Фьорелла. Закон любви. Часть 2
Фьорелла. Закон любви. Часть 2

Полная версия

Фьорелла. Закон любви. Часть 2

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 20

Голос девушки, неприятный, визгливый, полный животной, первобытной мольбы, заставил Филанджери скривиться. Он провел пальцами у виска, словно пытаясь сосредоточиться. А когда слова дошли до сознания, они, словно нож, разрезали узел сомнений. Алессандро почувствовал, как холод медленно поднимается от солнечного сплетения к горлу, сжимая его изнутри. Его не просто проняло — его будто окунули с головой в ледяную невьеру[57][57].

Филанджери вынул из кармана шелковый платок и вытер выступившую на лоб испарину, пытаясь одновременно привести и мысли в порядок.

Значит, он не ошибся. Значит, это не нервы Фьоры, не ее слабость, не дурное совпадение. Его любимую отравили — сознательно, подло. В его собственном доме!

И в этот момент в Алессандро что-то сорвалось с места. Он ухватил камеристку за предплечье и, не прилагая видимых усилий, будто тряпичную куклу, набитую ватой, поднял на ноги. Встряхнул хорошенько. Голова девушки запрокинулась, белая наколка слетела с волос. Пара шпилек, удерживающих пучок, выпала на пол. Всегда гладко зачесанные волосы растрепались.

— Что было в том шоколаде, который ты принесла синьорине Фьорелле?

Князь произнес это спокойно — пугающе спокойно. Джулия сразу почувствовала: под этой ровной, почти бесцветной интонацией сгущается буря — бешеный неукротимый гнев, после которого кому-то будет несдобровать. Такое спокойствие, должно быть, царит в зале суда за миг до оглашения смертного приговора.

И потому Джулия поняла: ее единственный шанс остаться в живых — не солгать ни словом.

— Ру… рута, — выдавила она тоненьким, не своим голоском. Слова выходили из нее с трудом, как испражнения при запоре. — Княгиня… ее светлость… Она накапала в шоколад спиртовую настойку руты. Госпожа мне велела…

Князь, не дав камеристке договорить, оттолкнул ее с такой яростной брезгливостью, будто стряхнул с себя упавшую с неба скользкую, ядовитую жабу. Служанка отлетела в сторону, не успев даже вскрикнуть, и тяжело рухнула на пол. Удар спиной о холодный бронзовый подлокотник кресла выбил из нее воздух. В глазах Джулии потемнело. Мир на мгновение сжался до тупой, звенящей боли.

Алессандро уже не смотрел на нее. Гнев, мгновенно вспыхнувший, в нем как огненный смерч, с неистовой, ослепляющей, бешеной силой тянул его в будуар той, которая звалась княгиней, его законной женой. Он рванулся к выходу, как человек, которого ведет не рассудок, а одна единственная жгучая необходимость — крушить и убивать. Дверь он толкнул так, словно хотел вышибить вместе с косяком. Дубовое полотно с грохотом стукнулось о стену. Петли жалобно скрипнули и едва выдержали мощный удар.

Джулия осталась сидеть на полу, скорчившись и потирая ушибленную спину. Она понимала: князь сейчас несется по палаццине в покои госпожи, как неотвратимое возмездие. И в ее душе, посреди пережитого страха и липкого ужаса, вдруг проклюнулась злая, ядовитая колючка злорадства. Ей даже хотелось, чтобы его светлость не сдержался. Чтобы княгиня наконец получила по заслугам.

Лукреция Пьерина не имела права втягивать ее, Джулию, в свои супружеские разборки с его светлостью князем. Не гоже превращать служанку в орудие достижения своих целей. Для госпожи это был всего лишь продуманный ход в опасной игре, а для нее — вопрос жизни и смерти. Потому что еще неизвестно, чем обернется вся эта история с отравленным шоколадом. Не приведи святая Мадонна, синьорина Фьорелла помрет. Кто тогда будет в ответе? Та, чья рука безжалостно накапала руту в чашку, или та, что покорно понесла ее жертве? Господа всегда найдут слова, чтобы оправдать себя, а платить за их решения придется слугам.

Дрожащими пальцами Джулия вынула из кармана золотой перстень с зеленым камнем — подарок княгини, врученный с улыбкой после доклада о выполненном приказе. Камень тускло блеснул в свете зажженных свечей, и этот блеск вдруг показался недобрым, почти насмешливым.

В Неаполе не зря в ходу поговорка: «Сначала ласка господина над слугою вьется, а после его кровь по плахе разольется». Сейчас Джулия как никогда ясно поняла смысл этого выражения.

* * *

Стены палаццины всё еще дрожали от недавнего грохота дубовой двери, когда Алессандро Дамиано Филанджери, подобно черному смерчу, несся по анфиладе комнат палаццины. Поднимаясь по лестнице к покоям Лукреции, он осыпал себя самыми беспощадными ругательствами. Каменные ступени гулко отзывались под стремительными шагами, но этот звук терялся в шуме крови, бьющей в виски.

Алессандро клял себя на чем свет стоит. Он, знавший цену человеческой низости и подлости, ошибся — преступно недооценил ту, с которой делил фамилию и которая по закону и перед лицом Церкви звалась его женой.

Лукреция Пьерина… Филанджери давно осознал, что супруга была сотворена Господом из «кривого ребра», да еще и в минуту Его непомерной усталости и дурного настроения. Княгиня принадлежала к породе тех женщин, о которых в Испании с мрачной усмешкой говорят: «Mala mujer, mala suerte — дурная жена, дурная судьба».

Но Алессандро полагал, что ее потолок — это всего лишь пошлое лицедейство. Ее поведение казалось ему дешевым маскарадом. Лукреция постоянно меняла свои личины, становясь то кроткой голубицей, то искушенной светской львицей, то коварной обольстительницей. А в последнее время всё чаще — трагически обманутой женой.

За пышными фижмами, напудренными париками, рубинами, изумрудами и сапфирами он не разглядел смрадную гниль в ее сердце. Мнил ее дешевкой, футляром для драгоценностей, чья крышка хлопает на ветру тщеславия, а на деле наткнулся на ядовитую кобру, свернувшуюся на шелках и бархате и ужалившую так больно, что сама мысль о ее пощаде явилась бы для него сейчас оскорблением.

Алессандро не думал, что Лукреция Пьерина может быть способна на подобную подлость. За всеми ее словами, жестами и эмоциями он не видел глубины — той бездны чувств и мыслей, что присуща тонко чувствующему человеку. И потому сглупил, допустил ошибку, за которую теперь расплачивается его бедная девочка. Он отнес Лукрецию к разряду безобидных пустышек, не несущих никакой угрозы, — и жестоко просчитался в этом.

Жена оказалась не безобидной куклой, а мерзкой, подлой тварью. Верно, мать в свое время вскормила ее не грудным молоком, а змеиным ядом, смешанным с соком аконита[58][58]. А он, идиот, еще и жалел ее.

Ради любви к Фьорелле Алессандро был готов на любую жертву, но сделать таковой законную супругу — пусть нелюбимую, но всё же жену — он не мог. Потому и не отсылал Лукрецию из палаццины, потому и терпел ее присутствие в доме. И вот — дотерпелся. Забыл, должно быть, старую истину: иная безобидная, на первый взгляд, корова может нагадить больше, чем тысяча злобных мух.

Филанджери настиг жену в коридоре. Лукреция, как ни в чем не бывало, направлялась в столовую. Она была разодета и накрашена так, словно собиралась не на обычный ужин, а на светский раут. Глупейшее пристрастие к панье с локотками делало ее фигуру, обладающую и без того пышными бедрами, настолько громоздкой и карикатурной, что напоминала обтянутую дорогими шелками бочку на ножках.

Заметив князя, стремительно поднимающегося по лестнице, она расплылась в натянутой, почти театральной улыбке, за которой внимательный глаз без труда различил бы плохо скрытое напряжение. Грудным голосом с нарочито завлекающими нотками Лукреция протянула:

— Ваша светлость… вы, должно быть, спешите составить мне и синьоре Лудовике компанию за ужином?

Этот обыденный, почти кокетливый тон взбесил Филанджери до исступления. Он не ответил ни словом. В два шага преодолев разделявшее их расстояние, Алессандро ухватил жену за горло и с силой сжал пальцы.

— Змея, — прошипел он с брезгливой яростью в самое лицо, чувствуя, как под пальцами отчаянно бьется пульсирующая венка. — Я придушу тебя, как ядовитую тварь.

— Алессандро! Что вы делаете? Опомнитесь! — в коридоре, шурша тяжелыми юбками, появилась Лудовика Бернадетта. Она, верно, тоже решила спуститься к ужину.

— Не вмешивайтесь, синьора Мадре! — рявкнул князь, не оборачиваясь. Его голос напоминал сейчас треск ломающегося льда на вершинах Апеннин, где мороз иной раз делает даже камень хрупким.

Вдовствующая княгиня, пытаясь не растерять остатки самообладания, подошла ближе.

— Сын мой, остыньте, — взмолилась она. — Объясните, что произошло? Я слышала, синьорине Фьорелле нездоровится. Вы призвали доктора? Что говорит синьор Мальвестри? И почему так взъелись на вашу супругу?

Лудовика Бернадетта нечасто называла Алессандро сыном. Выросший без родной матери, он особенно ценил в ней искреннее стремление восполнить утраченное. Потому сейчас не отмахнулся от ее обращения, хотя внутри него омерзение яростно боролось с желанием довершить начатое.

Всё так же не выпуская из рук шею жены, он глухо, отрывисто произнес:

— У Фьореллы начались боли… угроза плоду. Эта… тварь… подмешала в горячий шоколад настойку руты. Представьте только: яд в чашке сладкого угощения.

Лицо вдовствующей княгини мгновенно побледнело, словно кровь отхлынула от него разом.

— Настойку руты? — прошептала она в испуге. — О Пресвятая Дева… Этим зельем обычно изгоняют плод из женской утробы. Оно же может убить не только дитя во чреве матери, но и ее саму.

— Вот именно, — глухо отозвался Алессандро.

Лукреция, чье лицо налилось багрянцем, вцепилась в запястья мужа, пытаясь оторвать их от своей шеи и вдохнуть наконец полной грудью.

— Все мы… получаем то, что заслуживаем… — прохрипела она, кривя рот в подобии торжествующего оскала. — Это касается и вас… ваша светлость.

Мужские пальцы сжались на ее шее еще сильнее.

— Я, должно быть, на время утратил рассудок, когда решил жениться на вас, — процедил он. — Я уж и не знаю, кто вы: мстительная Тисифона, беспощадная Алекто или завистливая Мегера. Но в одном уверен — вы фурия. И все три злобные сестры[59][59], верно, уживаются в вас разом.

— Я не фурия… — с хриплым усилием выдавила Лукреция, когда пальцы князя на миг ослабли. — Я… будущая мать вашего наследника. Слышите? Наследника. Вчера мой лекарь подтвердил мне это. Я ношу под сердцем ваше дитя. Законное дитя. И этим всё сказано.

Алессандро замер. Его лицо стало неподвижной маской, словно его коснулось дыхание самой Медузы Горгоны. Оно окаменело до такой степени, что вздумай кто-нибудь ударить по нему в этот миг — перелом руки был бы обеспечен.

— Алессандро, сын мой… — вновь взмолилась Лудовика Бернадетта; голос ее дрогнул. — Если в словах Лукреции есть хоть капля правды… вы не должны причинять ей вред. Не берите на душу двойной грех. Ваша супруга и впрямь может носить вашего законного наследника. Даст бог, Фьорелле станет лучше, и всё уладится. Причинив вред княгине, вы причините вред тому, кто есть плоть от плоти вашей.

Филанджери медленно ослабил хватку. Ярость — темная, первобытная, звериная — по-прежнему клокотала в нем, билась о ребра, требуя выхода и отмщения. Руки помнили, как легко довести начатое до конца: сомкнуть пальцы чуть сильнее — и оборвать существование той, что вызывала в нем одно лишь омерзение.

Ему хотелось придушить жену так же просто, как давят ядовитое насекомое. Но он сдержался. Сдержался по одной-единственной причине: возможно — лишь возможно — эта женщина и впрямь носит под сердцем его ребенка. А значит, месть придется отложить. По крайней мере, до вердикта врача.

Алессандро разжал пальцы и отвел руки от женской шеи, на которой проступили багровые следы его хватки. Лукреция осела на пол, судорожно ловя ртом воздух. Несколько мгновений она лишь дышала — жадно, торопливо, наслаждаясь самым простым и самым драгоценным из даров. Затем медленно, почти демонстративно, провела ладонью по животу.

Княгиня чувствовала свою власть. Под ее сердцем уже совершенно точно билось начало новой жизни — жизни законного наследника его светлости. И это знание наполняло ее абсолютной уверенностью в собственной неуязвимости. Что бы ни произошло дальше, дитя князя не принесут в жертву. Его мать не заставят платить по счетам — по крайней мере, сейчас. Ну а дальше… дальше время рассудит.

— Я должна бороться за права моего ребенка, — произнесла она с хриплой решимостью, прерываемой кашлем. — Мой будущий сын — наследник фамилии. Наследник титула. Наследник всего имущества. Ублюдку Фьоры не место в родовой книге Филанджери Ла Фарина.

Алессандро посмотрел на нее так, словно видел впервые. И то, что открылось взгляду, вызвало уже не ярость — лишь глухое, холодное презрение.

— Ты непроходимая дура, — произнес он медленно, с отчетливым, почти физически ощутимым чувством гадливости, впервые перейдя в разговоре с женой на непривычное «ты». — Твой сын и без того был бы главным наследником. Ради него не требовалось устранять ребенка Фьореллы. Но ты — в своей мелочной, слепой ревности — решила заодно разрушить и мой мир.

Он перевел дыхание и добавил тише, с горькой, вымученной насмешкой в голосе:

— Как же прав был Монтень[60][60]: «Великие беды редко рождаются из подлинной злобы — куда чаще из ограниченного ума. Тупость, соединенная с мелочностью, способна разрушить гораздо больше, чем злая воля».

Лукреция Пьерина без чьей-либо помощи поднялась на ноги. Ее встретил убийственно холодный прищур мужа. Если бы взглядом можно было заколотить крышку гроба, глаза Алессандро Дамиано в этот момент справились бы с этим без единого удара молотка.

Филанджери вынул из кармана тонкий шелковый платок и с подчеркнутой, почти демонстративной медлительностью вытер пальцы и ладони. Этот жест был красноречивее любых слов. В нем заключалась вся глубина брезгливого отвращения, испытываемого им в отношении стоявшей перед ним женщины.

— Синьора Мадре, — обратился он к вдовствующей княгине, — прошу вас заняться выяснением правдивости слов этой… женщины. Синьору Мальвестри сейчас недосуг: он занят делом куда более важным.

Алессандро сделал короткую паузу, словно с усилием подбирая слова, достойные происходящего.

— Пригласите вашего врача. И выясните, говорит ли эта… — он вновь оборвал фразу, так и не найдя подходящего определения, — говорит ли эта женщина правду. Я потерплю ее присутствие в доме до тех пор, пока истина не будет установлена. Если же она солгала и ее утроба, как пересохший колодец, пуста, я лично отвезу ее в самый суровый и отдаленный монастырь Калабрии[61][61].

Лудовика Бернадетта мягко, примиряюще улыбнулась. Так обычно улыбаются те, кто всю жизнь привык гасить пожары в чужих душах.

— Хорошо, ваша светлость. Я займусь этим вопросом. Можете не волноваться. Передайте синьорине Фьорелле мои самые добрые пожелания. Будем молить Господа о милости. Да защитят святая Мадонна и Сан-Дженнаро и ее саму, и ваше дитя.

Алессандро выслушал слова мачехи и молча кивнул, принимая сказанное. Не удостоив жену даже мимолетным взглядом, он развернулся и исчез в тени коридора, унося с собой запах надвигающейся грозы и горькое осознание того, что за милость, как и за недальновидность, порой приходится платить слишком дорогую цену.

* * *

А ночью разразился сущий кошмар. Фьореллу Паломму внезапно охватила мучительная, неудержимая рвота с примесью желчи цвета шафрана. Осмотрев больную, врач вынес суровый вердикт — «дурные соки бурлят в ее желудке и точат его изнутри».

Язык Фьоры распух от воспаления, пульсируя болезненной тяжестью, а веки налились свинцом. Головокружение накатывало волнами, сознание спутывалось в липком тумане.

Временами тело девушки сотрясали судороги, и тогда она стонала, не узнавая ни места, ни людей рядом. Маточное кровотечение усилилось, становясь всё более тревожным признаком надвигающейся беды.

Оценив всю совокупность симптомов, Артуро Мальвестри пришел к мрачному выводу:

— Организм синьорины Фьореллы подвергся intossicazione universale — общему отравлению. В подобных обстоятельствах, — произнес он медленно и с заметным напряжением в облике, — будет даже лучше, если ее чрево изгонит плод, ибо иначе и сама женщина не выстоит. Боюсь, что нам предстоит непростая битва за ее собственную жизнь.

После этих слов сердце Алессандро словно сорвалось с места и ухнуло в бездонную, адскую пропасть. Он схватил врача за рукав камзола, почти за грудки, и голос его — прежде уверенный и властный — задрожал в мольбе, растеряв прежнюю силу.

— Требуйте у меня что угодно, доктор. Деньги, земли, милости… Всё! — выдохнул он. — Только спасите ее. Спасите мою девочку. Без нее… без моего нежного, хрупкого Цветочка… мне не жить. Бог с ним, с ребенком — пусть Господь примет к себе его нерожденную душу. Главное, чтобы ОНА осталась в этом мире. Осталась со мной.

Мальвестри не стал отвечать. В ход пошли все средства, какие знала и признавала современная медицина. Фьорелле дали диоскоридиум[62][62] — почтенное лекарство, призванное противостоять «гнилостному брожению соков», и териак[63][63] — драгоценное противоядие из шестидесяти ингредиентов, настоящее сокровище аптек Неаполя. Для удержания маточного кровотечения был приготовлен гемостатический болюс[64][64] — паста из шафрана, мирры, драконовой крови[65][65], ладана и красного вина, который сменялся тампоном с витриолем[66][66]. Следом — кровопускание из локтевой вены, дабы «гармонизировать бурлящий кровоток и вывести горячие пары».

Ее поили разведенным в белом вине медом с прополисом, дабы «упредить воспаление матки и умерить едкость рутного сока», давали экстракт белены — осторожно, капля за каплей, чтобы «притупить боль и усмирить судорожное возбуждение».

Алессандро сам подносил к губам любимой чашку с ромашковым отваром, а затем — холодную, почти ледяную воду, настоянную на мяте и мелиссе, дабы «освежить дух и охладить разгоряченное тело».

Алессия сняла с себя амулет с «орлиным»[67][67] камнем и бережно надела его Фьорелле на шею. Считалось, что он охраняет носителя и покровительствует деторождению, оберегая от несчастий и преждевременной утраты жизни.

Но, несмотря на все старания, состояние Фьореллы лишь ухудшалось. Силы покидали ее, как капли воды с тающей сосульки: кап… кап… кап…

Мир вокруг вдруг стал чрезмерно ярким и громким. Фьора закрыла глаза и с облегчением нырнула в беззвучную обморочную темноту. Последнее, что она услышала, был надрывный, срывающийся от отчаяния мужской голос: «Цветочек, мой, умоляю, только не теряй сознание».

К рассвету девушка впала в тяжелое полузабытье, граничащее с бредом. Она перестала узнавать окружающих, не отвечала на вопросы, лишь бессвязно шептала что-то, обращаясь то к призракам прошлого, то к неведомым голосам. Ее пульс стал редким и слабым, дыхание — тяжелым и прерывистым.

Когда под глазами появились отеки, а белки приобрели желтоватый оттенок, доктор с тревогой произнес:

— По всей видимости, яд руты поразил печень — важнейший орган очищения крови.

К середине второго часа дня чрево Фьореллы извергло мертвый плод, но вместо облегчения пришла новая буря. После выкидыша силы стали стремительно покидать девушку.

К вечеру кожа ее сделалась сухой и обжигающе горячей, щеки на фоне общей смертельной бледности покрылись неестественным, лихорадочным румянцем. Фьору бросало то в сильный озноб так, что зубы стучали о зубы, то в проливной холодный пот, выступающий крупным бисером на лбу.

Артуро Мальвестри мрачно зафиксировал:

Ardor uteri — «жар матки», горячечный разлад соков, черная немочь.

Всё это означало одно — болезнь вошла в опасную, кризисную фазу. Внешне это выглядело как стремительное угасание. Кожа Фьореллы приобрела сероватый, землистый оттенок, губы растрескались и пересохли. Она впала в глубокое беспамятство.

Алессандро не отходил от постели любимой ни на шаг. В отчаянии он схватил врача за воротник. Выражение его лица было физическим воплощением кары божьей.

— Вы должны спасти ее, доктор! — прорычал он, как смертельно раненый зверь. — Просите, что угодно! Всё! Если она умрет — клянусь, вы отправитесь вслед за ней!

Мальвестри побледнел, но рук не опустил, напротив, расширил лечение. К терияку был добавлен доверов порошок[68][68] и порошок иезуитов[69][69] — мощные средства, призванные бороться с жаром и истощением. Им было по силам одолеть даже болотные и тропические лихорадки. В ход пошли также орвиэтан[70][70] и митридат[71][71] — проверенные препараты старой школы, последние средства, к которым врач прибегал в случае, когда болезнь грозила перейти грань необратимого. Теперь вся надежда была именно на них.

Алессандро сам обтирал тело Фьоры полотенцем, смоченным в воде со льдом. Сам менял холодный компресс на ее лбу. Сам, с ложки, осторожно вливал ей в рот то ячменную воду, то разведенный уксус, то холодные эмульсии из семян дыни и мака — для утоления жажды, смягчения внутреннего жара и обезболивания.

Филанджери настаивал на новом кровопускании — ведь при «горячке» это считалось первым и главным средством. Врачи верили, что именно «дурная кровь» несет в себе воспаление. Однако Мальвестри возразил: пациентка уже потеряла слишком много крови.

— Новая венесекция может ускорить сердечную слабость, — заметил он мрачно.

Тем не менее, уступив настоятельным требованиям князя «сделать хоть что-то», он приставил по паре пиявок к вискам и в подреберье, чтобы «оттянуть жар» от головы и печени.

Когда пиявки, напитавшись кровью, разбухли и отпали, доктор приказал Алессии приготовить так называемые «мушкарды с кантаридином» — пластыри из порошка испанской мушки на основе спермацета — воскоподобного вещества из головы кашалота, смешанного с канифолью.

— Они вызовут пузыри на коже, — объяснил он. — И тем самым выманят болезнь изнутри наружу, подобно тому, как экзорцисты изгоняют демонов из бесноватых.

Алессандро сказал, что поставит их Фьорелле сам. Он осторожно перевернул обнаженное тело девушки на живот и прилепил клейкие серые пластыри туда, куда указал врач, — на внутреннюю сторону бедер, почти у паха, и ниже поясницы. По словам доктора, в этих местах «огонь матки легче всего поддается отводу».

После этого князь вновь принялся обтирать свободные участки кожи холодным, влажным полотенцем, шепча про себя все известные молитвы, обращенные то к Господу, то к Мадонне, то к Сан-Дженнаро.

К исходу третьих суток кризис надломился. Жар стал спадать. Лихорадка ослабла. Фьорелла открыла глаза, но разум ее всё еще блуждал в тенетах бреда. Сознание было спутанным.

Она то звала матушку дрожащим голоском, то спорила на латыни с покойником-отцом, то пеняла няне на свою несчастливую жизнь, то читала отрывки сонетов, обращаясь к виконту Моразини, то упрекала Господа за то, что Он провел ее по всем кругам ада. А потом вдруг начинала говорить с ребенком, которого уже потеряла, хотя еще не знала об этом.

Она просила у дитя прощения — за страх, за злые мысли, за слова, которых не следовало произносить. Обещала любить его, беречь и сделать всё возможное, чтобы его жизнь была счастливее, чем ее собственная.

Слушая этот бред, Алессандро вдруг почувствовал, как по щекам текут слезы. Впервые в сознательной жизни. Наверное, в последний раз он плакал лет в пять или шесть, когда еще не знал страха потерять всё и сразу.

Перешагнув через перевал кризиса, болезнь, словно хищник, не желающий выпускать добычу из когтей, отступала лениво и неохотно. Еще долгие дни она держала Фьореллу на зыбкой границе между жизнью и смертью.

Следующую неделю девушка пребывала в тягучем, изнуряющем состоянии — не вполне живая и не полностью спасенная.

Алессандро окончательно переселился в ее покои. Он дежурил у постели Фьореллы попеременно с Алессией, не доверяя любимую больше никому. Спал тут же, на узкой кушетке, которую велел принести в ее спальню. Ел, не отходя от кровати, часто забывая о самом существовании еды.

Он перестал следить за собой: порой забывал умыться, сменить белье, о купании и бритье не вспоминал вовсе. Его собственное тело словно перестало иметь значение. Вся жизнь для него сосредоточилась в хрупкой фигурке, лежащей под теплым покрывалом.

Он поил Фьору с ложки куртбульоном[72][72] — легким, почти прозрачным. Подавал ей оршад и охлажденную воду с лимонным соком. Капля за каплей, вливая осторожно вместе с напитками и саму жизнь. Отпаивал ее декоктом цикория, кордиалом[73][73], оксимелем[74][74], а также настоянном на анисе, дуднике и лимоне веспетро[75][75]. Все эти средства были призваны укрепить организм, очистить кровь, восстановить печень после «внутреннего яда» и вернуть утраченные силы после долгой болезни.

На страницу:
6 из 20