
Полная версия
Фьорелла. Закон любви. Часть 2
Лукреция установила чашку в тремблёз — изящное изделие с решетчатым подстаканником посередине, придуманное именно для того, чтобы чашка не скользила и драгоценный напиток не пролился, если у пьющего дрогнут руки. Фарфор тихо звякнул — звук легкий, звонкий и изящный, совершенно не сообразующийся с тем, что творилось в эту минуту в душе княгини.
Супруг каждую ночь прошедшего месяца проводил в покоях Фьореллы. Лукреция знала это не по слухам. Почти каждую ночь она, бесшумная, как тень, пробиралась к дверям его покоев и… находила их пустыми.
Каждая такая ночь была плевком в ее законность. Ее словно вычеркнули из формулы, как лишний член уравнения. Однако закон… Он всё еще стоит на ее стороне. Церковь, корона, брачный договор, печати и подписи — весь этот тяжеловесный механизм был создан не для юных фавориток, а для таких, как она, достигших столь значимых высот, о коих ее предки могли разве что мечтать.
Князь, ослепленный страстью, решил связать себя с девчонкой и будущим ребенком. А это означает, что он будет ходатайствовать перед его величеством королем Неаполя о соответствующих бумагах. Лукреция знала: Алессандро Дамиано добьется признания незаконного ребенка. Сделает соответствующую запись в родословной книге. Бастард займет место в истории рода. Место, которое по праву принадлежит ее детям.
И это значит, что пришло время действовать. Она больше не желает быть женщиной, которой изменяют. Она должна стать той, кто принимает решения. Тем камнем в основании арки, который держит всё сооружение, и без которого оно рассыплется в прах.
Фьорелла и неродившийся пока отпрыск князя — помехи в ее замысле. Случайные, неловкие кляксы на пергаменте рода, который должен оставаться безупречно чистым.
Слово «ублюдок» возникло в сознании Лукреции легко, без ложного стеснения, будто это было не ругательство, а всего лишь диагноз. Так вот, этот ублюдок… Он просто не должен родиться.
Ей осточертели приторные вздохи вдовствующей княгини, с нетерпением ожидающей «будущего наследничка». Эта глупая старая гусыня позволила себе поучать ее, Лукрецию — законную супругу, будущую мать законных наследников — милосердию. Но милосердие — привилегия слабых. А слабой Лукреции быть больше нельзя.
Князь — ее муж. Мужчина ее жизни. Отец ее будущих детей. Да, она была обижена за то, что он, как о ковер в прихожей, вытер об нее ноги. Но именно его светлость был ее выбором, ее ставкой, ее главным жизненным вложением. Частью ее статуса и частью чувства, которое тщательно скрывала. Оно тлело в ней, как уголь под золой: не видно, но жжется очень больно.
Лукреция откинулась на спинку кресла и медленно расправила складки шелкового халата. В зеркале напротив отразились покатые плечи, высокая, тяжелая грудь, белая шея, безупречная линия подбородка. Лицо — красивое, спокойное, почти царственное. Она — королева. Главная фигура на шахматной доске. А князь — ее король. Ну а пешки… Пешки созданы для того, чтобы их жертвовали.
Фьорелла — пешка, вообразившая себя значимой фигурой. Плод в ее чреве — пешка двойной опасности: угроза, которая растет и уже одним фактом своего существования требует признания. В шахматах пешка может дойти до конца доски и превратиться в ферзя. В реальной жизни Лукреция не собиралась ждать подобного превращения.
Она вообще больше не будет выжидать. Она начнет действовать. Не из ярости и ревности — из расчета. Ярость и ревность сметают всё подряд, оставляя после себя лишь пепел. Расчет же убирает ровно то, что нужно.
Лукреция не называла задуманное жестокостью. Она называла это наведением порядка. Если в этой палаццине, среди золота и пастельных фресок, среди шелка, фарфора и благоухающих ароматов, завелся сор — его следует вымести. Тихо. Без сцен. Без лишних свидетелей. Так же буднично, как выметают остывшую золу из прогоревшего камина.
Лукреция вновь обратила взор на серебряный шоколадник с горячим напитком, только что сваренным главной кухаркой. Та всегда готовила его щедро, по-испански: с корицей, кардамоном и щепоткой жгучего перца.
Княгиня вынула из кармана пузырек — второй из той самой пары, что продал аптекарь. Этот она Фьорелле так и не отдала. Как знала, что самой понадобится. Выдернув пробку, Лукреция накапала в пустой стакан несколько капель, затем на миг замерла, словно прислушиваясь к самой себе, помедлив, добавила еще — не считая, полагаясь не на слова аптекаря, а на Судьбу.
После этого она взяла в руки серебряный шоколатьер и налила в чашку густой, темно-коричневый напиток. Шоколад заполнил ее практически до краев. Лукреция добавила из сахарницы ложечку кассонада[46][46] и быстро размешала муссуаром, чтобы поверхность не выдавала опасной добавки к угощению.
У входной двери, не решаясь ни шагнуть вперед, ни отвести взгляд, стояла камеристка Джулия. Сердце девушки колотилось так сильно, что ей чудилось, будто этот глухой, беспорядочный стук слышен во всём доме. Джулия внимательно следила за каждым движением хозяйки: за тем, как та осторожно капает настойку руты в чашку (камеристка знала пузырек; госпожа лично предупредила о его содержимом и о том, как с ним следует обращаться). Затем — как в чашку льется шоколад, как добавляется сахар, как, наконец, педантично и без малейшей спешки салфеткой вытирается край блюдца, испачканный темной каплей. Аккуратно, неторопливо, словно совершается самый обыденный утренний ритуал. В этой размеренности движений было что-то пугающее. Ни дрожания рук, ни волнительной суеты, ни тени сомнений на лице — только спокойная последовательность жестов, от которой Джулии сделалось очень холодно, несмотря на теплый воздух в будуаре.
Лукреция оглянулась на камеристку. В ее взгляде не было ни беспокойства, ни колебаний — лишь расчетливая, выверенная решимость.
— Подойди ко мне, — позвала она тихо, но таким тоном, который не допускал возражений.
Джулия повиновалась, ощущая, как подкашиваются ноги. Княгиня слегка придвинула к ней блюдце с чашкой.
— Отнеси это синьорине Фьорелле, — произнесла она ровно. — Скажи, что кухарка велела подать горячий шоколад прямо в ее покои. Напиток, мол, должен придать сил.
Она сделала короткую паузу, не отрывая взгляда от лица служанки.
— И проследи, чтобы моя племянница выпила всё до последней капли, пока еще теплый.
Джулия с трудом сглотнула и молча кивнула. Она осторожно взяла тремблёз обеими руками, стараясь не расплескать ни капли, поставила его на серебряный поднос и, не поднимая глаз, вышла из комнаты.
Лукреция осталась одна. Несколько мгновений она смотрела на опустевшее место на кофейном столике, затем медленно выпрямилась и поднялась.
Дело сделано. Теперь остается только ждать и надеяться, что пряный аромат корицы и перца завуалируют терпкую горечь руты.
Лукреция подошла к туалетному столику, взяла щетку, инкрустированную слоновой костью, и стала неспешно приглаживать ею распущенные темные локоны.
Глядя на себя в зеркало, княгиня задалась вопросом: боится ли она последствий своих действий. И тут же без колебаний ответила: нет. Страх — роскошь для тех, у кого есть выбор. Ей же его не оставили. А когда выбора нет, нужно бороться, особенно если знаешь, за что. У нее как раз есть за что. У нее в руках — козырь, о котором в доме пока никто не догадывается. Тайный, весомый и неоспоримый. Возможно, он и не станет оправданием, но уж точно послужит надежным щитом, тем, что оградит от самого худшего, если события примут гораздо более неблагоприятный оборот, чем рассчитывает.
* * *Вечер казался обманчиво мирным. Фьорелла шла по парковой аллее, сопровождаемая Алессией. Камеристка держалась чуть поодаль, из врожденной деликатности не нарушая уединения госпожи, позволяя ей раствориться в собственных мыслях и ощущениях.
Парк дышал покоем и предзакатной тишиной. Осень еще не заявляла о себе открыто: она лишь приглушала краски, осторожно касалась листвы, оставляя мягкие, золотистые следы. Платаны над дорожкой уже тронула желтизна, но кроны по-прежнему были густыми. Они пропускали свет лишь редкими, прозрачными пятнами.
Золотисто-розовые лучи скользили по белоснежным мраморным плитам, отражаясь бледным сиянием, и растворялись среди первых опавших листьев. У кромки аллей еще держались розы — поздние, более темные, с плотными лепестками и терпким, чуть увядающим ароматом. Между живыми изгородями из лавра и мирта тянулся тонкий пряный запах, смешанный с влажным дыханием земли.
Дальше, ближе к цветнику, где пестрые пеларгонии и бегонии, оранжевые настурции и упрямые бархатцы не желали уступать осени, цепляясь за цветение, взгляду открывался Неаполитанский залив. Море, синевато-стальное, с разлившимся местами по поверхности червонным золотом закатного света, было совершенно спокойно.
На его фоне вечнозеленые пинии и кипарисы стояли неподвижно, как молчаливые стражи, неподвластные смене времен года, и лишь редкий порыв ветра заставлял едва заметно колыхаться их темные кроны.
Фьорелла остановилась у балюстрады, положив ладони на похолодевший камень. Рядом из посаженных кустиков розмарина поднимались редкие, неброские цветы с пряным, успокаивающим ароматом.
Сюда доносился плеск воды: фонтан продолжал ровный, неутомимый бег, будто напоминая, что жизнь течет независимо от человеческих сомнений и переживаний.
В этом парке всё было слишком красивым и гармоничным, слишком цельным, чтобы совпадать с тем смятенным, нервозным состоянием, которое поселилось в душе Фьореллы. И всё же именно здесь, среди золота листвы и зелени, не знающей увядания, она на мгновение позволила себе вдохнуть глубже.
Ее мутило, чего не было в течение двух последних недель. Фьоре казалось, что дурнота осталась в прошлом, но вот сегодня к вечеру это состояние вернулось к ней вновь. И внизу живота ощущалась какая-то странная тяжесть. Это напрягало, но Фьорелла упрямо отгоняла тревожные мысли.
Несмотря на заметные перемены в теле, она всё еще не могла до конца осознать, что через несколько месяцев станет матерью. Это знание не укладывалось в сознании, не находило в нем опоры. И всё же душою она уже приняла дитя князя, смирилась с его присутствием в чреве. В этом принятии не было ни радости, ни восторга, но была покорность судьбе и пока еще робко заявлявшее о себе чувство ответственности. Возможно, со временем, когда смятение схлынет, уступив место привычке, она и вправду станет любящей матерью, научится видеть в ребенке не плод греха, а живое продолжение себя и надежду на просветление будущего.
Пока же эти мысли существовали лишь фоном, словно приглушенный шум, сопровождающий ее дни. Они не вели к радикальным решениям, но медленно и неотвратимо меняли внутренний настрой, подготавливая душу к тому, что однажды станет реальностью.
Занятая раздумьями, Фьорелла вдруг ощутила, как по ногам под юбками пробежало тепло. Не из тех, что согревает, а из тех, что пугает. Она замерла, а потом инстинктивно отступила в сторону и опустила вниз глаза. Алессия, стоящая в паре шагов позади, подошла ближе и проследила за ее взглядом.
На светлом мраморе дорожки расплывались алые пятна. Фьора перевела взгляд на камеристку. Та побледнела так резко, будто кровь мгновенно покинула ее лицо.
— Святая Мадонна… — выдохнула Алессия и тут же, не теряя ни секунды, резко обернулась и окликнула проходившего по дорожке выездного лакея.
— Микеле, беги за его светлостью. Немедленно! Скажи, что синьорине Фьорелле плохо.
Садовнику, подстригающему живую изгородь, она приказала коротко и властно:
— Синьор Пьетро, возьмите синьорину Фьореллу на руки. Осторожно! И несите ее в дом.
Фьорелла почти не сопротивлялась. Голова кружилась, звуки вокруг будто отдалялись. Садовник осторожно подхватил ее и понес по аллее к палаццине. Не успели они дойти до террасы, как путь преградил взволнованный князь.
* * *Алессандро шел быстро, размашисто, почти бегом. Лицо выражало неподдельную тревогу.
— Маммарелла, что произошло? Что с Фьорой, — спросил он Алессию, хотя сам неотрывно смотрел на девушку в руках садовника. Та ответила коротко, сбивчиво, но по существу:
— Мы гуляли в парке… И вдруг… У синьорины Фьореллы открылось кровотечение.
Князь больше не слушал. Он перехватил Фьору у садовника, прижал к себе так заботливо и бережно, словно боялся, что ноша может исчезнуть, раствориться в руках, и быстрым шагом понес внутрь палаццины.
В покоях Фьореллы всё пришло в движение. Слуги метались в растерянности. Одни посылали других за доктором, вторые разбирали постель, третьи несли тазы с теплой водой, четвертые рылись в ящиках комодов, доставая простыни и полотенца.
Алессандро уложил Фьору на кровать, не отрывая от нее обеспокоенного взгляда. Он, не доверяя это дело никому, сам раздел ее, сам помог сменить испачканную в крови камизу, сам подстелил под ее испачканные бедра свернутую простыню, сам влажным полотенцем стер кровь с ног.
Артуро Мальвестри появился в будуаре Фьореллы довольно скоро. Он попросил всех покинуть помещение, но Филанджери выполнить требование наотрез отказался. Алессия осталась тоже.
Доктор действовал быстро, но без суеты. Несколько коротких расспросов: о болях, о кровяных выделениях, о слабости. Затем последовало осторожное ощупывание живота, внимательное и обстоятельное. После этого, опасаясь признаков ослабления и раскрытия шейки матки, врач приступил к исследованию лона Фьореллы, стараясь по доступным признакам понять, удержится ли плод.
В комнате воцарилось сосредоточенное молчание. Наконец синьор Мальвестри выпрямился.
— Угроза выкидыша, — произнес он осторожно и немногословно.
Алессандро не выдержал.
— Как же так?! — он почти сорвался на крик. — Вы утверждали, что четвертый и пятый месяц — самые безопасные! Я следовал вашим советам. Избегал близости… — голос его на мгновение дрогнул. — Хотя один Бог знает, чего мне это стоило. Так почему же это произошло?
Мальвестри выдержал паузу, прежде чем ответить.
— Обычно на этом сроке плод действительно уже достаточно прочно удерживается в матке, — сказал он спокойно. — Но существуют обстоятельства, которые могут нарушить это равновесие. Perturbatio animi — возмущение духа — лишь один из возможных факторов. Сильное нервное потрясение, физическое истощение, внутреннее раздражение, продолжительное беспокойство, страхи, душевный конфликт… В таких случаях состояние становится periculosus — опасным, нестабильным.
Доктор повернулся к лежащей на постели Фьорелле.
— Синьорина, — начал он мягко, но с профессиональной сосредоточенностью, — вы сегодня или ранее не принимали никаких средств, предназначенных для… — старик-врач на миг запнулся, подбирая слова, — для прерывания вашего… деликатного состояния?
Фьорелла вздрогнула и поспешно покачала головой.
— Нет. Я ничего такого не принимала. Клянусь.
— Тогда, прошу вас, расскажите подробно, что ели и пили сегодня.
Фьора на мгновение задумалась, собирая воспоминания о прошедшем дне в кучу.
— Утром я не завтракала. Есть не хотелось. Я лишь выпила чашку горячего шоколада, которую передала Алессия. В обед я тоже отказалась от еды — мне уже было нехорошо. А ближе к ужину съела тарелку куриной минестры[47][47] с пастиной[48][48] и выпила мятный лимонад. Это всё.
В комнате повисла плотная тишина, будто воздух стал вязким. Алессандро медленно перевел взгляд на Алессию. Кормилица стояла неподвижно, с опущенными руками. Лицо ее побледнело, словно отбеленное полотно.
— Минестру и лимонад я готовила сама, — произнесла она с замиранием сердца. — За них я ручаюсь. А вот шоколад… — она сглотнула. — Шоколад… я не готовила и не передавала.
— Фьора… Цветочек, — голос Алессандро стал почти ласковым, — кто принес тебе шоколад?
Фьорелла перевела взгляд с Алессии на доктора, потом на него самого.
— Джулия, камеристка княгини, — ответила она настороженно.
Филанджери ничего не сказал. Он лишь переглянулся с кормилицей, и черты его лица сделались еще напряженнее. Они будто бы сразу окаменели.
— Сейчас главное — покой, — наконец произнес доктор. — Полный и безусловный. Всё остальное увидим в ближайшие часы. С вашего позволения, я останусь с пациенткой. А вас, ваша светлость, всё-таки попрошу выйти. Синьорина Фьорелла должна отдыхать.
Алессандро упрямо мотнул головой и, не отвечая, присел на край кровати. Он взял в ладони хрупкую руку Фьоры и крепко сжал пальцы, словно пытался удержать не только их, но и свое дитя, сокрытое под ее сердцем.
Впервые в жизни Филанджери не знал, на кого надеяться: на Бога или на доктора. И так же он не мог понять, чего в нем сейчас больше: сострадания к Фьоре, страха за нее… или злости на ее прежние слова о том, что не желает иметь от него детей. Похоже, Господь услышал ее молитвы.
То ли почувствовав его настроение, то ли уловив поток мыслей, Фьорелла вдруг тихо заговорила:
— Ваша светлость… я не хотела, чтобы так случилось. Вернее… сначала и правда думала, что было бы лучше, если бы вашего дитя во мне не было.
Она с трудом сглотнула.
— Но потом… потом смирилась. Я сжилась с этой мыслью. Я приняла этого ребенка. Приняла душой и сердцем. Ведь эта кроха… — голос ее дрогнул, — он ни в чем не виноват. Поверьте, я ни за что не стала бы подвергать его опасности.
Девушка смотрела на него неотрывно.
— Вы верите мне?
Алессандро не ответил сразу. Он знал, чувствовал, Фьорелла не лжет. Она попросту не умеет этого делать. Его молчание Фьора истолковала по-своему.
— Знаете… когда я пила тот шоколад… — она на миг закрыла глаза, будто вспоминая свои ощущения, — у него был странный привкус. Я почувствовала это, но решила, что кажется. Утренняя дурнота часто мешала мне различать вкусы и запахи.
Фьорелла замолчала, затем добавила:
— И еще… Джулия не уходила, пока я не допила чашку до дна. Она уговаривала меня, торопила. Мне это показалось странным, но я подумала, что так распорядилась Алессия.
Алессандро перевел взгляд на кормилицу. Та стояла, ни жива ни мертва. Сложив ладони вместе, она сжала их в один большой кулак и поднесла к губам. Поймав на себе острый взгляд князя, Алессия поспешно сказала:
— В это время я была на кухне, ваша светлость. Готовила завтрак госпоже — ячменное молоко с бискотти[49][49]. Но когда принесла его, синьорина дремала в кресле-шезлонге, и я не стала ее будить.
— И ты не видела пустой чашки из-под шоколада?
— Нет. В будуаре не было никакой посуды. Я даже не знала, что синьорина Фьорелла пила шоколад. Когда она проснулась, я предложила завтрак, но она отказалась. Я не стала настаивать — знала, что госпожа часто не ест по утрам.
— А лакей-стражник у дверей будуара? Он ничего тебе не сказал?
— Нет, ваша светлость. Всё было, как обычно. Ничего подозрительного.
Алессандро, не выпуская руки Фьореллы, хмыкнул:
— Странно всё это. Очень странно. Придется во всем разобраться.
— Ой… — Фьора неожиданно вздрогнула всем телом.
Алессандро с тревогой всмотрелся в побледневшее лицо. Девушка прижала свободную ладонь к животу. Ее лицо исказилось в болезненной гримасе.
— Что случилось, синьорина Фьорелла? — обеспокоенно спросил доктор.
— У меня… тянущая боль внизу живота. И кровь… Кажется, она снова… выливается из меня.
— Ваша светлость, простите, но мне необходимо заняться пациенткой, — сказал доктор, раскрывая внушительный кожаный врачебный бауле. В нем хранился изрядный набор инструментов и склянок со снадобьями.
— Синьора Алессия, будьте добры, подайте стакан чистой воды. Я дам синьорине Фьорелле decoctum[50][50]из крапивы с пастушьей сумкой — средство испытанное и весьма полезное при маточных истечениях. По крайней мере, таковое настоятельно рекомендовано моим коллегой, синьором Рокко Антонио Ариче[51][51], главным хирургом госпиталя Санта-Мария-дель-Пополо-дельи-Инкурабили[52][52] и наставником при славной Школе для акушерок, где ныне предпринимаются самые трудные врачебные вмешательства. Сии травы суть adstringentes et refrigerantes — вяжущие и охлаждающие. Они употребляются для удержания крови при опасении утраты плода и ad corroborandum uterum — для укрепления матки. Несколько капель лауданума[53][53] для успокоения и усиления свертываемости крови также не повредят — к тому же облегчат синьорине Фьорелле боль.
Пока доктор говорил, Алессия уже подала стакан воды. Доктор размешал в нем декокт, добавил несколько капель лауданума и протянул бокал Фьорелле.
— Выпейте всё до дна, синьорина.
Фьорелла с тревогой во взоре посмотрела на князя.
— Пей, мой Цветочек, пей, — сказал он необычайно мягко.
Пока девушка пила лекарство, Алессандро осторожно целовал пальцы свободной руки, один за другим. Когда бокал опустел, доктор произнес:
— И всё же, ваша светлость, настоятельно прошу вас выйти. Мне необходимо поставить синьорине вагинальный тампон с alumen — квасцами[54][54], а также приложить холодный компресс с разбавленным уксусом на низ живота.
Князь не сразу отреагировал. Было видно, как трудно ему расстаться с любимой хотя бы на миг. Наконец он перевернул ладонь Фьореллы, бережно поцеловал ее в самый центр, затем поднялся и вышел. Следом за ним покинула комнату и Алессия.
Князь возлагал большие надежды на помощь Мальвестри. Таких лекарей, как синьор Артуро, в народе прозвали «докторами-драгунами»[55][55]. Так именовали врачей старой школы — людей редкого склада и немалого мастерства, не довольствовавшихся одним лишь искусством распознавать недуг. Они сами готовили снадобья: толкли порошки, настаивали смолы и травы, знали запах каждой эссенции и с первого взгляда умели определить вес и меру лекарства.
Их бауле был одновременно и кабинетом врача, и передвижной аптекой. Подобно драгунским полкам, способным сражаться и верхом, и пешими, такие доктора совмещали в себе сразу две ипостаси: врача и аптекаря. Они не доверяли чужим рукам то, от чего могла зависеть человеческая жизнь, и потому предпочитали отвечать за всё — от постановки диагноза до употребляемого пациентом лекарства.
Князь думал: если уж и доверять судьбу Фьореллы кому-то, то именно такому человеку — собранному, опытному, привыкшему действовать и отвечать за каждое решение.
К тому же Артуро Мальвестри чем-то неуловимо напоминал Алессандро его самого. Стоя у штурвала, капитан Филанджери нес ответственность за всё: от выбранного курса и поднятого паруса до жизни каждого человека на борту. Он знал цену решениям, принятым в одиночку, и, когда море оказывалось сильнее расчета, не перекладывал вину на других.
Так же и этот седовласый врач. Артуро Мальвестри не прятался за авторитетами, не ссылался на обстоятельства, а действовал, понимая: если ошибка и случится, она будет его — и только его. Именно к таким врачам обращались в случаях, когда обычные средства оказывались бессильны, а на весах лежала человеческая жизнь.
* * *Выйдя из покоев Фьореллы, Алессандро прежде всего приказал разыскать и немедленно привести к нему в кабинет камеристку княгини Джулию. Коридоры палаццины тонули в полумраке. Слуги еще не везде зажгли свечи. Всё вокруг казалось неестественно притихшим, словно весь дом затаил дыхание. А поселившаяся в груди его хозяина змея тревоги уже начинала разворачивать свои кольца, поджидая подходящего случая отравить сердце ядом панического ужаса.
Филанджери думал, что придется буквально вытряхивать из служанки правду, выворачивать ее душу наизнанку, как старый кошель, пока из нее не посыплются звенящие «монеты» признания. Он готовился к сопротивлению, к привычной человеческой подлости. Но оказалось, что ничего делать не пришлось.
Дверь в кабинет отворилась без стука. Появившаяся на пороге Джулия, в обычные дни смуглая, живая и пронырливая, как ласка, сейчас была непривычно бледна. Губы ее дрожали, взгляд метался, как у загнанного зверька. Глаза — две огромные темные маслины — выдавали бурю отчаянно-трусливого переполоха внутри.
Алессандро даже не успел разомкнуть губы, как камеристка со звуком упавшего на наборный паркет мешка навоза бухнулась перед ним на колени. Ее цепкие и дрожащие пальцы, как птичьи лапки, вцепились в подол атласной весты[56][56] князя, накинутой поверх сорочки и кюлотов.
— Ваша светлость… — запричитала она, сбиваясь, — клянусь Мадонной, я не хотела… Это всё госпожа… Я не могла ослушаться хозяйку. Ее светлость княгиня мне приказала. Она…









