Фьорелла. Закон любви. Часть 1
Фьорелла. Закон любви. Часть 1

Полная версия

Фьорелла. Закон любви. Часть 1

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 20

Алессандро еще раз провел ладонью по лицу, пытаясь утихомирить всколыхнувшиеся мысли и чувства. Ощутив обручальное кольцо на безымянном пальце, князь снял его и тупо уставился на золотой ободок, ставший зримым свидетельством злой насмешки Фортуны, о которой с таким пренебрежением совсем недавно отзывался. Что тут сказать? Богиня удачи жестоко отомстила. Или это Господь сыграл с ним эту дьявольски злую шутку?

Дентале[341], бесстрашный хищник в своей стихии, в корзине торговца деревенеет. Это не страх перед смертью, не боязнь узкого пространства. Это парализующий эффект непривычного для него состояния. Некогда быстрый, ловкий, способный на молниеносные броски, хищник, попадая на крючок, становится беззащитной добычей. Так и самый крепкий и волевой человек оказывается беспомощным перед зародившимся в нем влечением.

Как же права была известная куртизанка Нинон де Ланкло, сказавшая однажды: «Слабый пол сильнее сильного в силу слабости сильного к слабому».

Алессандро отвернулся от окна и прошелся по кабинету. Взгляд упал на стеллаж с книгами отца по тактике и стратегии военного дела. «Интересно, есть ли среди них трактат, в котором описана стратегия, как удержать крепость разума под натиском плотского соблазна?» — вопрос прозвучал в мыслях, как горькая насмешка над самим собой.

Князь распрямил зажатую в кулак ладонь и снова взглянул на обручальное кольцо. Натягивая его на безымянный палец, неожиданно вспомнил одну из любимых поговорок Шеймуса О’Рурка: «Haste is wont to beget repentance. — Поспешность имеет обыкновение рождать раскаяние».

«Да, жизнь — та еще шельма, — промелькнуло у него в голове, вызвав кривую усмешку. — Только запасешься карточными козырями, а она уже предлагает разыграть шахматный эндшпиль[342]».

Глава 7

Раннее утро в спальне Фьореллы Паломы встретило девушку щедрым потоком солнечного света, льющимся сквозь распахнутые настежь окна. Тяжелые бархатные гардины были разведены в стороны, словно театральный занавес, открывший искусно нарисованный задник сцены: красивый вид на бирюзовую гладь Неаполитанского залива, окутанные синеватыми тенями острова Искья[343] и Прочида, силуэт Везувия с вьющимся над ним белым завитком легким дымком, а на переднем плане — потрясающий красками и ароматами цветник. Теплые лучи смягчали строгий облик комнаты, делая ее чуть более приветливой и уютной, лишенной той холодящей бездушности, что порой царит в старинных покоях. Казалось, время здесь остановилось — ни один штрих не изменился с прошедших веков.

Все стены спальни были завешаны для тепла и красоты французскими готлисами[344] и итальянскими арацци[345] — безворсовыми коврами и шпалерами, сотканными в предыдущие столетия. Их мрачные поверхности немного оживлялись религиозными сценами из жития Пресвятой Богородицы. Золото и серебро тянулись в узоры, как солнечные и лунные блики, застрявшие в ткани. Гобелены перекликались по цветовой гамме с тяжелыми бархатными портьерами глубокого бордового тона, которые в полумраке казались почти черными.

Более светлый бархат балдахина над широкой кроватью мягко оттенял резьбу четырех витых столбов из мореного дуба — древесины, чье глубокое темно-коричневое свечение напоминало о вековой выдержке. В том же строгом тоне были и все предметы мебели: монументальный платяной шкаф армадио[346]; резной сундук кассо́не, в котором хранили носильные вещи; комо́ для постельного белья с тяжелыми выдвижными ящиками, пахнущими старым деревом; креде́нца для ценностей и украшений; та́вало — стол для письма; кассапа́нка — длинная скамья с ящиком внутри у изножья кровати; а также стулья фартингейл[347], обитые бархатом густого малинового цвета с темно-коричневым узором.

Даже деревянное лампадарио[348] и створки складного паравенто[349] были окрашены в тот же мрачный тон. Казалось, ширма эта появилась в интерьере спальни прямиком из мрака Средневековья: лаковые миниатюры, потускневшие от времени, всё еще хранили суровые лики святых, предостерегающих владельцев этого помещения от любого греха и пагубы.

Всё вокруг дышало тяжелой, почти давящей атмосферой — смесью воплощенного благочестия, унаследованного старинного богатства и нарочито-холодной торжественности. Находиться здесь было непросто: стены сжимали пространство и постоянно напоминали Фьорелле, что она — лишь случайная, временная гостья в этом чуждом ей мире. Но выбора не было. Князь распорядился поселить племянницу супруги именно в эти покои.

Из обрывочных перешептываний прислуги Фьорелла постепенно сложила картину: эта комната на вилле «Делле-Розе-ди-Позиллипо» была особенной. Особенной — и зловещей. Уже много лет она стояла пустой, словно сами стены отвергали живое в ней присутствие. Служанки говорили, что без малого сорок лет назад здесь обитала мать нынешнего владельца палаццины, и всё в этих покоях, от тяжелых шпалер до строгих деревянных шкафов, было создано по ее вкусу.

Самая старая женщина из прислуги по имени Ромина — сухонькая, с лицом, изрезанным морщинами, как старый пергамент, — прибираясь при Фьорелле, доверительным шепотом поведала историю, от которой в комнате стало заметно холоднее.

Прежняя княгиня была до крайности религиозна, ее набожность порой переходила в болезненную, почти фанатичную экзальтацию. В один из таких мрачных приступов, вскоре после рождения второго сына, нынешнего владельца этой палаццины, она… шагнула из окна спальни, упала крайне неудачно, ударившись головой о булыжник цветника и через пару часов агонии скончалась.

Фьорелла никак не могла увязать этот поступок с образом богобоязненной женщины: как можно было так безжалостно оборвать собственную жизнь, если вера для тебя — всё? Девушка знала, что в глазах Церкви самоубийство — один из самых страшных и непростительных грехов, лишающий душу надежды на отпущение. Как женщина, чья жизнь пропитана молитвой, как церковные покрова ладаном, могла решиться на такой поступок? Этот парадокс не укладывался в сознании Фьоры. Впрочем, она не слишком углублялась в эти размышления — собственных тревог и волнений хватало с избытком.

Но факт оставался фактом: Фьорелла жила и спала в комнате, где когда-то жила и… умерла самоубийца. Это знание, как январский холод[350], вымораживало ее изнутри каждый вечер и каждую ночь. Казалось, что стены помнят всё — отчаянные молитвы, торопливые шаги, предсмертный крик и тот последний звук, после которого в покоях навсегда поселяется зловещая тишина.

Отсутствие рядом единственного по-настоящему близкого человека — бывшей няни, а позже и верной камеристки Марии Кончетты Валентини — только усугубляло подавленность Фьоры. С детства она называла эту женщину ласково, по-домашнему: Татина Марьючча[351], и в этом имени звучало тепло детских лет — защита, забота и тихая, мягкая нежность.

Но в день своего венчания, забрав Фьореллу из дома покойного дядюшки, князь холодно распорядился оставить всех слуг на вилле.

— В моей палаццине этого добра с избытком. Лишнее там ни к чему, — сказал он, как отрезал, и в его тоне не подразумевалось и толики возможности для обсуждения.

Единственным утешением было то, что тетя Лукреция свою служанку тоже не взяла. Фьора так и не поняла, было ли это решением самой тети или велением теперешнего супруга. Странным образом этот незначительный факт отчасти смягчил горечь княжеского приказа и словно бы уравнял ее теперь уже с княгиней ди Сатриано и ди Арианиелло: в своей потере Фьорелла оказалась не одна.

Впрочем, в тот день ее мир перевернулся так неожиданно и резко, что даже если бы она захотела воспротивиться воле его светлости, сил на это не нашлось бы точно. Ошарашенная, подавленная и сбитая с толку его приказом, она ощущала себя пленницей обстоятельств, лишенной права голоса. Привычный уклад жизни рушился, и ей отчаянно, до боли не хватало тихого шепота Татины Марьюччи, умевшей одним словом согнать слезы и вернуть в сердце тепло.

Некоторым утешением для Фьореллы стало то, что ее камеристкой князь назначил женщину, оказавшуюся на удивление приятной. Алессия Маньяни была примерно того же возраста, что и ее дорогая нянюшка, и это сходство невольно согревало душу.

Поначалу новая камеристка держалась настороженно, словно ступала в общении с новой госпожой по тонкому льду: на ее красивом лице редкой гостьей была улыбка, а глаза казались внимательными и выжидающими. Было видно, что Алессия приглядывается, прислушивается и даже «принюхивается» к новой хозяйке, стараясь понять, что за человек перед ней.

Но с течением дней лед начал таять. Женщина сделалась разговорчивее, и светлая, мягкая улыбка всё чаще озаряла ее лицо, становившееся от того еще более привлекательным. Фьорелла тоже начала сбрасывать невидимую броню. Ее манера общения менялась на более свободную, а тон — на более теплый и доверительный.

Впрочем, полторы недели — довольно щедрый срок, чтобы узнать человека. Бывает, достаточно одного-единственного разговора, чтобы всё стало ясно и понятно. Фьоре хватило всего трех утренних бесед за одеванием и пары вечерних за раздеванием, чтобы понять, кто и с чем в душе теперь будет входить в ее комнату без стука.

Сегодня Алессия Маньяни порадовала Фьореллу букетом свежесрезанных цветов. Они и лучи солнца разбавили мрачную атмосферу спальни. В воздухе витало смешение ароматов розовой воды и ярко-желтых жонкилий[352], отдающих запахом цветков апельсинового дерева, с оттенками жасмина, туберозы и меда.

Фьора сидела перед громоздкой спеккьерой[353] — туалетным столиком со старинным зеркалом в массивной резной раме из того же дерева, что и все остальные предметы мебели, — а ее камеристка ловко укладывала ей волосы, подкалывая шпильками с жемчужными головками спадающие на шею длинные локоны.

Для удобства Алессия зажала несколько шпилек губами, а когда дело с прической было закончено, сбросила их в подставное блюдечко бронзового бужуара[354], стоящего на столике перед зеркалом. Они звякнули, нарушив умиротворенную тишину спальни. И сразу же вслед за этим раздался сухой, резкий, неприятный треск.

Фьора вздрогнула и устремила взгляд в зеркало, пытаясь разглядеть в нем лицо камеристки. Она его и увидела, испуганное, пораженное и… разрезанное пополам, потому что отражающее полотно разорвала глубокая трещина. Казалось, невидимая рука провела по стеклу алмазным пером[355].

Алессия вскрикнула так громко, что Фьорелла вздрогнула:

— О, святая Мадонна, спаси и помилуй нас! — камеристка перекрестилась и прижала руки к побледневшему лицу, ее голос дрожал от ужаса. — Зеркало треснуло! Это знак! Дурной знак! Очень-очень дурной знак!

Фьора поднялась со стула и вновь бросила взгляд на зеркало. Трещина, как тонкий белый шрам, теперь разделяла пополам ее лицо. Алессия тут же одернула девушку за руку:

— Не смотрите туда! Ни в коем случае!

Фьорелла обернулась, слегка нахмурив изящные брови.

— Что вы такое говорите, Алессия? Что за глупости? — произнесла она, пытаясь сохранять спокойствие, но голос всё же дрогнул. — Зеркало — это обычное стекло. В этом случае старое стекло. Просто кончилось его время, вот и треснуло.

Камеристка вновь торопливо перекрестилась, но взгляд ее оставался прикован к трещине на зеркале:

— Синьорина Фьорелла, нет! Это не просто стекло! Зеркало отражает душу! Оно разбилось, когда вы в него смотрелись. Это значит… — она замолчала, будто боялась произнести страшные слова.

Фьорелла обернулась и попыталась взять женщину за руку, чтобы успокоить, но камеристка вырвала ее и зажала себе рот, словно пыталась таким образом удержать рвущиеся наружу предсказания.

Фьора решила улыбкой развеять страхи женщины, но у самой отчего-то по спине поползли холодящие мурашки.

— Не улыбайтесь, синьорина. Всё это очень серьезно, — одернула ее камеристка. — Трещина разорвала ваше отражение в зеркале. Это значит, что ваша душа теперь открыта, как рана! Любое зло теперь может проникнуть внутрь! Не зря умные люди говорят: «Кто смотрится в треснувшее зеркало, теряет свет своей души»[356]. Треснувшее зеркало — предупреждение: отныне вы уязвимы. Вам грозит опасность!

Фьорелла нахмурилась, ее взгляд снова обратился к зеркалу. Она протянула руку, чтобы коснуться трещины, но Алессия резко перехватила ее запястье.

— Не трогайте! Не касайтесь! Вы только усугубите беду! — почти выкрикнула она. — Трещина в зеркале — это разрыв с прошлым[357]. Она несет разлом сердца[358].

Фьорелла вновь попыталась улыбнуться, но улыбка вышла очень натянутой.

— Алессия, вы слишком впечатлительны. Это обычное стекло, оно могло треснуть от сырости, от сухости, от времени, от старости… О боже, да у этого может быть сотня причин.

— Нет, синьорина! Зеркала так просто не ломаются! Это знак! Это проделки ведьмы Янары[359], не иначе! Я чувствую ее присутствие… Вот сейчас… Словно холодный ветер прошелся по комнате. Она прокралась сюда, чтобы причинить вам зло. Зеркало треснуло неслучайно — это ее знак! Идите-ка сюда, — камеристка указала рукой на кресла в простенке между окнами, — я вам сейчас всё расскажу.

Когда они уселись, Алессия начала говорить, чуть понизив голос, будто боялась приманить рассказом еще больше нечистой силы.

— Янара не простая ведьма, это — воплощение злобы и зависти, синьорина. Особенно она ненавидит красивых молоденьких девушек, таких как вы. Ее зависть как яд. Она насылает проклятия на тех, кто привлекает мужские взгляды. Говорят, что ее злость рождается из собственной уродливости. Янара старая, мерзкая, с кожей, похожей на потрескавшуюся землю, и когтями, острыми, как у гарпии. Она не может вынести чужую красоту. Особенно ненавидит тех, кого любят, ведь ее саму не любит никто.

Я родом из Беневенто[360], синьорина, и у нас про эту ведьму знают всё. Она часто появлялась в деревне по ночам. Однажды, когда я была еще девчонкой, мне приснилось, что задыхаюсь. Казалось, кто-то сдавил мою грудь, и я не могла ни вдохнуть, ни выдохнуть. Проснувшись, побежала к бабушке. Та взглянула на меня и сказала: «Это была Янара, девочка. Она прыгала на твоей груди, стараясь задушить тебя».

Женщины, на которых ведьма насылает проклятия, становятся бледными тенями самих себя — их красота увядает, как цветок, который обожгло морозом.

Алессия протяжно вздохнула.

— Я хорошо помню одну историю, синьорина. В нашей деревне жила девушка, такая прекрасная, что все мужчины теряли головы, увидев ее. Ее кожа была светлой, как лунный свет, волосы — как золото, а глаза — как два ясных озера. Но однажды она слегла, и никто не мог понять, что с ней происходит. У нее ничего не болело, но красота стала блекнуть, волосы тускнеть, а из глаз ушел блеск, сводивший с ума всех парней.

Моя бабушка пошла к ней в дом, а потом поведала нам с матерью, что перед тем, как всё это случилось, в доме той девушки треснуло зеркало. «Зеркало треснуло без человеческой руки — значит, в него гляделась Янара», — так тогда сказала моя Нонна[361]. Ведьма оставляет в стекле след своей злой души, и с того часа оно приносит только беду. Спасения от такого проклятия нет, разве что разбить зеркало на мелкие куски и закопать их под черным деревом в самую черную, непроглядную ночь.

Алессия замолчала на миг, вновь мельком взглянула на треснувшее зеркало, а потом совершенно неожиданно легкая улыбка прокралась в уголки ее губ.

— А знаете что, синьорина, ведь у нас в деревне был способ бороться с этой нечистью. Чтобы уберечься от Янары, на дверь вешали мешочек с солью. Это настоящая и очень действенная защита. Говорят, соль, — это дар самой богини здоровья Салюс. Она хранит жизнь и отгоняет зло. Янара не может противиться искушению — ей обязательно нужно пересчитать каждую крупинку соли, прежде чем проникнуть в дом. Но это занятие требует слишком много времени: ночь проходит, и с первыми лучами солнца ведьма исчезает, спасаясь от света, который смертелен для нее.

Улыбка на губах камеристки стала чуть более явной.

— Я принесу вам защитный амулет — корничелло[362]. Повесьте его у своей кровати, и Янара не сможет приблизиться к вам. Помимо этого, я прицеплю мешочек с солью на ручку двери вашей спальни. Думаю, это тоже поможет. А вы… Вы помолитесь, чтобы тень Янары ушла из ваших покоев.

Эта ведьма любит обитать там, где люди теряют себя в страсти и ненависти, где красота становится проклятием, а счастье — вызовом для темных сил. Янара явно хочет вам зла, хочет лишить вашу душу защиты. Не смотритесь больше в это зеркало. Помните: трещина — это рана вашей души. Ведьма хочет, чтобы вы стали уязвимой, чтобы проклятие проникло в вас.

Алессия мягко коснулась руки девушки, ее пальцы были теплыми и успокаивающими. Женщина явно хотела передать частицу своей уверенности вместе с этим прикосновением.

— Вы вот что, синьорина Фьорелла, — произнесла она тихо, но с той решительностью, которая обычно не терпит возражений. — Ступайте пока в столовую на завтрак, а я попрошу слуг убрать из спальни треснувшее зеркало. Его светлость князь с утра отбыл по делам, поэтому обращусь к его супруге, чтобы та дала распоряжение заменить зеркало в вашей комнате. Ну а с этим, треснувшим, я разберусь сама.

Фьорелла благодарно улыбнулась доброй и заботливой женщине. Радость ее была вызвана не столько обнадеживающими словами камеристки о судьбе злосчастного зеркала, сколько неожиданной свободой — впервые за полторы недели она может позволить себе позавтракать без пристального, липкого взгляда мужчины, которого подсознательно опасалась.

Князь никогда не повышал на нее голос, не делал резких движений, но его глаза… в них было что-то беспокоящее, проникающее слишком глубоко. Он умел смотреть так, будто раздвигал невидимые завесы. Пытался заглядывать туда, куда Фьора не хотела никого впускать. Этот взгляд был не просто внимательным — он был цепким, как колючая репейная головка, прилипшая к кружеву платья и не желавшая отцепиться.

Во время завтраков, обедов и ужинов Фьорелла чувствовала себя не гостьей за столом, а птицей в клетке, за которой наблюдают с холодным пристальным интересом. Даже когда князь молчал, его присутствие ощущалось почти физически: словно тяжелый камень наваливался на грудь и делалось трудно дышать. В такие минуты Фьора ловила себя на том, что все движения ее становятся крайне осмотрительными и осторожными, слова — сдержанными, а улыбка — натянутой.

И потому сегодня, когда она шла в столовую без опаски снова столкнуться за завтраком с прожигающим взглядом князя, шаги ее были легкими, почти летящими, а сердце билось свободно, как у человека, коему впервые за долгое время позволили расправить крылья.

Бодро постукивая каблучками по каменному полу, Фьорелла шла по коридорам палаццины, чувствуя, как утренний свет и запах свежеиспеченного хлеба постепенно вытесняют из мыслей мрачный треск разбившегося зеркала.

* * *

После завтрака Фьора решила не возвращаться в выделенные ей покои. Кто знает, может, Алессия всё еще хлопочет там, избавляясь от проблемы. Вместо этого девушка направилась в библиотеку — тихое убежище, которое обнаружила в палаццине лишь недавно.

В первую неделю своего пребывания на вилле князя Фьорелла почти не покидала комнату, куда ее поселили. Она чувствовала себя чужой в этом доме и старалась не попадаться на глаза новому мужу тетки, подспудно ощущая, что любое невольное столкновение с ним может обернуться чем-то неприятным.

Лишь на следующий день после переезда сюда она решилась выйти в парк, раскинувшийся перед дворцом. Там ее встретил роскошный розарий — море бутонов и распустившихся цветов, аромат которых кружил голову и, вероятно, вдохновил когда-то прежних хозяев виллы дать ей название «Делле-Розе-ди-Позиллипо». Роса на лепестках искрилась на солнце, а легкий ветерок шевелил нежные стебли, создавая иллюзию живого шепота.

Но даже среди этой красоты Фьоре не удалось избавиться от ощущения слежки. Едва она подняла глаза, как заметила его светлость, стоящего за одним из многочисленных окон палаццины. Князь не просто смотрел — его взгляд был как крючок рыболова, не сомневающегося ни минуты: он не останется сегодня без улова.

Ощутив пробежавшую по телу волну холодяще-колких мурашек, Фьорелла поспешно отвернулась и почти бегом вернулась в дом. С того дня парк стал для нее запретной территорией. Прогулки среди роз, которые были хоть каким-то развлечением и утешением, превратились в напоминание о том, что даже вне стен палаццины она не свободна от пристального и крайне неприятного внимания.

В присутствии князя Фьорелле бессознательно хотелось сжаться в комочек, стать невидимкой, книжной молью, бестелесной тенью. Но она вынуждена была всякий раз спускаться к завтраку, обеду и ужину за общий стол. Его светлость редко смотрел на нее прямо, но у Фьоры было стойкое ощущение, что его глаза следуют за ней повсюду. Даже стоя к нему спиной (особенно спиной), она всем телом ощущала примагничивающий жаркий взгляд.

Фьорелла не была бесчувственной глупой дурочкой и интерес князя к своей персоне ощущала. Вот только природу этого интереса поначалу понять не могла. Точнее не так. Девушка пыталась ее интуитивно нащупать. Все взгляды его светлости были явно замешаны на голоде, который испытывает этот мужчина, и ей далеко не сразу пришло в голову, что именно она и есть причина этого голодного интереса. Под пристальными взглядами его светлости Фьора чувствовала себя совершенно раздетой. В интересе князя к ней было что-то темное и пугающее, глубинно-мужское, и именно оно вынуждало Фьореллу опускать взгляд и втягивать голову в плечи в присутствии теткиного супруга. Стоило только столкнуться своими глазами с его, как интуиция буквально вопила: «Опасность!»

И всё же Фьорелла старалась не гостить подолгу во владениях богини Мизерии[363]. Постепенно ей наскучило находиться в добровольном заточении, быть пленницей собственных страхов и сомнений. Она начала понемногу выходить из отведенных покоев — сначала осторожно, будто пробуя почву под ногами в болотной топи, а потом всё смелее, пользуясь редкими моментами, когда его светлость князь покидал виллу по многочисленным делам.

Фьора успела кое-что узнать о характере нового брака тети Лукреции. Ей было уже известно, что женитьба Алессандро Дамиано Филанджери Ла Фарина имела не романтический, а расчетливый подтекст. Князь намеревался поправить пошатнувшееся благосостояние своего рода, подточенное безрассудными тратами старшего брата.

Эта его цель ощущалась во всём. В просторных коридорах виллы то и дело встречались собранные, деловитые мужчины — поверенные, коих князь призвал для улаживания долговых дел. Их присутствие не могло остаться незамеченным. Тихие обсуждения возникающих проблем по углам… Шелест бумаг в их руках… Звон монет в денежных мешочках во время торопливого спуска по мраморным лестницам дворца… В воздухе буквально витал запах чернил, долговых обязательств и пропылившихся кампьоне[364], а вместе с ними — ощущение, что за роскошной оболочкой виллы прячется напряженная борьба за спасение фамильного имени.

Во всей этой суете дворцовая библиотека казалась настоящим островком умиротворения. Здесь время словно замирало, а сама тишина имела вес и глубину: ее можно было черпать ладонями, как прохладную родниковую воду.

Фьора тянулась сюда почти инстинктивно. Для нее запах старых книг — смесь специфических ароматов пропылившейся кожи, переплетного клея и сухой бумаги — был ароматом детства. Отец, преподаватель античной литературы, древнегреческого и латинского языков, приучил ее видеть в книгах не просто страницы с картинками, а врата в мир Гомера и Вергилия, за которыми можно было услышать голоса героев, давно ушедших в легенды.

Каждая полка в этой библиотеке казалась ей причалом, к которому можно пристать, спасаясь от штормящего моря жизни вне ее стен. Здесь не ощущалась беспокоящих взглядов князя, не слышался шелест долговых бумаг, не витал запах напряжения и тревоги. Вместо этого рождалось волнующее предвкушение, ведь за каждым корешком тут скрывалось бескрайнее море знаний и увлекательных историй, способное унести прочь от реальности, в безопасное и прекрасное место, где сердцу уютно и покойно.

Для Фьореллы библиотека была не просто комнатой — это было убежище, где она могла снова стать собой, дочерью ученого, а не пленницей чуждого и опасного дома. Здесь ее мысли расправляли крылья, а душа умиротворялась, находя утешение в строках древних авторов, которые умели говорить о вечном, пережив любое земное смятение.

Скользя кончиками пальцев по корешкам книг, тесно прижавшихся друг к другу на полках, уходящих ввысь, к самому потолку, Фьорелла ощутила внезапный, почти детский трепет в груди. Она вытянула наугад старинный том, почувствовав под пальцами приятную прохладу переплета, гладкость тисненой кожи, шероховатые следы времени на углах. Перелистнув несколько страниц, пожелтевших и хрупких, как засушенные листья, вдохнула сухой, чуть пряный аромат старой бумаги — запах ушедших в небытие лет, запах чужих мыслей, чужой жизни.

На страницу:
15 из 20