
Полная версия
Фьорелла. Закон любви. Часть 1
Юная синьорина Сильвестри прекрасно знала, насколько по-доброму относится к ней синьор Витторе. Врожденное рыцарство виконт обязательно выплеснет на страницы юридического документа. С его перфекционизмом, с его максимально ответственным отношением к делу, можно не сомневаться, он продумает все детали. Каждая фраза, каждая формулировка контракта будут проработаны до мелочей и отшлифованы, словно драгоценные камни.
От собственных мыслей девушку отвлек голос сидящего рядом мужчины:
— Синьорина Фьорелла, вам всё понятно? Или, может быть, какие-то отдельные места документа требуют разъяснения?
— Нет-нет, ваше сиятельство. Вопросов нет. Мне всё понятно.
Витторе Жиральдо скривился.
— Вы опять?
— Что опять? — не поняла вопроса Фьора.
— Опять обращаетесь ко мне так официально. Я же просил забыть о моем титуле. Я ваш поверенный, и мы давно стали добрыми друзьями. Это главное. Если уж так хочется отгородиться от меня всеми этими вежливостями, добавьте к моему имени слово «синьор». Это уж я как-нибудь стерплю.
Девушка смущенно улыбнулась.
— Хорошо, синьор Витторе. Я сделаю так, как хотите.
— Я предпочел бы, чтобы этого хотели вы сами.
Фьорелла смутилась еще больше. Она решила сменить тему. Взяв в руки последнюю страницу документа, произнесла:
— Я вижу, что мой жених уже поставил подпись под договором. Как я понимаю, дело осталось за малым: нужна лишь тетина подпись — и моя судьба будет определена.
Фьорелла Паломма перевела взгляд на лицо виконта. В глазах Витторе Жиральдо неожиданно вспыхнуло нечто такое, что отозвалось взволнованным биением сердца в ее груди.
— Синьорина Фьорелла… — тихий, бархатистый голос Витторе Жиральдо неожиданно дрогнул и просел. — Милая, дорогая… — его мягкая теплая ладонь накрыла кисть ее руки, покоящейся на столешнице.
Взгляд Фьоры упал на белые пятнышки на своих ногтях. Сегодня утром нянюшка сказала, что это «звездочки удачи»[123] и они к добру. «Неужели и правда сейчас всё изменится к лучшему?» — подумала она с внезапной надеждой.
Виконт так и не успел произнести то, что собирался. Слова, которые она каким-то внутренним чутьем уже определила как чрезвычайно важные, способные полностью изменить ее судьбу, так и не прозвучали, потому что в эту самую секунду, разрушив хрупкую гармонию момента, двери гостиной распахнулись, и вошли двое: тетка Фьореллы и… ее новоиспеченный супруг.
Лицо женщины, облаченной в роскошное, вычурное платье, сияло безудержным счастьем и самодовольством. Лицо мужчины, словно застывшая маска, оставалось абсолютно непроницаемым, но было заметно, что оно не выражает и толики чувств своей дражайшей половины. Единственные эмоции, которые на нем можно было считать, — недружелюбие и отчужденность.
Новый супруг Лукреции с первого же взгляда привлек к себе всё внимание Фьоры. Его появление мгновенно заполнило собой всю гостиную. В мужчине не было и капли показного — просто само его присутствие ощущалось очень весомо.
Князь ди Сатриано и ди Арианиелло был каким-то… внушительным. Не крупным, не грузным, а именно внушительным. От него веяло мужественностью, и она проявлялась во всём: в высоком росте, в широком развороте плеч, в мощной фигуре, подчеркнутой строгой военно-морской униформой.
Всем этим он резко отличался от местных аристократов, надушенных, напудренных, притворно-улыбчивых, излишне галантных и утонченно элегантных.
Облик князя можно было описать одним емким словом: он был брутальным. Длинные, чуть ниже плеч, смоляные и жесткие на вид волосы. Смуглая, обветренная морским ветром кожа, не знавшая кремов, помад и пудры. Резкие, точеные черты. Волевой подбородок. Даже тщательно выбритый, он не мог скрыть силу лица и его маскулинность — темная синь щетины всё равно проступала, напоминая о ее неизбежном возвращении в самом скором времени. Плотно сжатые губы выдавали привычку держать мысли при себе и говорить только по делу. Прямой нос с четкой спинкой, словно точка отсчета для всего лица, придающая ему надменное, властное выражение.
Всё это складывалось в образ мужчины, закаленного мощными штормами и смертельными схватками, привыкшего к беспрекословному подчинению и опасного в гневе, предпочитающего действовать, а не говорить. Мужчины, чье присутствие невозможно игнорировать, а волю — оспорить, шутки с которым заканчиваются, еще не начавшись, уважение которого очень трудно заслужить.
Острый, пронзительный, оценивающий взгляд чрезвычайно темных, почти черных, как беззвездное небо, глаз, в которых отражалась бездонная глубина моря и непоколебимость каменных скал, мгновенно ощупал находящихся в комнате. По Витторе Жиральдо он лишь мимолетно скользнул, зацепился за мужскую ладонь, лежащую на девичьей руке, а вот на лице Фьореллы как будто бы споткнулся и намертво приклеился.
Витторе Жиральдо мгновенно отнял руку, и Фьорелла, ощутившая взгляд князя как неприятное прикосновение, почувствовала себя совершенно не защищенной. Неприятный холодок промчавшихся по спине колких мурашек проник сквозь кожу и завязался болезненным узлом в области сердца. Оно сначала пропустило пару ударов, а потом забилось, как сумасшедшее. Щеки обожгло плеснувшей в них вмиг вскипевшей кровью. Однако с ее бешеным током по телу полился не жар, а леденящий холод, распространяющий по всем конечностям ватную онемелость. В груди заворочалось, что-то щетинистое, колючее, рождающее неясное, но очень тревожное предчувствие, легшее на душу, тяжелым предвестником надвигающейся беды, потому что во взгляде мужчины на себя Фьорелла разглядела… греховную, пачкающую грязь.
Она считала, что три месяца — незначительный срок? Похоже, эти три месяца станут настоящим испытанием, возможно, самыми непростым в ее и без того не самой счастливой жизни.
Глава 3
Подъезжая в карете к дому невесты, а теперь уже и жены, Алессандро, как ни странно, думал вовсе не о новом, семейном, статусе, а о событии, предшествовавшем венчанию. Именно об этом он размышлял и во время самого обряда: утомительный речитатив священника лишь способствовал тому, чтобы его мысли вновь и вновь возвращались к утреннему разговору с неожиданным визитером.
Незваным гостем оказался случайно встреченный в Палаццо Реале князь ди Патерно — тот самый, кого Алессандро прозвал про себя Одуванчиком, хотя, с учетом вскрывшихся обстоятельств, этому мерзавцу больше подошло бы прозвище «бриония ядовитая»[124]. Мысли об ублюдочном князе не покидали голову Алессандро на протяжении всего венчания. Да и могло ли быть иначе? Ведь сегодня ему удалось, наконец, в полной мере осознать всю глубину того дерьма, в котором увязла его семья по вине этого человека.
Вернувшись в Неаполь, Алессандро застал дом погруженным в скорбь и тревогу. Оказалось, что старший брат совсем недавно ушел из жизни, «с порохом в голове»[125], как осторожно выражались в аристократических салонах Неаполя, не решаясь произнести вслух страшное слово «самоубийство». Обстоятельства смерти мгновенно стали предметом пересудов и вызвали настоящий скандал в высшем свете.
По законам церкви самоубийство считалось тяжким, непростительным грехом, и мачехе было отказано в праве похоронить князя ди Сатриано и ди Арианиелло в семейном склепе. Ужасным поступком Джулиано навсегда отдалил свое имя от рода, от предков, от всякой надежды на мир и покой посреди их могил.
Мачеха Алессандро никак не могла смириться с этим ударом судьбы и, горько причитая, вновь и вновь повторяла:
— Было бы куда легче и проще, если бы ваш брат умер от бочковой лихорадки[126]!
По мысли Лудовики Бернадетты смерть от пьянства, пусть и позорная, всё же не влекла за собой вечного проклятия, не закрывала дороги к родовой усыпальнице и возможности церковного отпущения. Если к пьяницам Господь относился с осуждением, но всё же смотрел на них снисходительно, как на заблудших и больных детей, то для самоубийцы Его прощение оставалось недосягаемой роскошью. Судьба такого человека делалась навечно запятнанной. Память о нем отравляли горечь, стыд и нескончаемый шепот людских пересудов, не заглушаемых ни временем, ни попытками пресечь их. С каждым днем тень этой трагедии всё гуще ложилась на дом Филанджери, разъедая душевный покой всех обитателей.
Как только тело князя ди Сатриано и ди Арианиелло было предано земле, в дом почти сразу же, будто почуяв легкую добычу, голодной, хищной стаей нахлынули «долговые псы»[127] — приставы, ростовщики и прочие кредиторы. Они являлись один за другим, словно стервятники, слетавшиеся на запах падали. С неумолимой настойчивостью осаждая двери палаццо Филанджери, все эти падальщики требовали расплаты и предъявляли долговые расписки, залоговые письма и непогашенные векселя.
В доме воцарилась атмосфера тревоги и униженного ожидания. Слуги шептались в коридорах, избегая встречаться глазами с новым хозяином и господином, а мачеха Алессандро то впадала в беззвучные слезы, то срывалась на истерику и крик. А после, смирившись, безучастно наблюдала за тем, как фамильные сокровища: картины, серебро и другие ценные вещи — одно за другим, постепенно перекочевывают из дома под крыло к Мадонне на Пиньясекке[128]. Там на одноименном рынке находился самый крупный в Неаполе ломбард, приютивший немало фамильных реликвий разорившейся знати. Почти всё имущество Филанджери было пущено с молотка в попытках хоть как-то укротить алчную свору, желающую вернуть свое.
Алессандро, пытаясь понять, как одна из богатейших фамилий Неаполя дошла до грани разорения, пытал Лудовику, но та лишь твердила, что во всём виноват некий князь ди Патерно, близкий приятель Джулиано, который совершенно заморочил покойному голову, «утянул во грех» и пристрастил к пагубной привычке — курению опиума[129], приведшей «бедного мальчика» к такому печальному финалу.
По мнению Лудовики, этих двоих связывали не только дружеские, но и иные отношения, «грешные», о коих «не принято говорить среди праведных христиан». Джулиано Лучио был, по ее словам, слаб характером, с «рукой из воска»[130]: на все просьбы этого самого ди Патерно ее старший пасынок отвечал лишь «да и аминь»[131].
Из плаксивых рассказов мачехи вырисовывалась безрадостная картина произошедшего. Как Алессандро понял, всё это началось в последний год «сухой смерти»[132] отца. Именно тогда Джулиано стал окружать себя пожирателями денег и охотниками на простофиль. Он щедро покрывал всевозможным проходимцам «расходы на удачу» и выделял авантюристам «капитал на поиски»[133].
— Мальчик не был виноват в том, что у него «дырявые руки», — твердила Лудовика и тут же пеняла на Джулиано: — Твой брат подписывал векселя с той же легкостью, что и уплетал французские пирожные.
Из слезных причитаний мачехи Алессандро понял одно: пока отец всё глубже погружался в интеллектуальные сумерки, брат со скоростью восходящего солнца прожигал семейное состояние. Именно в те дни в жизни Джулиано Лучио появился Сильвио Пеллико, герцог ди Баньяра и Баранелло, князь ди Патерно. «Возникший словно из преисподней», будто бы «присланный самим Асмодеем»[134], он преследовал одну лишь цель: опутать «бедного мальчика» паутиной запретных страстей, выманить у него как можно больше денег и окончательно лишить здравого смысла.
Тесное общение с этим «демоном-искусителем» привело к тому, что старший брат оказался «заложенным не по локоть даже — по самую шею, до самых костей». Дошло до того, что в Неаполе после смерти отца нового князя ди Сатриано и ди Арианиелло стали в шутку титуловать «князем долгов».
А дальше… Долговые неприятности Джулиано Лучио росли, как снежный ком. Вокруг него быстро собралась целая свора хапуг: шакалы-ростовщики и алчные кредиторы, жадные до чужого добра. Потворство пагубным привычкам и безрассудным авантюрам привело брата к тому, что он «пробил дыру в днище фамильного корабля»[135], поставив на карту не только свое будущее, но и честь всего рода.
Но если Лудовика Бернадетта только подозревала Джулиано в мужеложестве, то Алессандро сразу же поверил в это, ибо догадывался о возможной причине склонности брата к запретной форме любви.
Джулиано Лучио был старше Алессандро на восемь лет. Он являлся наследником титула и всегда смотрел на младшего сверху вниз, считал его несмышленым мальчишкой и никогда не стремился к сближению. С отцом у Джулиано отношения складывались тоже непросто. Еще будучи ребенком, Алессандро не раз становился невольным свидетелем их бурных ссор. Он до сих пор помнил, как однажды отец с яростью выкрикнул старшему сыну: «Ты только и мечтаешь о том, чтобы твоего старика поскорее положили на плечи!»[136] — и ответ Джулиано, прозвучавший холодно и жестко: «Твоя смерть была бы самой легкой расплатой за тот вред, который вы с матерью мне нанесли».
Тогда эти слова поразили Алессандро своей жесткостью и вызвали в душе возмущение, но лишь годы спустя, на пороге совершеннолетия, он начал догадываться о подлинной причине той горечи, что сквозила в голосе брата при этих словах.
Алессандро тогда только-только окончил обучение в академии гардемаринов и перед первым длительным морским походом приехал на короткую побывку домой. Его приезд в родные пенаты совпал со странной немощью Джулиано. Причина длительного уединения старшего брата в спальне поначалу оставалась для Алессандро загадкой, но накануне возвращения в Кадис он случайно подслушал откровенный разговор между отцом и призванным знаменитым хирургом, который, как выяснилось, незадолго до этого провел Джулиано операцию.
Оказалось, что брат с рождения страдал тяжелым анатомическим дефектом: у него было всего одно яичко, и то — неправильно сформированное, деформированное, грозящее тем, что наследник титула станет «веткой без плодов»[137], способной только на «сухие выстрелы»[138]. Кроме того, Джулиано мучила укороченная уздечка — порок плоти, способный обернуться настоящей пыткой для мужчины при близости с женщиной. Природа будто посмеялась над его мужественностью, добавив к этому недугу фимоз[139] и легкое искривление полового члена. Каждая попытка познать физическую любовь превращалась для него не в источник наслаждения, а в мучительное испытание, что делало саму мысль о брачном ложе источником постоянного страха.
— Сие несовершенство плоти, — пояснял призванный отцом лекарь, — неизменно приводит к излиянию семени прежде означенного природой часа, лишая мужчину не только сладости соития, но и самого ощущения собственной состоятельности.
Операция, проведенная лучшим хирургом королевства прямо в покоях палаццо, должна была избавить Джулиано от мучительного изъяна, но, увы, не принесла облегчения. Рубцы лишь усилили боль. Физиологический ущерб остался, а вместе с ним — унизительное ощущение собственной неполноценности, обида и злость, которые Джулиано год за годом копил внутри, кляня Судьбу и невольно вымещая свою боль на близких.
Именно тогда Алессандро понял, что за жесткими словами Джулиано скрывалась неутолимая тоска по тому, в чем природа отказала ему с рождения, — возможности быть полноценным мужчиной и продолжателем рода. Старший брат, который должен был принять титул от отца, прекрасно понимал, что он лишь временный его хранитель, что все надежды семьи на продолжение рода возлагаются не на его «древо жизни»[140].
Алессандро тогда подумал: еще неизвестно, какая ярость обуяла бы его самого, доведись пополнить ряды тех, кого в портах Кадиса презрительно именовали despuntado или cola cortada[141]. Оказаться среди «обломанных» или «бесхвостых», навсегда утратив право называться мужчиной, будь то по немощи плоти или из-за извращенного порока, для него было хуже самой позорной смерти.
Осознав рассказы мачехи, новый князь ди Сатриано и ди Арианиелло отчасти понял мотивы погибшего брата, понял его боль, безысходность и одиночество, толкнувшие Джулиано в руки того, кто решил воспользоваться его отчаянным положением. Но, понимая это, Алессандро не переставал злиться на почившего родственника. Ведь именно из-за него, Джулиано, ему, новому главе рода, предстояло каким-то образом восстанавливать утерянное достоинство семьи, идти на непростые жертвы, дабы ликвидировать проблемы, грозящие разрушить веками выстраиваемую репутацию.
Для него самоубийство брата и последовавшее за этим множественное взимание долгов стало крайне непростым испытанием. Каждый день приносил новые требования, угрозы, скандалы, ложащиеся несмываемым пятном на родовой чести. Над фамилией Филанджери всё плотнее сгущался мрак разорения и позора. Нужно было действовать и действовать безотлагательно, чтобы не оказаться сидящим голой пятой точкой на стылой земле[142].
Мачеха несколько раз сигнализировала Алессандро в Испанию о том, что дела с фамильным состоянием из-за разгульного образа жизни Джулиано обстоят далеко не лучшим образом, однако капитан Филанджери игнорировал послания. Всё, что в те дни его занимало, было море. Понять, какую непоправимую ошибку допустил, Алессандро смог лишь тогда, когда вернулся в Неаполь. Семейные дела оказались жутко запущенными, отцовское наследство промотано, принадлежащие семье земли под Салерно и Понтеканьяно заложены, долгов было не сосчитать. Благодаря братцу, морскому офицеру Алессандро Дамиано Филанджери впервые в жизни грозило оказаться в «черной книге»[143].
В Испанской королевской армаде репутация человека определяла всё. «Тот, кто однажды заслужил хорошую репутацию, может помочиться в кровати и сказать, что это пот. И ему все поверят!», — это было первое, что внушил будущим гардемаринам в военно-морской академии пресептор[144]. Именно поэтому Филанджери с двенадцати лет жил «как Бог велит и Устав предписывает»[145].
— Никогда и ничего не анализируйте, только констатируйте! Не усложняйте, не рассуждайте, не задавайте вопросов «почему» и «зачем», не ищите мотивы и скрытые смыслы, не стройте догадки — принимайте всё как данность и действуйте! — вещал им профессор кафедры навигации. — Позже, когда придут опыт и знания, будет время для анализа. А пока — учитесь точности, четкости и быстроте реагирования.
— Возьмите себе за правило выслушивать всех, прислушиваться к тем, кому доверяете, но решение всегда принимайте сами!» — вторил ему маэстро тактики и стратегии на море.
Взрослея, Алессандро поставил перед собой цель отжать и отцедить из характера всю патоку. Род его занятий поставленной цели благоволил. Один из наиболее уважаемых им преподавателей, маэстро фехтования и оружейного дела, сказал как-то:
— У вас, Филанхьери, отличный голос. Такие обычно называют «голосом с мясом». Ваша задача в этом «мясе» обнаружить «кость». Вы должны научиться говорить так, чтобы каждое слово, даже самое тихое и, на первый взгляд, нейтральное было равносильно непреложной команде.
Довольно скоро в гардемарине Филанхьери не осталось места ни альтруизму, ни благодушию, ни мягкости, ни добросердечию. Для него не существовало полутонов. Только черное и белое. И никак иначе. Он во всём хотел определенности. Никогда и никому ничего не доказывал. Всегда был самим собой, шел напролом, без особых усилий вынуждая всех окружающих считаться с собой.
О нем говорили: «Он служит „как древний римлянин“ — ради славы и любви к бранному делу». Его исключительный ум и легко дававшаяся военная карьера способствовали формированию властности и убежденности в собственной исключительности. Признанные авторитеты ограничивались всего лишь тройкой — пятеркой имен.
Те, кто хоть раз имел дело с капитаном Филанхьери, знали: его отличает мизантропическая желчность и едкий сарказм. Скупость его эмоций была столь велика, что ей мог позавидовать самый прижимистый ростовщик. К духовной сфере жизни Алессандро Дамиано относился с холодным скепсисом, предпочитая рассуждать о земном, а не о возвышенном.
Его команда звала его «галетой, которая не размокает». Такие галеты моряки ценили больше хлеба — они не плесневели и могли храниться бесконечно долго. Но чтобы съесть такую галету, требовалось долго размачивать ее в вине, бульоне или даже морской воде. Лишь пропитавшись, она становилась мягкой и доступной для зубов. С Филанджери всё было иначе — он оставался тврд душой и волей настолько, что размягчить его не могло ничто и никто.
Капитан «Сан-Хуана-Непомусено» всегда был строг с подчиненными. В этом смысле он разделял мнение Тиберия: «Oderint, dum probent. — Пусть ненавидят, лишь бы поддерживали»[146]. Алессандро привык к тому, что его слово сродни приказу. Оно требует полного подчинения. Филанджери никогда не разбрасывался словами. Сказал — все сделали то, что требовалось. По-другому не бывало.
Капитан знал, что на корабле его за глаза величают El Esfireno — Барракудой[147]. Алессандро против такой клички не возражал. Барракуда — один из самых сильных и быстрых хищников моря, она молниеносно атакует, не знает пощады и всегда выходит победителем в схватке.
Эта рыба известна своей жестокой натурой, острыми зубами и агрессивностью. Капитан Филанхьери тоже был известен как человек твердый, не терпящий возражений, способный на резкие решения и суровые наказания. Как и барракуда он не отступал от цели. Был упрям, целеустремлен и умел держать команду в ежовых рукавицах.
Внешность Алессандро также способствовала прилипанию этого прозвища. Он отличался острым, режущим, как нож, взглядом и точеными, резкими чертами лица. Его походка и поведение на палубе напоминали движения морского хищника на охоте.
В эпоху, когда мужчина-дворянин всё чаще напоминал игривую кокетку, переодетую в мужской наряд, когда галантные, надушенные, нарумяненные и напомаженные гедонисты дефилировали по помпезным залам в штанишках пажей, капитан Филанхьери решительно выпадал из этого модного строя. Его нельзя было спутать с подобными изнеженными созданиями и разряженными альковистами[148]: от него буквально на расстоянии разило мужской силой и суровой, грубой брутальностью.
Филанджери «поцеловал бычью шкуру»[149] в шестнадцать лет, а в двадцать два — уже стоял на капитанском мостике военного фрегата. Продвижение по службе и повышение в чине давалось ему легко. Испанской королевской армаде Алессандро Дамиано был обязан многим. Она сформировала его как личность, закалила характер, научила выносливости и внутренней дисциплине. Опыт долгих морских кампаний приучил к терпению, умению быстро принимать решение в опасных и непредсказуемых обстоятельствах. Он научился разбираться в людях, управлять большой корабельной командой, находить подход к самым разным характерам: от простого матроса до опытного офицера.
Команда корабля знала, что капитан Филанхьери не только видит их всех насквозь и, клеймя взглядом, дает прозвища, которые прирастают к человеку, как вторая кожа, не только отдает распоряжения таким голосом, которому невозможно не подчиниться, но, случись что, он встанет горой за любого члена команды, порвет глотку за любого подчиненного.
Флот сделал его настоящим стратегом. Дни и ночи, проведенные за картами и навигационными приборами, развили острый ум, наблюдательность и способность просчитывать последствия каждого шага. Филанджери приобрел уважение и безграничное доверие подчиненных не столько благодаря строгой требовательности, сколько личностным качествам: смелости, хладнокровию, искусству командовать не страхом, а примером.
Он слышал, как за спиной о нем с почтительным уважением говорят: «Don Capitán abraza su espada como el diablo a la bruja. — Дон Капитан обнимается со своей шпагой, как дьявол с ведьмой» и «Nuestro Lobo de Mar tiene el hígado de aleación. — У нашего Морского Волка печень из пушечного металла»[150].
Подчиненные офицеры также глубоко уважали адмирала. Между собой они дали ему прозвище Гвайякан[151] — «железное дерево», ибо знали: этот человек справится с любыми невзгодами, выдержит самые суровые испытания и не согнется под чужим давлением. За все те годы, что он «топтал алькасар»[152], на его стол ни разу не легла петиция с «подписью без головы»[153], — матросы и офицеры оставались беспрекословно преданы своему командиру.
Служба научила его ценить честь, долг и верность флагу, а также стойко переносить испытания: и штормы, и долгие месяцы вдали от дома, и отчаянные сражения. Он стал человеком, для которого слово офицера было законом, а долг перед Короной — смыслом жизни. Всё это сделало из него не только искусного моряка, но и настоящего лидера, способного вести за собой людей в самые опасные морские схватки.
Но больше всего годы, проведенные в море, Алессандро благодарил за то, что они позволили ему познать цену настоящей мужской дружбы. Именно там, в Испании, судьба свела его с Шеймусом О’Рурком, который, несмотря на без малого пятилетнюю разницу в возрасте, стал не просто другом — братом, точнее, старшим братом, пусть не по интеллекту и статусу, скорее по житейской мудрости и духу.









