
Полная версия
Фьорелла. Закон любви. Часть 2
Они вышли в большую гостиную вместе — Фьорелла, бледная, с опущенными глазами, и врач с абсолютно непроницаемым выражением лица. В парадной гостиной их уже ждали: его светлость князь собственной персоной, Лудовика Бернадетта, Лукреция Пьерина и камеристка Фьоры Алессия.
Вдовствующая княгиня, не увидев улыбок на лице вошедших, спросила взволнованно:
— Что скажете, доктор? Sommes-nous en droit d’espérer un heureux événement? — В праве ли мы ожидать счастливого события?
Врач не стал тянуть с ответом. Он улыбнулся и сразу же озвучил вердикт.
— Что ж, — произнес он с оттенком профессионального юмора, — вы совершенно точно можете выпить за «фрукт в корзинке»[19][19]. Советую поднять за ужином тост, чтобы он рос сладким, здоровым и крепким.
Артуро Мальвестри на миг замолчал, а в голове Алессандро промелькнуло, что он слышал подобный тост в несколько иной интерпретации. Моряки на его судне частенько выпивали за «хлеб, который вызревает в артесе»[20][20]. Надо полагать и то, и другое выражение означают ребенка в утробе матери. Впрочем, князю было недосуг размышлять над этими словесными сближениями разных языков, потому как доктор возвестил:
— К Пасхе следующего года его светлость может ожидать наследника… или наследницу.
Мальвестри улыбнулся и произнес на латыни:
— Ita sit! — Да будет так!
Реакции были мгновенными и совершенно разными.
Лудовика Бернадетта всплеснула руками, словно услышала благую весть, ниспосланную свыше. Алессия счастливо улыбнулась. Лукреция Пьерина побледнела, а затем пошла красными пятнами, словно жар ударил ей в лицо.
Алессандро же отреагировал так, что слова стали излишни. В этой комнате было четыре женщины: та, что старалась быть его матерью; та, что, по сути, стала ею; та, что звалась его женой; и та, что считала себя для него никем, но была абсолютно всем. Князь шагнул именно к ней, Фьоре, подхватил ее на руки — властно, собственнически, как будто боялся, что могут отнять, — и понес прочь, в ее покои.
В этом жесте было всё сразу: торжество и радость, страх и почти болезненная нежность. В тот миг Филанджери действительно ощутил нечто хрупкое, щемяще-острое, от чего сладко сжалось в груди. Он понял: эта мягко ранящая боль отныне навсегда поселится в нем.
* * *Фьорелла Паломма не сопротивлялась его действиям. Она послушно прижалась к груди князя и невольно прислушалась к учащенному биению мужского сердца — слишком живому, возбужденно-ликующему. Этот ритм отнюдь не радовал, он лишь подчеркивал, насколько необратимым для нее стал вердикт синьора Мальвестри.
Этот приговор погасил во Фьоре едва тлевшую искру надежды, что инфермиера Тереза ошиблась. Иллюзия рассыпалась, как пепел сожженного любовного письма между пальцами, оставив после себя холодную, безнадежную ясность. Не каждой надежде суждено сбыться. Некоторые даны лишь затем, чтобы люди могли постичь, насколько безжалостна иной раз бывает реальность.
Князь внес Фьору в будуар на руках и поставил на ноги с осторожностью, почти бережно. Приподняв ее лицо за подбородок, заглянул в глаза.
— Почему ты печальна? — спросил он. — Разве слова доктора не порадовали тебя?
Фьорелла мягко, но решительно отвела его руку.
— Вы правда полагаете, — произнесла она спокойно, — что меня должно радовать то, что ношу под сердцем плод греховной связи?
Алессандро убрал с лица улыбку — неуместную, как ей казалось.
— А я считаю, что ты и впрямь должна радоваться, — сказал он с нажимом. — Ты станешь матерью будущего князя. Разве этого мало? К тому же я склонен доверять мнению далеко неглупых людей. Вольтер, Руссо, Теодор Готлиб, Гельвеций[21][21]… Все они утверждают, что незаконнорожденные дети нередко превосходят законных. Они появляются на свет не из долга и не от скуки, а в результате страсти — взрыва жизни и чувств. А те, кто рождается в браке, слишком часто являются следствием обыденной привычки. Потому они обычно пассивны и безвольны.
Фьорелла подняла на него взгляд. Слова ее прозвучали холодно, но без привычной дрожи в голосе.
— Я не хочу иметь от вас детей, — произнесла она твердо.
Ей хотелось сказать больше: что не желает иметь с ним НИЧЕГО общего. Не хочет находиться с ним в одной комнате. Делить постель. И даже дышать с ним одним воздухом не хочет тоже. Но она сдержалась, понимая, что это лишь вызовет всплеск ярости, который может закончиться принуждением к близости. А именно этого она отчаянно боялась и не хотела.
* * *Алессандро выслушал ее, не перебивая, и в тот же миг ощутил, как где-то внутри тонкой иглой кольнуло не раздражение даже, а самая настоящая боль. Кулаки сжались сами собой, до побелевших костяшек. Он поспешно отвел взгляд к новым каминным часам, которые выбрал, придав этой элегантной вещице особое значение: Коломбина на них — та же Паломма, голубка, лишь на итальянский лад. Этот безмолвный символ помог ему удержать лицо и скрыть всплеск негативных чувств, поднимавшихся слишком стремительно.
Именно поэтому ответил Филанджери спокойно, почти рассудительно, однако Фьора видела запрыгавшие желваки на скулах — знак сдерживаемого гнева, в то время, как голос мужчины сделался вкрадчивым, почти убаюкивающим:
— Это говоришь не ты, мой Цветочек. Это говорит твое тело. Та часть тебя, что сейчас занята более важным делом.
Он сделал шаг ближе, обнял ее, прижав голову к своей груди, и, понизив голос до мурлыкающих глубин, произнес:
— Я слышал, что когда в женщине зарождается жизнь, ее чрево начинает защищать плод, как крепость — хранящееся в ней сокровище. Оно возбуждает внутренние соки, мутит кровь, рождает страх и отвращение ко всему, что кажется опасным или чуждым. Как понимаю, именно отсюда твоя резкость и неприязнь.
Он вновь отстранился и приподнял за подбородок ее лицо. Посмотрел пристально в глубокие и невыразимо печальные серые глаза.
— Понимаешь, mi tesoro[22][22], это говорит не твой разум и не твое сердце. Это так называемые маточные страсти, о которых пишут медики. Смятение чувств, вызванное переменой равновесия внутри тебя. Пройдет время — и соки вновь станут спокойны, а мысли ясны. И тогда, уверен, скажешь совсем иное.
Его голос стал тише, мягче, но в нем по-прежнему звучала непререкаемая уверенность в произносимом:
— Потому я слышу твои слова, но не принимаю их близко к сердцу. Сейчас в тебе говорит не будущая мать — в тебе говорит природа, исполняющая свою работу.
Алессандро снова обнял девушку и коснулся губами ее губ — мягких, нежных и до мурашек желанных. И в тот же миг почувствовал, как Фьору передернуло. По всему ее телу пробежала судорожная дрожь неприятия. Его лицо невольно исказилось. Он ждал иного: отклика, тепла, хотя бы тени ответного порыва от той, кого так безумно желал… и любил.
Именно в эту секунду Филанджери с пугающей ясностью осознал это.
Да, он не просто вожделеет эту девушку. Он не просто одержим ею. Он любит ее! Так остро. До помутнения рассудка, до сердечного спазма, до той внутренней боли, которую не в силах заглушить ни вином, ни любым другим лекарством. И именно поэтому нуждается в иных откликах ее тела.
Любую физическую боль он привык сметать усилием воли, как помеху на пути, а вот болезнь любви… Она не отступила под напором характера. Она его сломила.
Он выигрывал десятки смертельно опасных морских сражений — и проиграл самый важный поединок. Проиграл без боя. И кому? Наивной девчонке — чистой, хрупкой, трепетной. Сдался без боя. Сломался. Упал к ее ногам. Готов эту слабую, беззащитную девочку на руках носить. Ноги ее целовать. Кожу ее вылизывать. Лишь бы приняла его. Лишь бы не отталкивала. А она как назло избегает его. Сторонится. Не спешит к себе подпускать. И этим лишь еще больше усугубляет его поражение.
— Я люблю тебя! — Алессандро удивился тому, как легко и гладко соскользнули с языка слова признания, которое, как думалось, никогда в жизни не произнесет.
— Любите? — в вопросе Фьореллы было больше горькой иронии, чем собственно вопроса. Казалось, она даже мысли не допускает, что такое чувство с его стороны имеет право быть.
— А тебя это удивляет? — спросил Филанджери с ноткой холодного недовольства.
Немного помолчав, Фьорелла ответила:
— «Удивляет» — не совсем верное слово. Меня ваши слова не удивляют, они вызывают горькую улыбку.
Бровь князя поползла вверх. Не дожидаясь, когда с его языка слетит что-то похлеще, Фьорелла пояснила:
— Вы и любовь — несовместимы, как буря и покой. Вы отравлены ядом страсти — в этом я не сомневаюсь, но любви ваше сердце не знает точно. Понимаете… — девушка запнулась, будто пыталась поточнее сформулировать свои мысли. — Любовь дарует крылья, а не ломает их. Она возвышает душу, а не втаптывает ее в грязь. Любовь согревает и ласкает, а не клеймит и принуждает. Нет, любовь — это точно не про вас.
— И всё же я люблю тебя, — повторил князь упрямо.
— Любите? — в свой вопрос Фьора вложила всю скопившуюся в душе горечь. — А разве так любят? Так больно разве можно любить? Когда любят, хотят сделать жизнь любимого лучше. Любимый — этот тот, с кем твое сердце отдыхает, а не мается и страдает.
— Я люблю тебя. Слышишь? Люблю! — князь попытался обнять Фьореллу, но она сумела увернуться и отбежать в сторону.
— Это неправда! — девушка уже не говорила — кричала. — Если бы вы любили меня по-настоящему, никогда не прибегли бы к насилию. Вы уважали бы мои чувства и желания. Хотели бы счастья не для себя, а для меня. Именно в этом заключается любовь — желать для объекта своей любви всего наилучшего.
Немного успокоившись, она продолжила:
— Неуправляемая страсть — это вовсе не любовь. Поймите: любовь — это когда твоя душа отчаянно рвется навстречу тому человеку, которого избрало сердце, когда она жаждет сплестись накрепко с его душой, когда хочет прорасти в нем, и позволить корням его души оплести твое собственное сердце.
— Но именно это я и чувствую, — возразил Алессандро.
Он подошел к стоявшему у стены креслу и устало опустился в него. Опершись локтями о колени, спрятал лицо в ладонях. Посидел так какое-то время, а потом взглянул на нее с такой неизбывной тоской, что у Фьореллы на миг всколыхнулась легкая приливная волна сочувствия.
— Понимаешь, Florecita[23][23], в каждом человеке, даже самом никчемном, живет мечта о счастье. Для кого-то это абстрактное понятие, для меня вполне конкретное. Мое счастье — это ты. Без тебя… пусто. Без тебя… маетно. Без тебя… больно. Вся моя жизнь с некоторых пор замкнулась на тебя. Ты — тот стержень, вокруг которого стала вращаться моя жизнь. Не будет тебя — и жизни для меня не будет.
— Но вы же как-то жили раньше без меня.
— Жил. Да. Но теперь, когда узнал, как бывает иначе, возвращаться в былое не хочу. Вернее, не смогу, потому что в моей жизни случилась… ты.
Он поднялся из кресла. Сделал несколько шагов ей навстречу.
— За истекший месяц я понял: любить — значит быть приговоренным к извечному страху потерять того, кого любишь. Это пожизненный приговор. Самый страшный.
Алессандро отчаянно хотелось сказать, как сильно боится, что она вновь исчезнет — и снова придется задыхаться от тоски по ней. Но признания в самом сокровенном были не в его правилах. Нет, он не носил бы имя Филанджери Ла Фарина, если бы еще хоть раз позволил любимой женщине ускользнуть из его жизни.
— Mi solecito, mi querida[24][24]… Я чувствую по отношению к тебе такую бурю эмоций, от которой дух захватывает. Это чувство изматывает, ломает, корежит душу. Оно перестраивает все мои представления об этом мире. Штормовой волной переворачивает всё внутри меня. Испытывает на прочность мои убеждения, жизненные принципы, моральные устои. Но именно в этой буре я и нахожу смысл. И при этом отчетливо понимаю, что это самое что ни на есть настоящее, живое, подлинное, пульсирующее чувство.
Он замолчал на миг, вздохнул и выдохнул протяжно.
— Мне искренне хочется верить, что когда-нибудь ты сумеешь полюбить меня столь же сильно… — он грустно усмехнулся. — Впрочем нет, не надо… Ни к чему тебе такие бурные, разрушающие чувства. Да и мне будет достаточно от тебя лишь толики любви. Да что там говорить! Я и простую симпатию с твоей стороны почту за счастье!
Алессандро подошел к ней ближе и испытующе вгляделся в лицо. Фьорелла не выдержала взгляда и отвела глаза. Тогда он протянул руку — жест был властным, не допускающим возражений.
— Дай мне левую руку.
Она помедлила, но всё же подчинилась.
Князь сунул другую руку в карман и вынул два золотых кольца, простых по форме, но безошибочно узнаваемых — обручальных. То, что было поменьше, он уверенным движением надел ей на безымянный палец.
— Французы любят повторять: L'amour attendrit le cœur, — произнес он ровно. — Любовь, мол, смягчает сердце.
Он усмехнулся — сухо, без тени веселья.
— Мое — нет. Она его не смягчила. Она зажгла во мне огонь, который не плавит, а закаляет. Делает жестче в достижении желаемого. И теперь я точно знаю, чего хочу.
Алессандро посмотрел на Фьореллу пристально, почти не мигая.
— Я хочу, чтобы ты всегда была рядом со мной. И сделаю всё, чтобы тебе даже в голову не пришло, что можешь покинуть меня. По крайней мере — до тех пор, пока не родишь моего ребенка. А после… — его голос стал мягче, увереннее, — я знаю: ты и сама не захочешь расстаться ни с ним, ни с его отцом.
Он на мгновение умолк и надел второе кольцо — точно такое же — на свой безымянный палец.
— Без тебя мне было крайне паршиво. Не хочу погружаться в это дерьмовое состояние вновь, поэтому сделаю всё, чтобы ты всегда была рядом.
Фьорелла подняла на него взгляд.
— Вопреки моей воле и моему желанию?
— Следуя моей воле и моему желанию, — ответил он без колебаний. — Они у меня всегда в приоритете.
Он чуть приподнял ее руку, заставив обратить внимание на украшение.
— Я заказал эти кольца у ювелира после твоего исчезновения. Знал, что обязательно найду тебя.
Князь мягко согнул ее пальцы, чтобы было виднее.
— Посмотри внимательнее. На его поверхности выгравировано: «Фьорелла Филанджери». Это для того, чтобы никогда не забывала, — продолжил Алессандро спокойно и твердо, — ты принадлежишь мне. Телом и душой. Я — твой муж. Пусть церковники не осветили наш союз, но Господь знает: мы неразрывны навеки.
Он поднял руку, показывая свое кольцо.
— Видишь? Такое же и у меня. Оно проще. Только твое имя. Это знак того, что я связан с тобой не меньше, чем ты со мной. Что я весь, со всеми моими потрохами, принадлежу тебе. Что ты — главная женщина моей жизни. Мать моих будущих детей.
Его голос впервые дрогнул — едва заметно, но достаточно для того, чтобы это нельзя было не услышать.
— Я люблю тебя. И буду любить до самой смерти. Никакая другая женщина мне не нужна.
Он посмотрел на нее гораздо более пристально.
— Пусть наш союз и не освящен церковью, но перед Богом мы уже неразделимы. Ты — моя жена. Центр моей жизни. Я — твой муж. Защитник и хранитель. Отец твоих будущих детей.
Он говорил ровно, без вспышек эмоций, словно зачитывал уже принятое решение.
— Отныне везде и всюду ты будешь находиться либо со мной, либо со своей камеристкой Алессией. На окнах твоих покоев я приказал установить решетки — не в наказание, а чтобы не возникло соблазна подвергнуть опасности себя и нерожденное дитя, спускаясь со второго этажа по связанным простыням.
Князь говорил без нажима, словно перечислял меры предосторожности, давно продуманные и отчасти приведенные в исполнение.
— Возле дверей твоих покоев попеременно будут дежурить лакеи-стражники. Все калитки, которыми могла бы воспользоваться, я велел забить наглухо. На центральных воротах всегда будут стоять двое слуг: если один отлучится, второй останется на месте.
Он сделал шаг ближе.
— Потому советую выбросить из головы любые мысли о побеге. Читай книги. Пиши стихи. Гуляй — сколько пожелаешь, но под присмотром Алессии. На прогулки за пределами виллы и любые выезды я буду сопровождать тебя лично. Все ночи и, по возможности, часы кунтроры[25][25] я намерен проводить в твоей постели.
Князь умолк и пристально посмотрел на Фьору, словно проверяя, дошел ли до нее смысл сказанного.
— И еще. Если в твою умненькую, но склонную к глупым поступкам головку еще раз придет мысль покинуть меня, вспомни этот день и вспомни то, что скажу сейчас. Куда бы ты не сбежала, где бы не спряталась, я всё равно найду тебя. Найду непременно. Но в следующий раз накажу так, чтобы вовек не забыла! Я уже побывал в состоянии, где в моей жизни нет тебя. Мне это не понравилась. Очень даже не понравилось. Поэтому теперь сделаю всё от меня зависящее, чтобы ты из моей жизни больше не исчезала. Никогда! Надеюсь, всё уяснила.
Фьорелла долго смотрела на него, не отводя взгляда. Затем на ее губах появилась печальная, почти безжизненная усмешка.
— А еще говорите, что любите меня… Вам будет проще убить меня, чем до конца приручить.
Алессандро ничего не ответил. Ни оправданий, ни объяснений, ни возражений не последовало. Он лишь молча отвернулся, шагнул к двери и вышел, оставив любимую девушку наедине с только что вынесенным приговором — и с ясным пониманием той реальности, в которой мужская любовь и мужская власть давно перестали быть взаимоисключающими понятиями.
* * *Уединившись в кабинете с Артуро Мальвестри, Алессандро плотно прикрыл дверь и жестом предложил доктору присесть. Сам же остался стоять у окна, спиной к свету, скрестив руки на груди. Нетерпение князя было заметно, но он изо всех сил пытался сдерживать его. И в первую очередь его, конечно, интересовало состояние Фьореллы Паломмы.
Мальвестри начал говорить обстоятельно, как человек, привыкший не только лечить, но и разъяснять мотивы своих действий, особенно для тех, кто не привык ждать. Врач подтвердил то, что Алессандро уже и так понял: Фьорелла вступила в третий месяц беременности. Плод, по его словам, «уже дал о себе знать», тело девушки перестроилось, матка приняла новую жизнь, но вместе с тем fœtus adhuc tener est — плод еще не вполне укрепился. По словам доктора, это «состояние перехода: уже не хрупкое начало, но еще и не та устойчивость, которую акушеры называют gestatio tranquilla — „спокойным вынашиванием“».
«Внебрачный сын Гиппократа»[26][26] понял, что именно интересует князя, и, слегка нахмурившись, позволил себе осторожное нравоучение — не настойчивое, скорее профессионально-сдержанное. Он напомнил, что синьорина Сильвестри не замужем, что ее положение неминуемо станет предметом пересудов и что общественная мораль не благоволит к незаконным плотским связям. Однако почти сразу отстранился от этих соображений, словно от чуждой ему области: судить — дело не врача, а Бога. Его же обязанность куда прозаичнее — предостеречь от нежелательных последствий.
И потому он принялся рассуждать о сроках. До четвертого месяца — то есть примерно до девятого — десятого октября — доктор рекомендовал воздержание. Не категоричный запрет, а разумную паузу.
— Врачи, — сказал он, — считают середину срока самой благоприятной для плотских отношений супругов. Четвертый и пятый месяцы — время, когда плод уже укрепился, но матка еще не отягощена. В этом периоде, — Мальвестри позволил себе легкую улыбку, — риск самопроизвольного изгнания минимален, а телесная близость допустима и даже полезна — для равновесия соков, для спокойствия женщины, для предотвращения так называемых «маточных страстей»: истерии, тоски, подавленного томления.
Алессандро понял, что самый «спокойный период» начнется к середине осени и продлится примерно до десятого декабря.
— Но… — и тут врач сделал паузу, тщательно подбирая слова, — я не налагаю строжайшего запрета на близость. Беременность синьорины Фьореллы протекает ровно, без угроз. При насущной необходимости соития возможны. Однако с предельной осторожностью: без резких движений, без чрезмерного жара, без того, что может взбудоражить тело сверх меры. Умеренность и аккуратность — вот девиз сентября и начала октября. Бо́льшую волю можно будет позволить себе позже. Но не теперь.
Когда доктор умолк, в кабинете на несколько мгновений воцарилась тишина. Алессандро повернулся к окну. Он смотрел в сад, на розарий, где Фьорелла когда-то гуляла среди белых роз. Филанджери отчетливо помнил эту картину: ее нежный профиль, легкий наклон головы, грациозные движения тела и рук.
Она теперь снова рядом. Под его крышей. В его доме. В пределах его объятий. И, похоже, на какое-то время недосягаема. Сможет ли он вытерпеть? Сдерживать себя, когда желанная женщина рядом, когда чувствует ее присутствие каждой частицей тела, когда она носит под сердцем его дитя… А ему… Ему нужно постоянно помнить о расчетах, сроках, осторожности. Похоже, это будет очень мучительно.
«Видит око, да зуб неймёт», — вспомнилось ему с горькой усмешкой, словно сам Лафонтен нарочно подсунул эту басню[27][27] в сознание, насмехаясь над связанностью человеческой воли: желаемое перед глазами, страсть обостряет зрение, но не приближает к обладанию. Разум вынужден изыскивать терпение там, где сердце требует немедленных действий.
Можно, конечно, следуя испанской поговорке: «el que no mira, no suspira — тот, кто не видит, не вздыхает», — попробовать ограничить контакты с Фьорой на этот срок. «Не буду приходить к ней — не будет этой невыносимо болезненной необходимости пожирать взглядом каждую деталь ее юного нежного тела», — думал он. Но что-то подсказывало: при всём желании, он попросту не сможет не видеть Фьореллу Паломму.
Алессандро сжал кулак. Он привык брать то, что хотел и когда хотел. Привык действовать, а не выжидать. И всё же теперь ему предстояло испытание куда более трудное, чем любое сражение: обуздать самого себя, свои страстные порывы, хотя бы до октября. По всей видимости, придется в предстоящий месяц «исповедоваться без остановки»[28][28].
Князь поблагодарил Артуро Мальвестри, отпустил доктора, и лишь когда дверь за ним закрылась, позволил себе долгий, медленный выдох.
Ничего. Он и это вытерпит, как выдерживал куда более суровые испытания. Воздержание — всего лишь очередная проверка силы воли. Он умеет побеждать не только врагов, но и самого себя. Главное — Фьорелла Паломма теперь рядом, под его крышей, в пределах досягаемости рук и взгляда. Остальное — вопрос времени. А время, если Бог позволит, к Пасхе будущего года обернется тем, что он с замиранием сердца будет держать на руках собственного наследника, рожденного любимой женщиной!
* * *Оставшись одна, Фьорелла еще долго стояла неподвижно, прислушиваясь к тишине, в которой не до конца растворились слова безжалостного приговора. Лишь спустя время она медленно опустилась на край кресла, будто ноги внезапно утратили силу, и машинальным жестом сняла кольцо с безымянного пальца.
На внутренней стороне золотого ободка блеснула тонкая гравировка. Фьорелла поднесла кольцо ближе к глазам, вглядываясь в латинские буквы. «Tuus corpore et anima[29][29]. — Твой телом и душой», — вот что гласила надпись. Слова отозвались в сознании, как чужой обет, произнесенный без ее согласия и принятия. Почти брачная формула — но без алтаря, без благословения, без свободы выбора.
Фьорелла сжала кольцо в ладони, а другой рукой прикоснулась к животу — туда, где уже обосновалось нечто незримое, но неотвратимое, то, что, по всей видимости, навсегда изменит ход ее жизни.
— Не знаю… — прошептала она вслух, — смогу ли я когда-нибудь полюбить тебя…
Голос дрогнул. Она умолкла, собираясь с силами, будто каждое следующее слово требовало отдельного усилия.
— Возможно, ты станешь для меня тяжелым испытанием. Возможно — спасением. Мне не дано предугадать, как отзовется сердце, когда ты явишься на свет… и хватит ли сил дать тебе то, что иные матери отдают без раздумий и сомнений.
Снова тишина. Глубокая, почти молитвенная.
— Но одно я знаю наверняка, — продолжила она уже тверже, — полюбить твоего отца я не смогу никогда. Ни сейчас. Ни потом. Ни ради тебя, ни ради собственного успокоения.
Она горько усмехнулась.
— Мне трудно понять, почему Господь наделил такой внешней красотой человека с такой некрасивой душой…









