Фьорелла. Закон любви. Часть 2
Фьорелла. Закон любви. Часть 2

Полная версия

Фьорелла. Закон любви. Часть 2

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 20

Фьорелла. Закон любви. Часть 2

Глава

© Все права на эту книгу защищены. Никакая часть электронной или печатной версии не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Дудина С. В., 2026

От автора

Большинство персонажей этой книги рождены писательской фантазией, поэтому любое совпадение их имен с именами реальных людей является случайностью. Все описанные события — плод авторского воображения.

В романе также присутствуют подлинные исторические лица. Однако их характеры, мотивы и поступки представляют собой художественное допущение. Автор не стремился к созданию документальной хроники, а потому данное произведение не претендует на абсолютную историческую достоверность, правдивость и полноту академических сведений.

Глава 1

За месяц, проведенный в монастыре, Фьорелла сумела понять, что недомогание и болезнь являются здесь не просто физическим недугом, но и суровым моральным испытанием.

Лазарет, где обитали немощные сестры, представлял собой парадоксально желанное убежище. В его каменных стенах, лишенных привычного аскетизма монашеской обители, ибо монастырский устав делал исключения для болезных и страждущих, их подчас ожидала неожиданная роскошь — обильное питание, включая запретное для остальных мясо. Эта привилегия, однако, имела высокую плату. Попасть сюда значило признать свое бессилие перед волей Господа и упадок духовных сил. Это было словно падение с высоты монашеского совершенства на грешную землю.

Путь в лазарет обычно начинался с публичного покаяния. Заболевшая монахиня со слезами на глазах представала перед капитулом — собранием сестер. Ее тихий, полный смирения голос произносил слова, полные скорби: «Сестры, простите меня, я немощна и не могу более соблюдать установленный порядок нашей общины». Только после этого, получив разрешение настоятельницы, она могла обрести несколько дней покоя вне суровой монастырской рутины.

Если же недуг не отступал, монахиня вновь, с еще бо́льшим смирением, извещала капитул о своей непроходящей слабости. И лишь тогда ей открывались двери лазарета. Но и здесь испытания не заканчивались. Три дня проходили в ожидании выздоровления, и лишь после этого, если болезнь брала верх, аббатиса, как милосердный ангел, сама приносила запретный плод — отварное мясо — символ милосердия Божьего и временного отступления от суровых правил обители.

Всё это время монахиня находилась в состоянии духовного отчуждения. Ее отлучали от святых тайн, от участия в богослужениях, от общей жизни общины. Она оставалась один на один со своей болезнью и с осознанием временного изгнания из духовного сестричества.

Возвращение в обитель было не менее сложным. Оправившись от недуга, монахиня вновь представала перед капитулом, каясь не только в болезни, но и в «невоздержанности» в пище. Ей назначалось дополнительное покаяние, чтобы искупила временную слабость и вернула себе полноценное место в строгом, но едином монашеском круге.

Фьорелла боялась, что ее тоже причислят к разряду немощных, и придется пройти через эту унизительную процедуру. Девушка знала, что в миру беременная женщина и в самом деле подчас считалась недомогающей. По крайней мере, так было с Лукрецией, второй женой дяди. Во время беременности доктора предписывали ей покой, особую диету и существование, скованное ограничениями и лишенное привычной активности. Каким именно образом женщины в положении воспринимаются в монастыре, для Фьореллы было загадкой.

Но, по всей видимости, на этот счет не было каких-то единых установленных правил, потому что присутствие беременных в монашеских обителях не являлось распространенной практикой.

После проникновенных слов о священности долга матери, которая должна во что бы то ни стало сохранить и выносить дитя, аббатиса объявила Фьорелле, что та будет вести обычную жизнь, участвуя во всех службах и послушаниях, но… питаться ей предписано не в общей трапезной, а в лазарете. Объяснение матери-настоятельницы было таким: «Дитя, что растет во чреве твоем, нуждается в обильной и полноценной пище. Не пристало ему сидеть на хлебе и воде, которыми питаешься сама». Фьорелла кивнула согласно, но сердце ее при этом неприятно сжалось. Как ни странно, вызвано это было вовсе не воспоминанием о монастырской пище.

Фьора подумала о частице князя, поселившейся внутри. Эта крупица будет расти и превратится со временем в ребенка — вечное, мучительное напоминание о пережитом кошмаре.

Аббатиса Агнесса призывала ее полюбить это дитя. Но как полюбить плод насилия, горький итог тех страшных ночей, которые довелось пережить, результат осквернения души и тела? Мысль о беременности, о растущем внутри тела ребенке, вызывала не материнское чувство, а глубокую, всепоглощающую тоску. Это не радостное ожидание, а нежеланное бремя, которого она не хотела.

Как обрести силы принять его? Принять это дитя, значит, принять и способ зачатия. Значит, простить насилие и простить самого насильника. Но она не может сделать это! Страх и неприятие заполняют всё ее существование. Взрастить посреди этих эмоций чувство прощения — это за пределами ее сил. Это было бы равносильно предательству самой себя, своего искалеченного достоинства и глубочайшей душевной травмы.

В голове Фьореллы царил хаос. Внутри нее шла непрерывная, изматывающая борьба. Внутренний голос вновь и вновь задавал одни и те же вопросы: «Почему именно я? За что мне всё это?» От этих мыслей хотелось спрятаться, исчезнуть, закрыть глаза и представить себе хотя бы какое-то освобождение — пусть даже иллюзорное. Фьорелла отчаянно пыталась убежать от реальности, что навязывала ей роль, к коей не была готова.

Она не хотела принимать того, кто рос внутри. Дитя во чреве казалось не началом новой жизни, а воплощением страха и боли, напоминанием об утрате собственной свободы. И всё же где-то в глубине души Фьора понимала: она отвергает не ребенка, не беззащитное существо, а саму ситуацию, в которую ее загнали, и тот факт, что ее судьбой распоряжается человек, не имеющий на это ни морального, ни человеческого права.

Эти горькие, путаные размышления еще сильнее сгущали чувство безысходности. Фьорелла искала в себе хотя бы толику внутреннего покоя, пыталась примириться с этим обстоятельством, но пока это казалось недостижимым, почти невозможным.

Ее беременность — не просто нежеланная. Это постоянный, мучительный кошмар, свидетельствующий о сломленной воле, о попранном доверии к миру, о крахе всех надежд. Каждая клеточка ее существа противится этому принудительному сожительству с частью того, кого страшится и не хочет видеть.

Комок крови и плоти князя питается ее силами, ее здоровьем, ее душевным равновесием. Он отнимает у нее надежду на возможность иного, благополучного разрешения этой ужасной ситуации. Фьорелла видела впереди не счастливое материнство, а бесконечный ряд мрачных дней, в которых каждый вздох ребенка, носящего в себе кровь насильника, — приговор к вечному страданию, постоянным воспоминаниям о том ужасе, который пришлось пережить.

Каждый крик этого дитя будет резать по живому душу. Каждая улыбка его будет напоминать о том, что оно родилось вопреки ее желанию, вопреки ее воле, что само его появление на свет разрушило, разметало по кусочкам светлый храм ее души.

То, что Фьорелла чувствовала, было не просто неприязнью — это была отчаянная борьба за сохранение собственного «я», за возможность хоть как-то очиститься от грязи, в которую с головой окунули. Такие чувства были продиктованы не жестокосердием, а глубочайшей травмой и насущной необходимостью защитить себя, защитить жалкие остатки своей души и разбитой жизни от постоянного присутствия в ней дитя, служащего напоминанием о том, кто испоганил, растоптал ее жизнь. Взрастить посреди этих жгучих, болезненных чувств прощение князя и принятие его ребенка — задача непосильная.

Обо всём этом Фьорелла думала, сидя за обеденным столом лазарета. Она поддевала ложкой ризотто с креветками и отправляла его обратно в миску. Есть не хотелось, аппетита не было. Но и дурнота, к счастью, тоже немного отступила.

С момента, как она узнала о своей беременности, прошла неделя. Все эти семь дней в основном строились по уже привычному сценарию: восемь дневных служб, занятия с девочками в школе, собрания сестер в зале капитула, проповеди и нравоучения магистры Ипполиты, чтение в перерывах и… личная молитва Господу, чтобы … избавил от этого плода. Но Бог, похоже, забыл о ней или… решил провести по всем кругам ада.

От безрадостных мыслей Фьореллу отвлек странный шум в монастырском кьостро. Она поднялась из-за стола и прильнула к окну. Спустя мгновение к ней присоединилась и инфермиера Тереза. Они вместе наблюдали за скоплением изрядного количества монахинь у монастырских ворот.

Сестры, подобно пчелам, сбились в густой рой и возбужденно гудели о чем-то. В их взглядах, устремленных ко входу в обитель, мелькало беспокойство, смешанное с интересом. Их явно распирало любопытство, кто именно нарушил устоявшийся порядок жизни обители. Они то и дело озирались по сторонам, как будто ждали кого-то.

Окна лазарета были плотно закрыты, поэтому Фьорелла могла лишь наблюдать за этим странным и непонятным представлением, с тревогой ощущая, как в ней набирает силу растущее напряжение. Необычность происходящего вскоре усилилась, ибо девушка заметила, как к собравшейся толпе своей величественной походкой прошествовала внушительная фигура матери-настоятельницы. Бадессу сопровождала оживленно жестикулировавшая и беспрестанно что-то объясняющая портинайя[1][1].

Фьорелла, понаблюдав за этим необычным спектаклем минуту — другую, вернулась к столу. На стул она опустилась с уже сформировавшимся предчувствием чего-то дурного. Лекарша осталась стоять у окна. Фьорелла пила специально приготовленный для нее имбирно-мятный лимонад, когда дверь неожиданно распахнулась, и в лазарет влетела Вероника — вихрь, состоящий из возбуждения и волнения.

Заметив подругу, она выпалила:

— Как хорошо, что ты здесь! Сиди и дальше тут и носа отсюда не высовывай.

Строгий голос монахини Терезы прервал ее:

— Новиция Вероника, что вы себе позволяете? Вы забыли, что находитесь в стенах святой обители?

Вероника, получив моральную оплеуху, залилась краской, словно подрумянившийся на солнце персик.

— Простите, суора Тереза. Я лишь передала Фьорелле распоряжение бадессы Агнессы.

Обычно невозмутимое лицо лекарши мгновенно изменилось. Изогнутые в удивлении брови свидетельствовали о том, что эмоции вырвались-таки из оков сдержанности:

— Да что такое случилось? Ты можешь объяснить толком? Врываешься сюда, как бурлящая волна морского прибоя, и выдаешь какие-то странные распоряжения.

Вероника перевела взгляд на Фьореллу и уже другим, не таким взволнованным, а напротив, тихим и участливым голосом произнесла:

— За тобой приехал твой опекун.

В груди Фьореллы вмиг всё похолодело, словно тихо тлеющий в ней огонь жизни угас окончательно. Леденящий ужас пронзил ее до костей. Князь… Его приезд означал лишь одно — неизбежное возвращение в болото похоти и душевного кошмара, от которого безуспешно пыталась убежать.

От потрясения, что в единый миг пережила, Фьорелла даже не почувствовала, как на плечо опустилась участливая рука Вероники. Вечером того самого злополучного дня, когда Фьора узнала о своей беременности, у девушек состоялся долгий доверительный разговор. Фьорелла плакала на плече подруги и пересказывала без лишних подробностей всю свою непростую историю.

Из состояния оцепенения Фьору вырвали резкие слова сестры Терезы:

— Я так и знала, что ты принесешь монастырю одни неприятности. Я говорила бадессе, что не гоже укрывать в святой обители нагулявшую ребенка девицу.

Слова пожилой монахини, острые и беспощадные, словно лезвие ножа, полоснули сердце Фьореллы. В груди поднялась тяжелая волна отчаяния, лишающая сил и дыхания. Вероника, не в силах больше молчать и сдерживать гнев, шагнула вперед, вставая на защиту подруги.

— Зачем вы так говорите? — воскликнула она, и голос дрогнул не от слабости, а от сдерживаемого возмущения. — Вы не знаете ни ее судьбы, ни того, через что пришлось пройти, а уже беретесь судить и выносить приговор. Но ведь сам Господь предупреждал: «Не судите, да не судимы будете»[2][2]. И еще Он сказал: если мы прощаем людям согрешения их, то и Отец Небесный простит нам; а если не прощаем — не будет прощения и нам самим[3][3].

Она перевела дыхание и добавила уже тише, но гораздо более твердо:

— Так не нам ли, живущим под кровом Божьим, прежде всего помнить Его слова и милость и не подменять их незаслуженной суровостью? Чему нас учит Святое учение? Состраданию и прощению!

Инфермиера, молча выслушав эту гневную отповедь, всё так же, ни слова не говоря, развернулась и ушла в помещение, где хранились склянки и альбарелло со всякими снадобьями. Через несколько минут пожилая монахиня вернулась, держа в руках пузырек из непрозрачного стекла. Накапала несколько капель в стакан, из которого пила Фьорелла, плеснула туда еще воды из кувшина и сказала:

— Выпей это, тебе предстоит непростой разговор с бадессой и встреча со своим страхом глаза в глаза.

Фьорелла тяжело вздохнула. В этот момент она осознала, что жизнь ее уже точно не повернется к свету. Впереди ждет лишь тьма, из которой, скорее всего, уже не будет выхода.

Она взяла стакан в руки и впервые подумала: «Может, было бы лучше, если бы это была отрава?» Вылив содержимое в рот, в два глотка протолкнула успокоительное питие в себя. Она не знала, что горчило больше: снадобье сестры Терезы или ее разочарование в возможности спасения.

Все молитвы Фьоры оказались бессильными перед лицом судьбы. Все надежды сметены порывом безжалостного рока, имя которому — Алессандро Дамиано Филанджери Ла Фарина, князь ди Сатриано и ди Арианиелло, граф Авеллино.

Горький вкус снадобья стал метафорой всей ее нынешней жизни. Жизни, наполненной насилием, душевной болью и несбывшимися мечтами. Она поставила опустевший стакан на стол, и беззвучно, сквозь подступившие слезы, выдохнула, принимая полностью свою судьбу, какой бы горькой она ни была.

* * *

Мать-настоятельница с несвойственным ей смятением наблюдала за согбенной фигуркой девушки, облаченной в скромные одежды послушницы. В этот момент ей казалось, что сама она, познавшая к пятидесяти четырем годам законы и мудрость жизни, оказалась гораздо более уязвимой к давлению, чем эта хрупкая девочка.

Фьорелла, несмотря на незначительный возраст, сумела отыскать в себе мужество восстать против зла, попытаться разрушить оковы греха, которые грозили сковать ее душу. Настоятельница, уже более пятнадцати лет возглавлявшая эту святую обитель и направлявшая сестер по пути праведности, вдруг осознала, что не обладает той силой духа, коей Господь так щедро наделил эту послушницу.

Агнесса, несмотря на свой статус и опыт, оказалась беззащитной перед лицом мужчины, который, без всякого сомнения, является воплощением темных сил, способных разрушить всё светлое и доброе. Она понимала, что, хоть сама и ведет других по пути спасения, ее собственная борьба с происками дьявола потерпела полное фиаско.

Как же так? Почему эта юная душа, едва ступившая на путь служения, нашла в себе силы отстаивать свои идеалы, а она, наделенная опытом и знанием, сломалась под тяжестью угроз и давления? Вероятно, сила духа никак не зависит от возраста и опыта. Иногда именно хрупкость и чистота сердца становятся мощными орудиями, способными дать отпор злу. Ей, опытной аббатисе следует поучиться у юной послушницы смелости и решимости противостоять греху. Возможно, именно в этом и заключается истинная мудрость — в умении принимать уроки от тех, кто кажется слабее, но на самом деле обладает несокрушимой силой духа.

Появление князя ди Сатриано и ди Арианиелло и в самом деле было сравнимо с внезапным ударом молнии в безмятежный монастырский покой. Началось всё с того, что сразу же после дневной трапезы к аббатисе в кабинет ворвалась переполошившаяся привратница. Она передала весть, которая принесла бурю в тихую гавань монастырской жизни.

Обычно спокойное и безучастное лицо суоры Анны на этот раз было сильно возбуждено и искажено ужасом. Портинайя едва сумела вымолвить, что у монастырских ворот стоит человек знатного происхождения, требующий выдачи послушницы по имени Фьорелла Паломма Сильвестри.

Аббатиса приказала сестре Анне успокоиться и изложить суть дела по порядку. Немного отдышавшись, монахиня объяснила, что двадцать минут назад в двери монастыря постучался мужчина. По его одежде она сразу же поняла, что это какой-то могущественный аристократ. Дворянин осведомился, не здесь ли укрывается Фьорелла Паломма Сильвестри. Как ей и было велено, портинайя ответила, что не имеет права выдавать посторонним информацию о сестрах обители. Она напомнила визитеру о клятвах молчания и неприкосновенности монахинь.

Привратница попробовала закрыть защищенное решеткой окошко, но попытка оказалась тщетной. С молниеносной быстротой в узкую щель проникла стальная шпага, которая не позволила осуществить задуманное. Ослепленный яростью, мужчина заставил содрогнуться монастырские стены. Он во всеуслышание объявил свои титулы — князя ди Сатриано и ди Арианиелло. Дворянин поклялся, что не сдвинется с места, пока ему не выдадут подопечную, и в голосе его звучала сталь, не терпящая возражений. Грозный голос, наполненный бешенством, поносил обитель и самих монахинь со всеми их обетами на чем свет стоит. Князь кричал, что ему достоверно известно: разыскиваемая девушка укрывается именно здесь. Синьорина Сильвестри не могла в столь короткие сроки принять постриг. Она не принесла обетов и не принадлежит Церкви. А пока девушка — мирянка, ее судьба — в ведении законного опекуна. Монастырь не имеет права удерживать подопечную без его на то согласия.

У ворот обители стала собираться толпа любопытствующих зевак. Ошеломленная и перепуганная насмерть привратница побежала к ней, к аббатисе.

Вместо того, чтобы решительно отказать знатному визитеру в аудиенции, Агнесса твердо нацелилась дать ему лично от ворот поворот. Она приказала открыть для его светлости парлаторио[4][4] — специальную комнату, в которой аббатиса, согласно уставу, принимала редких посетителей мужского пола.

В глубине души, под маской строгой праведности, дремало любопытство, подстегиваемое исповедью молодой послушницы, в чьей судьбе Агнесса приняла такое деятельное участие. Ей было интересно, как именно выглядит мужчина, содеявший такое зло и наделавший в монастыре нешуточный переполох.

Чтобы получше разглядеть заинтересовавшего ее субъекта, аббатиса дала распоряжение отпереть гратиколу[5][5] — решетку, обычно отделявшую при таких встречах монахинь от мирян.

Когда мужчина зашел внутрь помещения, сердце немолодой уже аббатисы, давно окаменевшее под тяжестью обетов, непривычно взволновано забилось. Ее взор схлестнулся со взглядом визитера, и в оледеневшей душе Агнессы пронесся вихрь давно забытых эмоций.

Что тут скажешь?! Мать-настоятельница ни разу в жизни не видела столь породистый мужской экземпляр. Князь ди Сатриано и ди Арианиелло был не просто красив, а дьявольски красив! Весь его облик излучал невероятный, притягательный магнетизм и абсолютную неотразимость. Было в этом мужчине что-то такое, что заставило мать-настоятельницу ощутить себя молоденькой несмышленой девчонкой, еще не надевшей монашеский хабит[6][6]. Его светлость был воплощением того, что она намеренно изгнала из своей жизни, но оно теперь, словно призрак из прошлого, возвратилось, пробудив в сердце забытый трепет и желание поддаться витающей вокруг князя ауре силы и властности.

Витражные блики расцвечивали его иссиня-черные волосы, собранные в строгий хвост. Едва заметная проседь у висков — первая серебряная нить на полотне жизни — свидетельствовала о зрелости визитера и непреодолимом беге времени. Лицо, загорелое от южного солнца и морских ветров, обладало резкими, будто высеченными резцом из мрамора, точеными чертами. Высокий открытый лоб говорил о незаурядном интеллекте. Густые темные брови подчеркивали глубину темно-карих, почти черных, пронзительных глаз. Казалось, они видели слишком многое и хранили в себе бескрайнее море подавляющей смотрящего в них тьмы. Длинный, прямой, гордо посаженный нос придавал мужскому лицу аристократическое величие. Четко очерченные губы над волевым подбородком абсолютно точно привыкли приказывать и повелевать, не допуская даже мысли о неподчинении.

Фьорелла рассказывала, что ее опекун — морской офицер. Годы службы во флоте отпечатались на этом мужчине не только загаром, но и суровой выправкой, которая лишь усиливала магнетическую притягательность. Широкие плечи и прямая осанка выражали силу и нескрываемую опасную власть. Руки крепки и загорелы. Широкие ладони, привыкшие держать штурвал, словно выкованы из бронзы. На длинных пальцах, как ни странно, нет абсолютно никаких перстней. Даже обручальное кольцо — а аббатиса прекрасно знала о семейном статусе его светлости — и то отсутствовало.

Одеяние визитера, хоть и отличалось видимой простотой, тем не менее, излучало атмосферу сдержанной роскоши. Мужчина, судя по всему, не поддавался влиянию модных тенденций и не желал следовать прихотям галантного стиля. В выборе одежды превалировало стремление к личному комфорту и удобству, что подчеркивало независимый характер.

Тем не менее, ткани, использованные для пошива наряда, говорили о значительном достатке владельца. Они были выбраны с тщательностью и вкусом и отличались редким качеством и дороговизной. Изящное алансонское кружево, украшавшее манжеты и крават[7][7] с мягко ниспадающим жабо, вносило в образ нотку утонченной изысканности, создавая выразительный контраст с общей брутальностью его облика. Этот почти нежный штрих лишь сильнее подчеркивал мужественность князя, придавая внешности сложность и глубину.

Да, князь ди Сатриано и ди Арианиелло был красив. Но это была красота с печатью греха. Красота, от которой веяло холодом властности, не оставляющей и тени надежды на спасение. Его глаза, полные надменного презрения, говорили о холодном сердце, о беспощадности, о бездне порока. Этот мужчина не просто чертовски красив — он словно земное воплощение сатанинского начала. Его красота всего лишь маска, за которой притаилось зло. Она не вызывает восхищения, а внушает трепет, ставя своего обладателя на зыбкую грань между богом и дьяволом. В его присутствии люди ощущают себя подавленными, остро сознавая собственную уязвимость и беззащитность.

Без долгих предисловий, даже не поприветствовав аббатису, вошедший сказал, что хочет забрать из монастыря свою подопечную. Когда Агнесса задала уточняющий вопрос, о ком именно речь, он скривился.

— Я по вашим глазам вижу, что вы уже догадались об этом. Но если хотите, чтобы имя всё-таки было озвучено, безусловно, сделаю это. Я требую выдать мне Фьореллу Паломму Сильвестри. Женщину, которая, по некоторым сведениям, может носить моего первенца.

Агнесса, ссылаясь на принципы милосердия и сострадания, стала отстаивать свое право на гостеприимство и укрывательство прихожанок, спасающихся от греха. Она даже умудрилась ввернуть в речь любимое поучение: «Бог любит нас слишком сильно, чтобы потакать всем нашим прихотям. Именно поэтому Отец наш небесный говорит нам „нет“ там, где мы, его неразумные дети, по слабости душевной твердим „да“. Он не исполняет всякое наше желание, даже когда принимаем его за насущную необходимость».

Ее напыщенные фразы, густо приправленные благочестием, вызвали у князя лишь очередную кислую гримасу высокомерного презрения. Он холодно заявил, что не покинет этой комнаты без своей женщины.

Аббатиса тут же парировала, напомнив, что опекун не вправе произносить подобные слова: подопечная не является чьей-то собственностью. И добавила уже строже, почти обвиняюще, что если бы он действительно любил эту девушку, никогда не допустил бы, чтобы ей пришлось пройти через те испытания, которые, по его воле, легли на ее плечи.

На ее слова: «Это не любовь, это грех, грязь и скверна», — он сделал резкий выпад: «Если это и грех, за него перед Господом отвечать мне, а не вам. На моем счету уже столько разных грехов… Одним больше, одним меньше — разницы нет. Я уже приговорен вашим Господином к адским мукам. Так почему же мне нельзя прожить земную жизнь в раю — рядом с той, кто и есть для меня олицетворение этого самого РАЯ?»

На страницу:
1 из 20