Фьорелла. Закон любви. Часть 2
Фьорелла. Закон любви. Часть 2

Полная версия

Фьорелла. Закон любви. Часть 2

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 20

Фьорелла закрыла глаза, прислушиваясь к себе.

— Если мне и суждено стать матерью, это будет мой выбор. Мой путь. Мой крест. Но уж точно — не победа его светлости надо мною.

* * *

Неделю спустя тишину в покоях Фьореллы нарушил шорох шелкового платья. Ее навестила Лукреция Пьерина. С самого дня возвращения на виллу Фьора не виделась с теткой. Всё это время его светлость князь держал свою вновь обретенную пропажу взаперти, словно опасался, что может исчезнуть снова.

Еду девушке приносили прямо в комнаты, освобождая ее от тягостной необходимости спускаться к общим трапезам. Пищу для нее готовила исключительно Алессия. Таково было распоряжение князя. Фьора не совсем понимала, чем именно оно было вызвано, но принимала покорно, впрочем, как и всё остальное.

Покои Фьореллы стали для нее тесным, замкнутым и пропитанным чужим присутствием миром. В большинстве случаев, во время вынужденных отлучек Алессии, к ней в будуар приходил князь. Иногда они вдвоем спускались в парк, медленно проходили по тенистым аллеям, в которых уже ощущался робкий приход осени.

Его светлость неустанно пытался вызвать ее на разговор, подбирая слова, словно ключи к заржавевшему замку. Он задавал вопросы, предлагал темы для обсуждения, расспрашивал о ее детстве, о родителях, об увлечении сочинительством, но Фьорелла отвечала лишь короткими, безжизненными фразами, словно каждое слово приходилось вымучивать из себя. Видя ее безучастность, мужчина порой просто опускался в глубокое кресло и притягивал девушку к себе. Усадив ее на колени, прятал лицо в облаке волос и замирал, вдыхая аромат с такой жадностью, будто боялся, что она вновь растворится в воздухе, едва разомкнет объятия.

Ночи и часы послеобеденной кунтроры подчас становились для Фьоры самым тяжелым испытанием. По счастью, за эту утомительную неделю князь не требовал от нее плотской близости, однако его тяга к обладанию ею принимала иные, не менее тягостные, формы. Он заставлял ее сбрасывать все одежды и, обнажившись сам, заключал ее в постели в тиски своих рук. В этой тесной близости, прижавшись своим разгоряченным телом к ее коже, он как-то быстро успокаивался и проваливался в глубокий сон. Фьорелла же часами лежала без движения, задыхаясь в жарких объятиях и глядя в темноту широко открытыми глазами, в коих не было места ни сну, ни успокоению.

Стоя напротив Лукреции, Фьора сцепила пальцы у живота так крепко, словно боялась, что они разомкнутся и выдадут дрожью ее напряжение. Мысли метались, путались, липли одна к другой. Сознание ее было пропитано сомнениями, как погреб после наводнения затхлой влагой: тяжело, неприятно, без возможности полной грудью вздохнуть.

Иногда ей казалось, что всё произошедшее — лишь дурной сон, наваждение. Что стоит проснуться — и окажется, что чрево пусто, что в нем не поселилась частица греха, не укоренилась запретная жизнь. А иногда, напротив, Фьора с пугающей ясностью ощущала в себе дитя его светлости — и тогда стыд накатывал волной, горячей и липкой, смешиваясь со страхом, безнадежностью и тошнотой.

Так было и теперь. А неприязненно-цепкий взгляд тетки лишь увеличивал количество колких холодных мурашек, бегущих по коже.

Лукреция смотрела и молчала. Под ее давящим взглядом Фьорелле стало крайне неуютно.

— Вы же знаете, — промолвила она наконец, — что я всего этого… не хотела… — произнесла она робко.

— Если бы не хотела — не понесла бы, — отрезала княгиня холодно, словно подводя черту под вынесенным приговором. — Как так вышло? Ты не пила капли, которые я приобрела для тебя у синьора Манфреди?

— Конечно, пила! — вспыхнула Фьорелла. — Я всё делала так, как велел синьор Джироламо. Всё, как он сказал.

— Тогда что же случилось? — голос Лукреции стал еще суше. — Почему они не подействовали?

— Я не знаю… — растерянно прошептала Фьорелла. — Я мало что смыслю в подобных вещах.

Взгляд княгини, тяжелый, внимательный, лишенный всякой жалости, медленно опустился на ее живот. От этого Фьорелле стало не по себе. Она инстинктивно обхватила себя руками, будто пытаясь заслонить того, кто жил внутри. Защитить его. Или хотя бы спрятать.

— Ты должна избавиться от этого ребенка, — произнесла Лукреция жестко, без малейшей тени сомнения.

— Но…

— Никаких «но»! — резко оборвала она. — Этот ребенок навсегда привяжет тебя к его светлости. Ты ведь не настолько наивна, чтобы этого не понимать?

— Я понимаю, — голос Фьореллы дрогнул. — Но… убить ребенка… Он же ни в чем не виноват. Ни в чем! Как я потом буду жить? Как? Зная, что загубила чистую, ни в чем не повинную душу? Я же не смогу спать по ночам…

— Будто сейчас ты спишь спокойно, — буркнула княгиня, а затем, повысив голос и не скрывая неприязни, добавила: — Или вошла во вкус, и тебе нравится то, что мой супруг делает с тобой ночами?

Фьорелла резко, как от пощечины, вскинула голову. Глаза ее наполнились слезами.

Лукреция сделала шаг вперед. В ее взгляде не было ни сочувствия, ни сомнений — лишь холодная, выверенная решимость человека, который давно всё взвесил и обдумал.

— Ах, Фьорелла, — произнесла она на выдохе гораздо мягче, почти елейно, — я же не советую тебе бросаться со скал в пучину. Поверь: я не желаю тебе зла и не хочу, чтобы ты действовала себе во вред.

— Тогда… зачем вы так говорите? — прошептала Фьора.

— Затем, — спокойно ответила Лукреция, — что в жизни важно знать, с какой стороны хлеб намазан маслом[30][30]. Понимать, где твоя выгода, а где — погибель. Иначе либо испачкаешься, либо останешься голодной.

Княгиня прищурилась.

— По здравом размышлении ты и сама должна понять: родить ребенка от князя — значит навсегда заклеймить себя. Огради себя от этого! Избавься от ублюдка!

Фьорелла отвернулась, словно удар получила.

— Я не хочу о нем в таком ключе даже думать, — тихо сказала она. — Мне кажется, стоит лишь мысленно назвать его подобным образом — и я стану дурным человеком. Я хочу, чтобы всего этого не было… а потом ловлю себя на этой мысли и начинаю ненавидеть за нее.

— Нет, Фьора, ты не плохой человек, — резко перебила Лукреция. — Плохие не мучатся. Они не сомневаются. А ты… Ты просто напугана.

Княгиня понизила голос.

— Но страх — роскошь для таких, как ты. Ты должна действовать и сама вершить свою судьбу.

Наступила пауза. Затем Лукреция добавила тише, но с нажимом:

— Средство синьора Джироламо надежно. Он не стал бы рисковать своим именем. Ты либо ошиблась в дозировке, либо… семя князя оказалось слишком сильным. Исправь это. И покончи с бедой, пока она не поглотила тебя целиком. Убей бастарда еще в чреве. Сделать это, когда он родится, будет гораздо сложнее.

— Не говорите так… — Фьорелла прижала ладонь к животу. — Там… кто-то есть. И он наверняка слышит вас. Я это чувствую.

Лукреция посмотрела на нее с едва сдерживаемым раздражением.

— Ты чувствуешь не «кого-то», а настоящую беду, которая разрушит всё. Твою жизнь. Твою репутацию. Твое имя. Мой дом. Мою жизнь, если уж на то пошло.

Княгиня перешла на повышенный тон. В ее голосе звучали упрек и недовольство.

— Я не призываю тебя быть жестокой, Фьора. Я призываю быть благоразумной.

— А если я после этого не смогу спокойно жить?

— А если родишь — сможешь? — резко ответила княгиня. — Думаешь, мир будет справедлив к тебе? К нему? — она выпрямилась, словно ставя точку. — Иногда, чтобы выжить, нужно не путать жалость с глупостью и не быть похожей на собаку дяди Пеппино, которая и на мессу не идет, и дома не остается[31][31]. Прими уж, наконец, решение. И сделай то, что до́лжно.

Лукреция холодно посмотрела на племянницу.

— Ты ведь знаешь: я дело говорю. Ты должна, повторяю, должна сделать это. И не устраивай здесь театр[32][32]! Прими втрое больше капель — и забудь всё, как страшный сон.

В этот момент в будуар вошла Алессия. Она успела услышать последние слова княгини. Вступать в перепалку с ее светлостью прямо камеристка Фьоры не могла — слишком уж скромным было ее положение, — но взгляд, которым она одарила тетку своей госпожи, оказался более чем выразительным и откровенно недружелюбным.

Не сказав больше ни слова, Лукреция резко развернулась и вышла из будуара племянницы.

Когда Фьора и Алессия остались в комнате один на один, камеристка внимательно, почти испытующе посмотрела в глаза девушки.

— Синьорина Фьорелла… вы… и впрямь думаете… избавиться от ребенка? — задала осторожно вопрос Алессия. Ее голос дрожал от волнения. — Ведь, как я поняла, ее светлость княгиня призывала вас именно к этому.

Фьора не ответила сразу. Она была растеряна. Разговор с Лукрецией подбросил новые поленья в костер сомнений, разжег неуверенность и растерянность, коим она и без того не знала, как противостоять.

И всё же мысль применить средство синьора Манфреди, чтобы изгнать плод князя из себя, по какой-то непонятной причине упорно не желала пускать корни в ее душе.

Чисто умозрительно, Фьора хотела, чтобы ее чрево было пусто, но предпринимать что-либо для этого готова не была. Есть грани, перейдя которые, теряешь часть души. Перестаешь быть тем, кем была ранее. Фьорелла на это пойти не могла. Не из страха Господнего наказания, нет, а просто по природе своей. Она даже мысли подобной не допускала.

Для крохи, поселившегося внутри, она была источником жизни — ее кровь питала его, биение ее сердца отдавалось его пульсом. Разве он виноват в том, что сотворил его отец? Разве на нем лежит грех за то, что возник в ее теле? Он не просился в этот мир — но имеет право прийти в него и жить. И не ей вершить его судьбу. На всё воля Божия, ей же остается лишь склониться и принять предначертанное, смирившись.

Недаром аббатиса Агнесса учила: к замыслу Господню надлежит возвращаться мыслью снова и снова. Глядишь, со временем не только свыкнешься с этой ношей, но и примешь ее всем сердцем.

— Нет, Алессия, я не избавлюсь от ребенка, — повернувшись к камеристке лицом к лицу, произнесла Фьорелла твердо.

И вдруг увидела, как напряженные черты служанки расслабились, а губы расплылись в теплой, искренней улыбке — словно солнце выглянуло из-за туч. И почему-то от этого полегчало на душе и у самой Фьоры.

Глава 3

В былые годы Алессандро Филанджери не терпел чужого присутствия в час своего пробуждения. Ему нравилось вольготно распоряжаться первыми мгновениями дня: валяться в одиночестве на смятых простынях, созерцая игру солнечных зайчиков на балдахине, и неспешно выстраивать в голове планы на грядущий день.

Со всеми женщинами, делившими с ним ложе, он поступал одинаково — избавлялся от их общества, едва стихало пламя страсти. Даже Дезидерия Варгас, связь с которой длилась годы, знала одно незыблемое правило: по окончании акта любви она должна была удалиться в свои покои.

Но теперь всё изменилось. Впервые в жизни Алессандро открыл для себя тягучее, сладостное утреннее удовольствие: наблюдать за пробуждением другого существа — своего маленького и нежного Цветочка.

Он смотрел на спящую Фьореллу, и в груди его разрасталось странное чувство — смесь обожания и щемящей нежности, от которой сердце, казалось, вот-вот рассыплется на миллион хрустальных осколков.

Сейчас девушка была обнажена. Алессандро настоял на этом. Он не желал, чтобы между их телами находилась, пусть даже тончайшая, в виде батистовой камизы, но всё же преграда. В этот долгий месяц принудительного воздержания он не мог обладать Фьорой всецело и потому жадно впитывал тепло ее кожи, стараясь компенсировать невозможность соития остротой тактильных ощущений.

За прошедшие недели Фьорелла неуловимо изменилась. Линии ее тела стали мягче, живот и бедра чуть округлились, обретая зрелую, манкую плавность. Грудь налилась и слегка потяжелела. Прежде нежно-персиковые, ореолы расширились и потемнели, приняли глубокий оттенок спелого ореха, а сами вершинки сделались более упругими и отзывчивыми на прикосновения. Округлившиеся ягодицы и вовсе казались ему слаще, чем nata montada — взбитые сливки, только что снятые с венчика.

Алессандро замирал от восхищения, глядя на эти метаморфозы. Если прежде он млел от ее девичьей хрупкости, то теперь, видя, как в ней расцветает женщина и мать его будущего ребенка, чувствовал, что тяга к ней, его одержимость перерастает в иное, более глубокое и наполненное чувство.

Первые дни после возвращения Фьореллы стали для Алессандро изощренной пыткой. Он часами завороженно наблюдал за ее сном, а после, стиснув зубы до скрежета, железной волей выдергивал себя из ее покоев.

Оказавшись у себя, Филанджери следовал древнему обычаю[33][33] моряков, чья плоть на военных судах долгие месяцы не знала женского тепла. Там, в тишине туалетной комнаты, он изливал желание в собственную ладонь, до боли сжимая пальцы и представляя, как входит в податливое тело любимой женщины. А после в ярости кривился, отворачиваясь от зеркала, чтобы не видеть себя в этот момент. Называл самоудовлетворение una flaqueza despreciable — жалкой, презренной слабостью. Князь ненавидел себя за этот суррогат страсти, за то, что его железная воля пасует перед ароматом нежного Цветочка, заставляя, точно желторотого юнца, искать утешения в собственной ладони.

Казалось бы, решение было под боком — в соседнем крыле спала законная жена, чьи пышные формы когда-то казались ему вполне привлекательными. Но в этом-то и заключался парадокс охватившего его безумия: мысль о близости с княгиней вызывала почти физическое неприятие. Алессандро жаждал лишь Фьореллу. Страждущее нутро требовало именно ее уязвимой утонченности. Никакая подмена не могла утолить тот хищный голод, что разрастался внутри.

Вскоре так называемых «иезуитских уловок»[34][34] ему стало мало. Алессандро не был подростком, терзаемым первыми порывами плоти, но сейчас поистине чувствовал себя зверем в клетке. Una debilidad vergonzosa[35][35] не приносила должного удовлетворения, ведь под его крышей жила та, к кому тянуло с силой океанского прилива.

И тогда Алессандро придумал такую штуку: он ложился к Фьоре в постель в костюме рождения, заставляя обнажаться полностью и ее саму. Только так, прижавшись кожа к коже, он мог утихомирить оголодавшего зверя внутри себя. Филанджери держал ее спящую в своих объятиях и улыбался, как дворовый пес, стащивший у хозяйки сахарную косточку. Вдыхал ее запах и жмурился от удовольствия. Касался губами шелковистых волос и млел от невыносимого счастья, вызванного телесной близостью. Эта возможность чувствовать каждый изгиб желанного тела была сродни яду, вызывающему привыкание, — интимно, сладостно и… невыносимо мало.

Когда же состояние el fuego en los lomos — «постоянного огня в чреслах» — стало фоном его существования, Филанджери предпринял иной выход из положения. Всё также полностью оголившись и лишая одежды Фьору, он зажимал в ее кулачке свой пульсирующий от напряжения орган, водил вверх-вниз, а потом, глядя в манкие серые глаза, которые она то и дело пыталась прятать, зло изливался семенем на ее живот, бедра и грудь. Клеймить любимую женщину собою, видеть ее покорность и смирение — всё это подпитывало его раздувшееся чувство собственничества, даруя пугающее чувственное удовлетворение.

Однако минувшая ночь оставила в душе Алессандро неприятный осадок. На лице Фьореллы в момент ставшей уже привычной забавы мелькнула тень такого глубокого, нескрываемого отвращения, что он на мгновение опешил от пронзившей грудь боли. Его хлестнуло осознанием: она всё еще не приемлет его.

Когда же Фьора наконец поймет, что он — единственный мужчина в ее жизни, ее альфа и омега, удел до гробовой доски? Что других он попросту не допустит. Ни за что! Когда научится любить его? Когда их близость станет по-хорошему волновать ее? Когда на ее лице он будет считывать отголоски их общей страсти, а не это смиренно-неприязненное выражение?

Ослепленный внезапной вспышкой гнева и отчаяния, Алессандро заставил Фьору открыть рот и кончил прямо в горло, принудив сглотнуть «белое молоко». Девушка скривилась, попыталась сплюнуть семя в платок, но под его давлением сдалась и выполнила приказ.

Заметив, с какой гадливостью она вытирает ладошкой губы, Филанджери еще больше вспылил. Он сказал, что до сих пор ни разу не принуждал ее к оральным ласкам. Но, если будет и дальше вести себя с ним с таким неприятием, он обязательно заставит ее взять в рот свой изнывающий по ней орган. Алессандро разразился угрозами, обещая вменить ей это в обязанность, если наконец не сменит неприязнь на желание. Однако то, что прочел в застывшем взгляде в ответ, заставило его умолкнуть.

Какая же гадкая напасть это неизбывное влечение! Страсть толкает его на поступки, о которых минуту спустя приходится искренне сожалеть. Всю оставшуюся ночь Алессандро прижимал Фьореллу к себе, слушая почти беззвучные слезы, и каждое вздрагивание нежного тела отзывалась в сердце тупой ноющей болью. Ему хотелось кричать о своей любви, упасть на колени, осыпать ее поцелуями, молить о прощении за свое безумие. Но княжеская гордость, эта старинная фамильная корацца[36][36], не позволила вымолвить ни слова. Он просто прижал к себе Фьору крепче и молча целовал волосы, пока она ближе к рассвету, наконец, не успокоилась и не забылась глубоким сном.

Так настанет ли время, когда эта любовная пытка не будет мучить его так безжалостно?!

Вспомнив, что долгожданная дата, назначенная доктором Мальвестри, наступит уже завтра, Алессандро облегченно выдохнул. Десятое октября — день окончания его добровольной аскезы. Скоро он познает все las dulzuras y deleites del amor — сладости и восторги любви — не в постыдных, извращенных формах, а в той полноте ощущений, что предписана самой природой.

Филанджери вновь окинул взглядом изящную фигурку спящей девушки: сливочную кожу, малиновые навершия упругой груди, чуть заметный холмик живота — уютное гнездышко их ребенка — и темный треугольник волос между молочно-белых бедер. Он вновь вздохнул. Нет, всё-таки десятое октября наступает очень кстати. Наконец-то можно будет позволить себе соитие с любимой, а не его жалкую пародию. А то ему уже невмочь мыслить одним лишь гульфиком. Этот диктат плоти, подменивший собой разум, доводил его до исступления, превращая бесстрашного морского офицера в раба собственных чресел.

Протяжный мужской вздох прервал сон девушки. Она медленно открыла глаза, уставилась сначала невидяще в потолок, а потом резко повернула голову в сторону Алессандро. Разочарование, промелькнувшее в ее глазах, привычно кольнуло его сердце. Поняв, что он оглаживает взглядом ее обнаженное тело, Фьора резко потянула на себя покрывало, прикрылась до шеи.

— Вы еще здесь? — в ее голосе не было вопроса, лишь усталая горечь.

— Цветочек мой, — Филанджери постарался придать голосу ту бархатистую мягкость, что всегда действовала на женщин безотказно, — пора бы уже привыкнуть к моему присутствию в твоей постели. Наш ребенок свяжет нас крепче любых церковных таинств. Начинай вести себя как подобает моей истинной жене.

— У вас есть ЗАКОННАЯ жена, — тихо, но твердо возразила она. — А я… я лишь ваша… временная постельная игрушка. Так считают все в этом доме.

— Неважно, что считают «все». Важно, что чувствуем мы с тобой.

— А разве могу я чувствовать что-то иное после минувшей ночи? Сомневаюсь, что вы заставили бы княгиню… глотать ваше семя.

Алессандро вдруг раскатисто, почти весело рассмеялся.

— Фьора, mi delicia[37][37], если бы я хотел свою жену хотя бы в сотую долю той силы, с которой жажду тебя, я бы вытворял с ней вещи, от которых покраснели бы даже демоны в аду. И княгиня восприняла бы это с большим энуазиазмом. Пойми же, Tontuela[38][38], я берегу тебя. С тобою я деликатен до крайности!

Одним движением он перекатил девушку на себя, прижимая хрупкое тело к своей мощной груди.

— Слышишь? Слышишь, как бьется мое сердце? Оно выстукивает твое имя. Оно жаждет ответного удара, ответного чувства. Запомни этот ритм: оно бьется исключительно для тебя.

— Прошу вас, замолчите, — Фьора зажмурилась. — Ваше сердце принадлежит вам. Оно бьется для вас и только для вас. Попытайтесь обуздать свои чувства, ваша светлость. Так будет проще… всем нам.

— А я не ищу легких путей! — в его глазах вспыхнул опасный огонь. — На море я привык побеждать, и отступать не умею. Я добьюсь твоей любви, mi bella[39][39]. Такая страсть, как моя, по всем законам мироздания должна быть вознаграждена ответным чувством. Как там у Шекспира? «Grace for grace and love for love…[40][40] — благосклонностью за благосклонность и любовью за любовь».

Фьорелла попыталась осторожно высвободиться, и на этот раз он позволил соскользнуть с себя.

— Так уж и быть, сегодня я не трону тебя. Но завтра… завтра я сполна заберу всё, что принадлежит мне по праву любви. Доктор сказал, что второй триместр — самый безопасный срок, когда соитие отца и матери ничем не навредит ребенку. Мне и так медаль за выдержку положена. Я целый месяц проявлял чудеса самоотверженности: не брал тебя так, как хотел. Так что цени мое к тебе трепетное отношение.

На губах Фьореллы заиграла горькая, почти незаметная улыбка.

Алессандро повернулся набок и, склонившись над ней, запечатлел долгий, почти благоговейный поцелуй на губах, после чего осыпал нежными касаниями ее веки, лоб, щеки и кончик носа.

Mi vida… — прошептал он. — Eres mi cielo y mi pequeño universo. Cuando te miro, todo lo demás deja de existir. Solo a tu lado vivo de verdad. Si me pierdo, es en ti; si me encuentro, es únicamente en tu mirada. Quédate conmigo siempre, amor mío. Sin ti no soy nada… contigo lo soy todo[41][41].

Почувствовав, что еще мгновение — и он нарушит данное себе слово, Алессандро рывком поднялся. Он накинул на полностью обнаженное тело тяжелый шелковый баньян[42][42], затянул пояс и направился к выходу. У самых дверей обернулся, бросил последний, полный голодного обожания взгляд на девушку, лежащую на кровати, и вышел, затворив за собой дверь персонального рая, ставшего для Фьоры золотой клеткой.

* * *

Княгиня ди Сатриано и ди Арианиелло сидела у низкого кофейного столика в своем будуаре. Палаццина князя умела притворяться легкомысленно-невинной и игривой. Рокайльные завитки на выбеленных панелях, позолота, словно осевшая на стены и по углам тончайшая пыль от резвящихся в небе амурчиков, галантные сценки на живописных полотнах, пастушки с овечками на гобеленах, путти[43][43] и голубки под потолком — всё это было слишком идиллическим, не соответствовавшим ни обстоятельствам, ни настроению.

Зеркала в резных бронзовых рамах множили эту роскошь, множили и ее саму: Лукрецию Пьерину, законную супругу князя, женщину, которой этот дом принадлежал по праву церковного венчания и королевской печати на рескрипте.

Фарфор на кофейном столике был безупречен: тончайшая чашка с букетиками незабудок, блюдце-тремблёз с голубой и золотой каймой, крошечная серебряная ложечка с резной розочкой на черенке.

В серебряном шоколатьере[44][44] густел горячий шоколад, источая сладкий, пряный жар. Из отверстия в крышке торчал деревянный муссуар[45][45]. В разливавшемся по будуару аромате было нечто утешающее и ободряющее.

Но Лукреция не спешила пить этот густой, бархатистый, насыщенный напиток. Она коснулась муссуара пальцами — и они остались совершенно спокойны. Ни нервной дрожи, ни иных проявлений напряжения. На трепет и нервы у нее нет больше права. Последний месяц переставил фигуры на воображаемой шахматной доске полностью.

Еще совсем недавно она могла себе позволить ревность — ее единственную слабость. Бессонные ночи, натянутые улыбки за обеденным столом, уязвленное самолюбие, перешептывания прислуги за спиной… Челядь всегда знает больше, чем дозволено. И всё по вине князя, который во всеуслышание назвал Фьореллу Паломму своей невенчанной женой.

Тогда всё сводилось лишь к обиде. Тогда казалось: князь просто позволил себе мимолетный каприз — юное тело подопечной в собственной постели. Тогда это выглядело пустяком, недостойным бо́льших тревог. Она гнала от себя мысль о том, чем могут обернуться для нее подобные пустяки. И вот теперь вынуждена пожинать плоды бездействия.

Фьорелла уже с животом — тем, что растет с настырной настойчивостью. Девчонка не послушалась, не избавилась от того, что следовало уничтожить еще в зародыше.

На страницу:
4 из 20