
Полная версия
Фьорелла. Закон любви. Часть 1
Женское естество интересовало его сугубо утилитарно — лишь как способ утолить телесный голод. Ему и в голову не пришло бы облекать физиологию в паточные метафоры вроде «кисок» и «пирожков» или, что еще хуже, пускаться в поэтическую чепуху о «бутонах роз», «райских садах» и «сундуках с сокровищами». Оставив эти сладостные бредни светским балаболам, он предпочитал называть вещи своими именами, не путая инстинкт с поэзией.
В отличие от Пэлиррохо, не пропускающего ни одной юбки (ирландец даже уродин называл «испуганными Венерами»[288]) и уверенного, что соитие — верный рецепт от всякой хвори, Алессандро видел в близости с женщиной лишь навязанную природой необходимость. Для него она приносила облегчение, сравнимое с тем, что ощущаешь, снимая тесную, давящую обувь после долгого, изнурительного дня на ногах, когда каждый шаг отзывается тупой, ноющей болью, и само освобождение от тесных колодок является долгожданным сбросом избыточного давления.
Став старше, Филанджери привык обходиться без женского общества. Долгие морские походы приучали к воздержанию, закаляя терпение и обращая мысли к службе, а не к плотским утехам. Он научился глушить в себе беспокойный зов плоти, заменяя его суровой дисциплиной, заботами о судне и людях, вверенных его командованию.
Впрочем, были вечера, когда тишина каюты становилась слишком густой, а шум волн за бортом — слишком однообразным, и тогда в его памяти оживали смутные образы — чьи-то теплые руки на его груди, тихий смех, манящий взгляд… Но он отгонял эти призраки, как отгоняют назойливых чаек, и вновь погружался в дела службы, закаляя волю и считая, что она должна быть такой же железной и крепкой, как якорь, удерживающий корабль на одном месте.
В долгие месяцы морской отлучки капитан Филанджери, в отличие от многих своих офицеров, обходил стороной даже так называемых mercaderas flotantes — «плавучих торговок», как в шутку именовали женщин, хозяйничавших на особых лодках, снабжавших корабли и экипажи провизией, вином, фруктами, овощами и всякой мелочью. И хотя среди них порой встречались весьма незаурядные особы, способные привлечь внимание не только товаром, но и собой, Филанджери никогда не искал их общества и не прибегал к их услугам. Женщина, которая, как газета, «открыта для всех», Алессандро не заинтересовала бы никогда, будь она хоть самой Еленой Прекрасной[289].
К середине XVIII века Мадрид превратился в настоящий рассадник домов терпимости: их число давно перевалило за сотню. И если даже столица у короля под боком могла похвастаться столь бурным «ночным хозяйством», то что уж говорить о портовых городах — Кадисе, Севилье, Барселоне, Малаге или Картахене, где наплывы моряков непрестанно подпитывали спрос на подобного рода услуги. В Валенсии и вовсе целый квартал Мальварроса считался гигантским борделем: там многие дома и переулки были отданы под заведения, где торговали ласками и поцелуями ниже пояса.
С началом царствования Карлоса III, известного своими консервативными взглядами, власти не раз издавали указы о полном запрете домов свиданий. Но эти распоряжения оставались лишь строчками на бумаге, не имевшими реальной силы. Единственным ощутимым нововведением стало правило, обязывавшее проституток носить темную вуаль, скрывающую половину лица. По замыслу монарха, это должно было отличать их от добропорядочных женщин, но на деле лишь добавило вечерним улицам новых загадочных теней, скользящих по переулкам с завлекающими улыбками.
И хотя законы становились строже, старый порядок жил и креп, а уличные и привилегированные куртизанки оставались неотъемлемой частью городского быта, вплетаясь в повседневность и судьбы Испанского королевства так же естественно, как шум площадей или звон колоколов.
Самую низшую ступень в иерархии публичных женщин занимали кантонерас[290] — уличные девки, доступные самым широким слоям населения. Их можно было встретить в бедных кварталах портовых городов, где запах моря смешивался с дымом дешевых харчевен. Они работали без всякого прикрытия, легко становились жертвами полицейских облав или уличных хулиганов и были вынуждены довольствоваться жалкими заработками, порой едва хватавшими на хлеб и ночлег.
На следующей ступени находились касерас[291] — женщины, принимавшие клиентов у себя дома, чаще всего в тесных квартирах или скромных комнатах. Они действовали под присмотром проксенета — сутенера, который находил и доставлял им более состоятельных клиентов, зачастую из числа благородных донов. Эти женщины жили чуть спокойнее, но их мир был ограничен завистливым шепотом соседок.
В гораздо лучшем положении были так называемые марипосас эн энкахес[292] — «мотыльки в кружевах», принимавшие клиентов в домах терпимости под бдительным приглядом «дуэньи» — хозяйки борделя. Они отличались хорошенькой внешностью и манерами, умели говорить с клиентом так, чтобы он чувствовал себя избранным, а не просто плательщиком. Их наряды из тончайших кружев и умение порхать от одного гостя к другому и дали им это поэтическое прозвище.
Работа «мотыльков» была куда безопаснее, чем у уличных девок: в доме терпимости их защищали стены и авторитет хозяйки заведения. Там они могли «трудиться», не опасаясь ночных облав, а некоторые из них — даже выбирать, кого впустить в свои «кружевные сети».
На вершине этой социальной лестницы стояли тусонас[293] — дорогие и эффектные куртизанки, отличавшиеся безупречной фигурой, утонченными манерами и умением держаться в обществе. Их услуги стоили значительно дороже, а клиентами становились состоятельные дворяне, богатые купцы и иностранцы, ищущие роскоши и анонимности. Тусонас жили почти как светские дамы: посещали балы, принимали щедрые подарки, носили лучшие наряды и драгоценности, разъезжали в собственных экипажах. Связи с влиятельными мужчинами открывали им двери в высшее общество, а их имена нередко становились предметом зависти, сплетен и интриг.
Алессандро был прекрасно осведомлен о подобной иерархии продажных женщин, но избегал даже самых привилегированных из них. Что уж говорить об обычных портовых девках! Достаточно было представить, что он разделяет ложе с уличной шлюхой, — и тут же охватывало ощущение, будто «трюм опорожнится»[294] еще до того, как «плавание» начнется.
А вот его приятель О’Рурк питал к подобным развлечениям особое пристрастие. Он с улыбкой говорил, что любит «отведать масляную булочку» — так Шей называл близость с женщиной, которую всего минуту назад ласкал и брал другой мужчина. По его словам, он получал особое удовольствие, когда «блюдо» для него уже разогрето кем-то другим. «В таких случаях, — уверял ирландец, — „задничная жига“[295] становится особенно горячей и пикантной».
Алессандро же даже представить себе подобного не мог. Его тело просто не откликнулось бы на женщину, которую только что «пользовали» — мысль об этом была сродни холодному ведру воды на горящий костер.
Да, Алессандро был брезглив и опасался подцепить «капельки»[296], «синего поросенка»[297] или «французскую болезнь»[298] — недуги, которые испанские светские остряки с иронией именовали «болезнями Венеры»[299].
«Искать порт в чужом рту»[300], то есть целоваться, он тоже не любил, особенно с языком, и уж совсем терпеть не мог «лизать бархат»[301] — так О’Рурк, большой поклонник погружать лицо ниже женской талии, называл ласки языком женских прелестей. Ирландец беззлобно посмеивался над его неприязнью, поддразнивал, называя «святошей» и «чистоплюем», и шутил, что именно такие ласки могут to make a mistress sing — «заставить любовницу запеть».
Впрочем, надо признать: Алессандро никогда не возражал, если «доброе дело» пониже пояса для него делала сама женщина — тогда он охотно принимал этот дар, не считая нарушением собственных правил. Более того, он даже поощрял партнерш к этому, ведь считалось, что оральный способ получить желанную разрядку может защитить от так называемой mal d’amour — «болезни любви» — как в свете именовали сифилис[302].
В Кадисе, одном из крупнейших портовых городов Испании, к коему был приписан корабль Алессандро Дамиано Филанджери, находился, пожалуй, самый роскошный из всех домов терпимости во всей стране. Заведение под вывеской El Pinto[303] было настолько впечатляющим, что затмевало всё, что князь когда-либо видел в своей жизни.
Обитель удовольствий включала в себя таверну с отменной кухней и знаменитой асадорией[304], где мясо готовилось на открытом огне, а полураздетые подавальщицы, ловко лавируя между столиками, подносили гостям дымящиеся блюда. Но это был лишь первый уровень соблазнов. Внутри находились богато убранные кабинеты, где на широких кроватях с бархатными балдахинами и шелковыми покрывалами можно было предаться пороку в самой искушенной компании. В бильярдной, что сияла позолоченными люстрами, лучшие девушки заведения играли нагие. Их упругие груди, освещенные мерцанием свечей, завлекающе танцевали в такт ударам шаров.
И всё же настоящая слава El Pinto была связана с залом увеселений, где разыгрывались сцены, способные разжечь любые, даже самые потаенные страсти. Здесь, под звуки музыки, проводились настоящие балы любви, эротические спектакли и массовые оргии, в которых каждый мог найти свое место либо в эпицентре действия, либо в роли пассивного наблюдателя.
Заведение удовлетворяло запросы каждого клиента, предлагая выбор из самых красивых женщин всех возрастов и национальностей. Белокурые ангелы и жгучие брюнетки, карамельные шатенки и огненно-рыжие красавицы — все они были здесь. С кожей черной, как горячий шоколад, золотистой, как куркума, и оливковой, как атоле[305]. El Pinto словно воплощал в себе все фантазии, которые только могли родиться в мечтах моряков, возвращающихся из долгих и опасных плаваний.
Именно в этом месте, страшась mal de los franceses — так называли сифилис в Испании, — Алессандро впервые услышал о защитном мешочке, изобретенном английским полковым врачом Кондомом[306]. О’Рурк, рассказал как-то, что поначалу отказывался использовать эти мешочки, называя их «шкуркой мертвого животного». Однако со временем, когда их стали смягчать серой и щелочью и они превратились в более удобное средство защиты, Шей стал пользоваться ими практически всегда, особенно после того, как круг его знакомств «обогатили» самые изысканные портовые дамы.
Алессандро, поначалу подражая примеру приятеля, тоже пользовал «кондомы», но вскоре его вкусы начали заметно меняться. Среди доступных женщин он всё чаще выбирал так называемых «новициий»[307]. Нет, это были не истинные послушницы, добровольно затворившиеся в монастырских стенах, готовясь посвятить свою жизнь Господу. В лексиконе испанских домов терпимости «новицией» называли девушку, впервые предлагающую себя клиенту. Выбор этого слова был далеко не случайным: оно нарочито отсылало к монастырскому «послушница», добавляя образу начинающей куртизанки особую, почти кощунственную пикантность. В этом слышался вызов, игра на контрастах — невинность и порок, молитва и плоть — и всё это становилось искусной наживкой, способной заманить в заведение даже самых искушенных посетителей.
Для Филанджери в этом была не столько жажда утоления плотских потребностей, сколько холодный и выверенный расчет человека, от природы склонного к брезгливости. Осторожность, словно страж у порога желаний, оберегала его от расползающейся, подобно сырому морскому туману, «французской» болезни. Свежая, нетронутая «новиция» была для него защищенной гаванью в бушующем море порока.
Но за этой рассудочностью скрывалась более темная, почти запретная тяга. Ему хотелось быть первым, кто коснется нераспустившегося цветка, кто переведет «новицию» через невидимую черту, за которой утренний свет невинности уступает место темным краскам ночной страсти. Филанджери находил в подобных контактах особое очарование. Неуверенные движения, робкие смущенные взгляды, когда любопытство борется со страхом, а желание — с остатками застенчивости… Всё это возбуждало его гораздо больше ласк опытных жриц любви.
Но довольно скоро Алессандро выяснил, что и невинность может оказаться подложным товаром. В дорогих домах терпимости хозяйки всё чаще стали выдавать за «новиций» девушек, изрядно искушенных в теневом ремесле.
Секрет был прост: над ними предварительно трудились кудесники-доктора — умелые знахари, сведущие в особых женских хитростях. В крупных городах было в изобилии медицинских кабинетов, где даже проститутке могли искусственным образом воссоздать утраченную девственность. В любой газете было до десятка объявлений о подобных заведениях, где девицам, потерявшим «цвет юности» слишком рано, оказывались услуги по воссозданию falsificata virginitas[308].
При помощи Agua de doncella[309] и Polvos de virgen[310] — крепких квасцов, отвара дубовой коры, винного уксуса, терпентина с миррой[311], — а порой и небольших хирургических манипуляций утрату умело маскировали, возвращая тканям былую плотность. Телу придавали вид, способный ввести в заблуждение даже опытного ценителя, такого, каким был Алессандро Филанджери. После столь искусной подготовки девушку продавали клиенту как редкий цветок, будто бы впервые распускающий лепестки в руках избранного клиента.
Для хозяйки заведения подобная уловка была делом прибыльным: за «новицию» всегда назначали цену существенно выше обычной, а богатые господа, упоенные лестной мыслью о своем первенстве, редко распознавали подделку. Лишь немногие, тонко разбиравшиеся в женской натуре, могли ощутить подлог. Алессандро Филанджери мог. Именно поэтому он однажды выкупил одну наиболее понравившуюся девушку, приобрел для нее небольшой домик и сделал своей барраганой[312].
Дезидерия[313] Варгас была редкой красавицей, и ее имя являлось отзвуком природной сущности. Правда, Алессандро не мог поручиться, что оно было подлинным — в этом мире имена меняли так же легко, как наряды.
Девушка относилась к разряду созданий, о которых в портовых кабаках с придыханием говорят: para chuparse los dedos — «пальчики оближешь»! Ее красота не была кричащей, но в ней чувствовалась та сладкая опасность, что влечет мужчину, как шмеля к пахучему цветку.
Ее формы — высокая упругая грудь, округлые бедра, изящный стан и грациозный изгиб шеи — неодолимо влекли и будоражили кровь. Глядя на нее, Алессандро невольно вспоминал другое испанское выражение: para comérsela — «так и тянет съесть», — чтобы послевкусие этой красоты осталось на губах навек. Она была настоящей penca de mujer[314]— «сочной штучкой», из тех статных красавиц, от коих невозможно отвести взгляд. В ней в самом деле было на что посмотреть и за что ухватиться.
И в постели Дезидерия была не менее хороша. О таких женщинах говорят, что соли в них больше, чем в Тихом океане, что они умеют держать своего мужчину в тонусе, не давая ему заскучать ни днем, ни ночью.
Алессандро не был в нее влюблен. Ни страстного томления, ни сердечной привязанности она не вызывала. Ее присутствие в его жизни было делом удобства, а не чувства. Всякий раз, возвращаясь из морских походов, он не ломал голову над тем, где и с кем провести вечер, чтобы утолить естественную и неизбежную потребность мужского тела в тепле и ласке. Женщина у него была — и была всегда под рукой, словно надежный якорь в тихой бухте.
С Дезидерией у него существовала четкая и честная договоренность, лишенная каких бы то ни было иллюзий. Она получала крышу над головой и достаток, ровно до тех пор, пока он оставался у нее единственным. Алессандро не терпел дележа — он был готов платить за исключительность, но не за всеобщую доступность. И Дезидерия, со своим острым умом и природным чутьем, принимала правила этой игры.
Филанджери не скрывал: когда ее прелести перестанут занимать, он не оставит ее нищей. Наоборот — выплатит достойную сумму, достаточную для того, чтобы могла выйти замуж с приданым, которое откроет ей двери в приличный дом. Эта договоренность была чем-то вроде контракта между двумя людьми, каждый из которых знает себе цену. В этой договоренности не было места романтике, но была четкая определенность и своеобразная порядочность. Она устраивала обоих: он получал то, что хотел, без лишних хлопот и обременительных чувств; она — безопасность и уверенность в завтрашнем дне. В их отношениях была устойчивая, почти морская логика: корабль идет под тем парусом, что лучше ловит ветер.
Шеймус О’Рурк, посмеиваясь над ними, называл Дезидерию convenient wife[315] — «удобной женой» своего капитана, а его самого — Brother-Starling[316] — «Братом-скворцом».
Как-то раз, после затянувшегося плавания, Филанджери, едва ступив по сходням на берег, решил первым делом навестить свою любовницу, по ласкам и телу которой изрядно соскучился. Порт встретил его привычной какофонией: громкими окриками матросов, терпким запахом смолы и рыбы, куражным смехом и зазывными выкриками местных шлюх.
Он шел быстрым шагом по узкой улочке, тянувшейся вдоль причала, и, не дойдя до дома Дезидерии, вдруг наткнулся на прелюбопытную сценку, которую никак не ожидал увидеть. Нарочито кокетливая сеньорита Варгас, прикрытая кружевным зонтиком, оживленно беседовала с матросом из его команды. Молодой парень, едва сдерживая ухмылку, в открытую заигрывал с нею и, потряхивая кошельком, полным звонких монет только что полученного жалованья, предлагал щедрую плату за благосклонность.
Слова моряка она встретила заливистым смехом, а затем, фыркнув, произнесла фразу, что по идее должна была бы польстить Алессандро, но почему-то вызвала в нем прямо противоположные чувства:
— No voy a hacer de mi coño una navaja-cazuela[317].
Капитана Испанской королевской армады Алехандро Дамьяна Филанхьери трудно было упрекнуть в излишней деликатности, щепетильности или сентиментальности. Он был человеком прямым, нередко резким, а в гневе умел рубить словами не хуже клинка. И всё же, услышав эту фразу из уст своей мантениды[318], он невольно скривился, словно наступил в свежую коровью лепешку.
Портовая брань, вырвавшаяся из уст, которые он некогда целовал, вызвала лишь отвращение. Не проронив ни слова, Алессандро развернулся и ушел. С того дня он более не переступал порога дома, который некогда сам и купил для этой сеньориты. После произнесенных вульгарных слов, отдававших зловонием, как от бочки протухшей селедки, Дезидерия Варгас для него умерла.
Филанджери и сам не был чужд грубости: умел говорить жестко, иногда безжалостно, и не всегда подбирал выражения, но в глубине души тянулся к светлому и чистому — к тому, что возвышает, а не унижает. Дезидерия казалась ему именно такой, пока сама не разрушила этот образ. Да, она отказала настырному матросу, но, назвав себя «дыркой» для «мужского члена», сама встала в один ряд с портовыми шлюхами — теми, кого он всегда презирал. С теми, кто торгует улыбкой как мелкой монетой, кто готов из интимного сделать товар для уличного торга.
Когда Алессандро остыл, он, не нарушая прежних договоренностей, передал Дезидерии оговоренную сумму. Та приходила еще несколько раз: каялась, клялась, что те злополучные слова вырвались по наущению дьявола, уверяла, что будет верна ему и что никогда не сделает его Иосифом из Назарета[319].
Он знал: она говорит правду. Но теперь этого было мало. Что-то внутри уже сломалось — точнее, не в нем самом, а в отношении к ней. И тогда Алессандро осознал простую истину: требовать чистоты от продажной женщины — всё равно что ждать, когда терновник зацветет яблоневым цветом. Можно покрыть ржавчину позолотой, но придет время — и истинная суть проступит наружу. Сквозь самый толстый слой сусального золота рано или поздно проглянет темное пятно.
Алессандро не стал искать замены Дезидерии. Год он провел на сухом пайке, словно корабль, осевший на глухой отмели, без ветра и парусов. Пару раз пытался пуститься в то, что моряки с ухмылкой называли «одиночным плаванием»[320], но вскоре понял: такие забавы не для него. Его плоть жаждала женского тепла, а не бесстрастного утешения собственной руки.
Спустя двенадцать месяцев, по воле испанского короля Карлоса III, капитан Филанджери поставил курс на родной Неаполь. Но едва сапоги коснулись камня причала, как на него обрушился шквал дел и забот, сравнимый разве что с безжалостными штормовыми волнами, глухо и яростно бьющимися о корму в зимнем Бискайе[321]. Мысли о телесных нуждах растаяли, словно утренний туман, затерявшись в холодной неопределенности.
Ему предстояло встать к штурвалу своей судьбы в самую непроглядную, черную ночь, когда ни звезд, ни береговых огней не видно. Надлежало провести фамильный корабль сквозь теснины опасных рифов. И только от него зависело, достигнет ли судно спасительной гавани или разобьется об острые камни долгов, оставив после себя лишь запятнанное имя да жалкие обломки, потонувшие в пене злорадствующих шепотков и грязных сплетен.
Глава 6
Войдя в малую гостиную, переделанную под уффиччо, Алессандро сразу заметил группу мужчин, сбившихся в тесный кружок возле массивного письменного стола, за которым восседал управляющий финансами и имуществом семьи Филанджери — Густаво Дзаппакоста. Этот сухопарый, педантичный человек с лицом, вечно склоненным над бумагами, вот уже два десятилетия вел всё хозяйство рода: следил за доходами и расходами, собирал ренты, заключал и расторгал арендные договоры, вел учет долгов и обеспечивал их своевременное погашение.
Время показало, что со своими обязанностями управляющий справлялся далеко не блестяще. Ярким и наглядным свидетельством его попустительства старшему брату, успевшему при жизни навесить на фамилию тяжеленное бремя долгов, служил стол Дзаппакосты — массивная дубовая поверхность, утопавшая под тяжестью кипы документов: векселей, облигаций, закладных, долговых расписок, обязательств под залог движимого имущества и прочих бумаг, каждая из которых еще совсем недавно подписывала смертельный приговор финансовому благополучию рода Филанджери.
По правую руку от управляющего сидел Жанлука Коссига — давний поверенный семьи, человек почтенного возраста, с благородной осанкой, но уже утративший былую хватку. В глазах его теплился ум, однако в движениях чувствовалась усталость, а в суждениях — излишняя осторожность. Алессандро не слишком доверял старику и потому решил усилить команду.
Теперь за расчетами по долгам должна была следить целая группа специалистов: поверенный, адвокат, маэстро-ди-конти[322], два счетовода, один опытный нотариус и два писаря, обученные быстро составлять юридические акты.
Возглавлял команду из восьми человек прокураторе Карло Скальфаро. При личном знакомстве он поразил Алессандро сочетанием глубокого знания законов и редкой хватки. Скальфаро говорил мало, но всегда по делу; умел слушать и задавать правильные вопросы.
Но главное — в нем Алессандро увидел родственную себе натуру: тот же холодный расчет, та же способность трезво оценивать ситуацию даже в самый сложный момент. Он был своеобразным командиром «ремонтной бригады», призванной залатать пробоину в корабле под названием «Финансы рода Филанджери Ла Фарина», нанесенную безрассудством покойного брата нынешнего князя.
При этом Скальфаро обладал редким даром — он не только сам знал, что и как нужно делать, но и умел выстроить работу так, чтобы каждое звено его команды, как хорошо смазанный механизм, действовало четко и слаженно. Еще на этапе сбора сведений по долгам все специалисты, трудившиеся под его началом, расценивали каждую найденную долговую бумагу, каждый запрошенный и полученный документ не как скопище цифр и печатей, а как крепкие доски, встающие на свое законное место, позволяющие сделать условный «корабль» снова мореходным.
Благодаря Скальфаро, «навигационная карта» долговых обязательств старшего брата была составлена с редкой педантичностью: каждая сумма отмечена, каждый кредитор обозначен, сроки и условия — нанесены. Всё четко и понятно, словно маяки, отмели, рифы и течения на судоходном документе. Единый баланс всех задолженностей был сведен воедино. Это дало возможность Алессандро ясно увидеть картину целиком и масштаб проблемы. Он понял, с каким именно приданым нужно искать невесту и какую сумму оговаривать в брачном контракте.
Теперь оставалось дело за малым — погасить все долги Джулиано Лучио. Но князь прекрасно понимал: в море долгов даже малая тучка способна обернуться внезапным штормом.
Алессандро ясно видел, что Густаво Дзаппакоста во что бы то ни стало стремится удержать в своих руках бразды правления финансами Филанджери. Обвинять управляющего в казнокрадстве оснований у Алессандро не было, но и оставлять у штурвала своеобразной «пожарной гвардии» в столь важный и ответственный момент того, при чьем непосредственном попустительстве проблема с долгами со скоростью верхового пожара разрослась до небесных высот, он намерен не был.









