поясом. Рина с руками за спиной. Док с пальцами в кармане. Двое людей Клема у стены. Дорн у стенки. Аглая перед пюпитром, прямая, с ключами на поясе.

Аглая шагнула вперёд.

— Капитан Бер, — сказала она. — Молчун. Я говорю за караван и я прошу...

Он прошёл мимо неё.

Не грубо. Он не оттолкнул её и не оборвал, он просто прошёл мимо, как проходят мимо стула, стоящего в проходе, и оставил её слова висеть в сухом ладанном воздухе.

Он шёл ко мне.

Я стоял у стенки с рукой на брезентовой косынке. Кисть у меня серая и сухая, и я её не прячу, потому что прятать нечего, а бинтов на неё док не тратит. Жила на шее у меня в тот момент шла своим тактом, и я его чувствовал зубами.

Он остановился в двух шагах. Я думал, что мы вровень, а пришлось поднять глаза.

И он посмотрел сперва на шею. На жилу.

Потом на руку. Потом уже в лицо.

— Отче, — сказала Аглая ему в спину. Голос у неё сел на полтона. — Он мой человек, и он...

Авдей поднял левую руку и повёл ею перед собой: сверху вниз, потом поперёк, и в конце замкнул пальцами круг и вложил в круг сложенные щепотью пальцы правой. Круг с ключом внутри. Тот же знак, что у него на груди, только по воздуху.

Послушник за пюпитром положил перо в желобок и встал.

Ладан стелился понизу. Струны гудели в камне.

— Веко, — сказал Авдей негромко, и негромко его услышали все. — Чадо. Младший.

Он опустил руку.

— Долго же ты шёл к смене.

Глава 6. Орден не торгует

Отец Авдей развернулся и пошёл обратно к тому входу, из которого вышел, и это было хуже всего, что он мог сделать. Он не приказал нас увести. Он не спросил, кто мы и зачем. Он сказал мне про смену, поглядел на жилу у меня в шее и ушёл, а мы остались стоять на рубеже — одиннадцать безоружных с пустыми петлями на поясах.

Аглая осталась стоять к нему лицом. Спина у неё была прямая, как всегда, и по этой спине я понял, что она считает: сколько шагов, сколько секунд, успеет ли она сказать ему в спину то, ради чего мы сюда шли.

Она успела.

— Отче. Со мной семь вымпелов и лагерь. Триста сорок два. Еды на двадцать пять суток.

Он не остановился. Он поднял руку и повёл ею в сторону, будто отодвигал занавесь, и от боковой стенки отделилась женщина, которую я до этого не видел.

— Келарь, — сказал Авдей. — Пелагея. Проводи гостей вниз.

И вышел.

Женщина была сухая, пожилая, ниже меня на голову. Поверх серого платья грубый парусиновый фартук, вытертый на животе до белизны. На поясе кольцо с ключами, штук двадцать, бронза, тёртая до жёлтого. В левой руке она держала деревянные счёты и держала их так, как Тарас держит ключ на двадцать четыре: не напоказ, а потому что сейчас понадобится.

Она оглядела нас и сказала:

— Одиннадцать.

— Одиннадцать, — подтвердила Аглая.

— Одиннадцать, — повторила Пелагея, и костяшка на верхней проволоке ушла влево.

Печатники встали по двое спереди и сзади. Карабины они снова закинули за спину — целиться в тех, у кого только что отобрали ножи, тут считалось неприличным, а вот идти в затылок считалось нормой. Старший, тот, что диктовал опись, кивнул на левый проём.

— Вниз, — сказал он. — И к среднему проёму не подходить.

Средний был третий из трёх, и он был закрыт. Не створкой. В нём висела ткань, тяжёлая, тёмная, до самого камня, и вдоль края у неё шла вышивка, и в вышивке я узнал круг с ключом внутри. Из-за ткани тянуло низким и мерным, и это отдавало мне в челюсть.

Я задержал шаг на полшага.

Тарас взял меня за локоть здоровой руки, коротко, будто поправил, и мы пошли.

Спуск начался сразу за входом и был не лестницей. Пол просто уходил вниз длинной пологой лентой, широкой, метров восемь, и на этой ленте не было ни ступеней, ни насечки, ни поручня — и никто не поскользнулся ни разу, включая Рину, которая ходит по трапам так, будто трапы ей должны. Я попробовал подошвой вбок. Подошва держала.

— Как? — спросила Рина в голос.

Никто не ответил.

Свет шёл из камня. Он не падал сверху, он был просто везде одинаковый, и от этого у нас не осталось теней: мы шли вниз, а под нами не двигалось ни пятна. Я поймал себя на том, что смотрю на пол под Тарасом и жду, что тень догонит.

Стены здесь были такие же тёплые, как наверху. Я вёл по ним левой ладонью, и камень был как борт корабля, у которого только что заглушили машину: не горячий, живой. Правой я не вёл. Правая у меня давно не чувствует ни тепла, ни шершавости — водить ею всё равно что чужой перчаткой на палке.

Мы прошли мимо трёх входов.

Первый был широкий и закрыт такой же тканью с кругом и ключом. Второй — уже, и оттуда шёл голос: один, читал нараспев, слова я разобрать не мог, а такт разобрал. Такт был четыре и четыре, с провалом на конце. Третий вход был высокий, в полтора роста, и из него не доносилось ни звука, но у самого края стоял послушник и смотрел, как мы идём, и не отвернулся, пока мы не прошли.

— Неф, — сказала Пелагея, не оборачиваясь. — Туда ходит братия.

— А мы? — спросила Рина.

— А вы вниз.

Дорн шла третьей с конца, между двумя людьми Клема, и печатник, который шёл за ней, держался от неё на шаг дальше, чем от остальных. Она это знала. Она шла так, чтобы ему было удобно её видеть, и левую руку с восковой кожей держала на виду, и ни разу не убрала её в карман. Я двадцать суток смотрю, как она это делает, и до сих пор не понял, чего в этом больше — привычки или расчёта.

Аглая шла первой, рядом с келарем, и один раз опустила руку на пояс.

Там, где у неё двадцать лет висит гвоздодёр, была пустая петля.

Она нащупала петлю, дёрнула ткань комбинезона вниз, будто ткань виновата, и убрала руку за спину.

Спуск кончился аркой, и за аркой в лицо пошло тепло.

Не такое, как от камня. Мокрое.

Я его сначала унюхал, а потом уже сообразил, что унюхал.

Земля.

Не грязь, не пыль, не ржавчина в воде из технической цистерны — земля, чёрная, мокрая, та, которая пахнет так, что у тебя во рту становится сыро. Я такой запах слышал два раза в жизни: на верфи в Тупике, где под четвёртым стапелем в ящике из-под электродов жил чей-то лук, и один раз в детстве, куда я лучше не пойду.

Док остановился в арке.

Он стоял, задрав подбородок, и втягивал воздух ноздрями, длинно, и это было слышно.

— Двадцать лет, — сказал он в сторону, никому. — Двадцать лет не чуял настоящей грязи.

— Идите, — сказал печатник.

Док пошёл. Незажжённую папиросу он катал в пальцах, а после арки сунул в карман и больше не доставал.

Житница была больше нашего трюма раз в сорок.

Она уходила вдаль так, что дальний край растворялся, и вся она была разбита на лотки — длинные каменные корыта в три яруса, поставленные рядами, а между рядами проходы в два плеча. По лоткам шла вода. Её было слышно всё время: шелест, который ни разу не сбился и ни разу не изменил тона, а под ним, глубже, гудели насосы, и насосов не было видно нигде.

В лотках росло.

Я не знаю названий. Половина была низкая, густая, зелёная до синевы; половина стояла в рост, с колосом, и колос был тяжёлый, и стебель под ним гнулся. Между рядами тянуло сквозняком, прохладным, и сквозняк шёл ровно поперёк, от стены к стене, и от него верхушки колосьев качались все в одну сторону и все с одной скоростью.

Свет шёл из камня, как везде. Только тут он был чуть желтее, и я не понял, камень это желтее или мне так кажется от зелени.

Двое послушников прошли мимо с плетёными корзинами. В корзинах было зерно. Они оглядели нас так же, как тот, у Нефа: без страха, без злобы, как смотрят на технику, которую завезли и ещё не решили, куда ставить.

Тарас отстал на полшага. Я видел, как он это сделал: наклонился к нижнему лотку, будто у него развязался ботинок, и сунул два пальца в землю.

Растёр.

Понюхал.

Повернулся к Рине с таким лицом, какого я у него не видел ни в бою, ни в Обратке, ни когда он держал меня за комбинезон в закрывающемся створе.

— Рина, — сказал он шёпотом, который слышала половина яруса. — Это чернозём.

— И что?

— Это чернозём. Не гидропоника. Земля.

— Ты откуда знаешь, как пахнет земля?

— А ты откуда знаешь, как пахнет солярка? Работал.

Он вытер пальцы о штаны и пошёл дальше, и всю дорогу до конторки нюхал свои пальцы, и один раз ещё.

Рина на ходу подобрала с настила сухой колосок, оброненный из корзины. Оглянулась. Сунула в нагрудный карман и застегнула клапан.

Пелагея остановилась у каменной конторки в торце первого ряда. На конторке лежала книга, толстая, с прошитым корешком, и стояла лампада — плошка с маслом и фитилём, и она горела. Единственный живой огонь, который я видел на этой станции. Всё остальное тут светилось само.

Келарь поставила счёты на камень.

— Говори, — сказала она Аглае.

— Капитан Бер. Молчун.

— Я слышала наверху. Говори по делу.

Аглая переступила и встала так, как встаёт, когда собирается говорить долго и не собирается повторять.

— Триста сорок два человека. Семь вымпелов и лагерь. Паёк — двадцать пять суток, считано вчера, с урезанной нормой. Через двадцать пять суток у меня начнут умирать, и первыми пойдут не старые, а те, кто работает.

Пелагея слушала. Пальцы у неё лежали на верхней проволоке счётов и не двигались.

— Дальше.

— Я не прошу подаяния. У меня есть чем платить. Кредиты Гильдии — сколько скажете, они у нас чистые, из расчётного центра Спицы. Металл: прокат, пруток, электроды-четвёрки, восемь метров кабеля двести квадратов. Люди: механик, который варит любой шов, и шесть человек, которые за сутки поставят вам что угодно, если у вас есть что ставить. Врач. Я готова слушать, что вам нужно, и я готова торговаться.

Костяшка не двинулась.

— Орден не торгует, — сказала Пелагея.

— Это я уже слышала наверху. Наверху это сказал человек с карабином, и я решила, что это его собственное мнение.

— Это не мнение. Это устав.

— Устав можно…

— Нельзя.

Она это сказала без нажима, ровно, как говорят «вторник».

— Слушай, женщина, — сказала Пелагея. — Я тебе объясню один раз, а дальше ты будешь спрашивать, и я буду отвечать то же самое, и мы обе устанем.

Она тронула нижнюю проволоку счётов, и костяшка стукнула о боковину.

— У Собора есть свой круг. Вода в нём ходит по кругу. Воздух ходит по кругу. Земля берёт то, что мы отдаём, и отдаёт то, что мы едим. Круг замкнут триста лет, и он посчитан на братию. В него ничего не входит извне и ничего не выходит. Твой прокат в него не входит. Твои кредиты в него не входят. Кредит нельзя съесть и нельзя посадить.

— Ремонт — это не кредит.

— У нас нечего ремонтировать. — Она повела рукой вдоль лотков. — Тут за триста лет не сломалось ничего. Ни разу. Ты понимаешь, что я говорю? Ни насос, ни аэратор, ни лоток. Твой механик мне не нужен, и, если ты его сюда пустишь с ключом, я его выведу за ухо.

Тарас за моей спиной перестал нюхать пальцы.

Я смотрел на лотки и считал ряды.

Считать я умею плохо, когда стук в челюсти идёт своим тактом, но тут стука не было — тут было ровное, из-за ткани наверху, и оно ушло, как только мы спустились. Я сосчитал ряды до дальнего края, где всё расплывалось, и сбился на девятнадцати, и начал заново, и получил девятнадцать снова. Три яруса. Каждый ярус — метров шестьдесят.

На страницу:
4 из 6