Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 1
Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 1

Полная версия

Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 1

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

Он сидел, глядя в огонь, и пытался не думать о том, что видел сегодня. О луже, где олень умирал дважды. О льде, где его собственное лицо кричало без звука.


Но мысли лезли сами.


XXI


Он вспомнил, как впервые проявился его дар.


Ему было семь лет. Деревенский праздник в честь зимнего солнцестояния. Костры, песни, запах жареного мяса. Мать надела серебряный кулон — подарок отца, гладкий, блестящий, с выгравированным на нём деревом жизни.


Эйнар смотрел на кулон. На его полированной поверхности отражался весь праздник — люди, огонь, дети, бегающие между взрослыми. А потом отражение изменилось.


Он увидел, как тонет сын кузнеца.


Мальчик, которого звали Торкель, стоял на краю проруби, смотрел в чёрную воду. А потом — оступился, упал, скрылся подо льдом. Руки хватаются за тонкую корку, лёд трескается, но не держит. Глаза — испуганные, распахнутые, смотрящие из-под воды наверх, на мир, который уже не спасти.


Эйнар закричал.


Он кричал, пока отец не схватил его за плечи, не тряхнул, не велел замолчать. Он пытался рассказать — про мальчика, про прорубь, про то, что случится через минуту. Но его не слушали. Думали, что он просто устал, что у него жар, что он говорит ерунду.


Через минуту мать Торкеля закричала.


Мальчика вытащили из проруби, но было поздно. Он захлебнулся, не успев сделать и глотка воздуха. Врать не было.


С тех пор Эйнара называли «Мороком». И с тех пор он боялся отражений.


XXII


Сейчас, сидя у печи, он снова чувствовал себя тем испуганным семилетним мальчишкой, который видел смерть и не мог её предотвратить. Та же беспомощность. Тот же страх. Только теперь он был один. И никто не тряс его за плечи, не говорил, что всё будет хорошо.


Он вздохнул, потёр лицо ладонями.


Нужно было решать, что делать дальше. Дар не исчезнет. Он никогда не исчезал надолго. И если сегодняшнее утро было предвестником, то дальше будет только хуже.


Эйнар посмотрел на ведро.


Тряпка лежала ровно. Он не проверял её сегодня с утра — и забыл, и не хотел. Но теперь, когда он сидел здесь, в тепле, в безопасности, он понял, что должен проверить.


Он подошёл к ведру. Поднял тряпку. Заглянул внутрь.


Вода была тёмной, почти чёрной. В ней отражалось его лицо — бледное, с впалыми щеками и глубокими морщинами вокруг глаз.


Никаких видений. Только его собственное отражение, усталое и постаревшее.


Он опустил тряпку обратно.


XXIII


Он решил, что сегодня не будет больше смотреть в отражения.


Ни в воду, ни в лёд, ни в полированный обсидиан ножа. Даже в ложки, деревянные и шершавые, он не будет смотреть слишком пристально. Он запрет себя в хижине, закроет ставни, завесит все блестящие поверхности, и никто — даже его собственный дар — не сможет до него добраться.


Но он знал, что это не сработает.


Дар не зависел от его воли. Дар приходил, когда хотел, и ни ставни, ни тряпки, ни даже его собственная слепота не могли его остановить.


Эйнар лёг на лежанку, натянул овчину до подбородка. Печь потрескивала. Ветер за стеной выл, тонко и жалобно.


Он закрыл глаза.


XXIV


Сны не пришли.


Вместо них была темнота — вязкая, плотная, как смола. Эйнар плыл в этой темноте, не чувствуя тела, не слыша дыхания. Только темнота. Только тишина.


И вдруг — свет.


Тусклый, серый, как утреннее небо. Он увидел поляну, ту самую, где убил оленя. Но оленя не было. Вместо него в центре поляны стоял человек.


Себя он узнал не сразу. Человек был старше — лет на десять, а то и на двадцать. Седая голова, сгорбленная спина, руки, покрытые старческими пятнами. Человек стоял неподвижно, глядя прямо перед собой, и на его лице застыло выражение спокойного, почти блаженного покоя.


Он умирал.


Не от болезни, не от удара — просто заканчивалась жизнь, как заканчивается вода в колодце. Последний вздох, последний удар сердца. И тишина.


Эйнар смотрел на себя старого, умирающего, и не чувствовал страха. Только странное облегчение. Как будто эта смерть была не концом, а началом чего-то другого.


Потом видение исчезло.


XXV


Он проснулся от того, что печь погасла.


Угли затянуло пеплом, серым и тяжёлым. В хижине стало холодно — мороз пробирал сквозь стены, через щели в крыше, через земляной пол. Эйнар лежал, глядя в потолок, и думал о том, что видел во сне.


Своя смерть.


Не страшная, не кровавая — спокойная, почти желанная. Он умирал старым, на поляне, под серым небом, и на его лице была улыбка.


Он никогда не видел свою смерть раньше. Только чужие. Только оленя, мальчика, незнакомых людей в отражениях воды и металла. Но никогда — себя.


Дар изменился. Или Эйнар изменился. Или мир вокруг него начал трескаться по швам, и эти трещины теперь проходили сквозь него самого.


Он сел, нашарил ногами сапоги. Надел их, не зашнуровывая. Подошёл к печи, разгрёб пепел. Угли ещё тлели — едва-едва, красные точки в серой массе. Он подул на них, положил щепок, раздул огонь.


Свет заполнил хижину.


Эйнар посмотрел на ведро. Тряпка лежала ровно. Он не стал её поднимать.


Вместо этого он подошёл к двери, толкнул её и вышел на улицу.


Ночь ещё не уступила утру, но небо на востоке уже светлело — бледной, болезненной желтизной. Снег скрипел под сапогами, воздух был чист и прозрачен.


Эйнар посмотрел наверх, на звёзды, которые уже начинали гаснуть.


— Что ты от меня хочешь? — спросил он. Тихим, надтреснутым голосом. — Зачем ты мне это показываешь?


Звёзды не ответили. Только ветер прошелестел в ветвях сосен, да где-то далеко каркнул ворон.


Эйнар постоял ещё минуту, потом развернулся и пошёл обратно в хижину.


День только начинался.


А он уже устал.


---


Часть пятая: Утро нового дня


XXVI


Он вернулся в хижину, закрыл дверь, задвинул щеколду.


Печь разгорелась, жарко и весело. Эйнар подбросил ещё поленьев — берёзовых, сухих, тех, которые берёг для самых холодных дней. Сегодня был такой день. Не по погоде — по состоянию души.


Он сел на скамью, достал из мешка кусок оленьего мяса, отрезал ножом тонкую полоску и положил в рот. Сырое, холодное, с запахом крови. Жевал медленно, прислушиваясь к себе.


Мясо было вкусным. Жизнь продолжалась.


Он доел, вытер нож о штаны, убрал в ножны. Потом налил ковш воды из ведра — не глядя, опустив ковш на ощупь, подняв, не заглядывая внутрь. Выпил. Вода была холодной, с лёгким привкусом железа.


Он поставил ковш на полку и посмотрел на огонь.


Пламя танцевало, отбрасывая тени на стены. Тени были длинными, кривыми, похожими на людей, которые стояли вокруг и смотрели на него. Эйнар знал, что это просто игра света. Но сегодня он смотрел на них с осторожностью, готовый в любой момент отвернуться, если тени начнут двигаться неправильно.


Они не двигались.


Он сидел у печи, глядя в огонь, и думал о том, что видел сегодня — и наяву, и во сне. Олень, который умер дважды. Его собственное лицо на льду, искажённое криком. Старик на поляне, умирающий с улыбкой.


Все эти образы были частями одной картины, но он не мог сложить их в целое. Не хватало деталей. Или ума. Или того и другого.


Он вздохнул, потёр лицо ладонями.


Потом встал, подошёл к полке, где лежала береста и уголёк. Отломил кусок бересты, взял уголёк и начал писать.


Не слова — знаки. Те, которые он придумал много лет назад, чтобы запоминать видения. Круг — смерть. Квадрат — человек. Треугольник — отражение. Линия, пересекающая круг — смерть, увиденная заранее.


Он нарисовал оленя — упрощённо, четырьмя линиями. Потом круг. Потом линию, пересекающую круг. Потом знак вопроса — изогнутую линию, которую он использовал для того, что не понимал.


Он смотрел на рисунок и чувствовал, как внутри, где-то под рёбрами, снова заворочалось то тёмное и тяжёлое. Дар не успокоился. Он ждал.


Эйнар отложил бересту, встал.


Нужно было что-то делать. Сидеть в хижине и бояться каждого отражения — это не жизнь. Это существование. А он уже десять лет существовал. Может, пришло время что-то изменить.


Но что?


Он не знал. И это незнание было страшнее любого видения.


XXVII


Он оделся, взял копьё, вышел из хижины.


Солнце уже поднялось — бледное, мутное пятно за пеленой облаков. Снег искрился, но не ярко, а как-то болезненно, жёлто-серо. Воздух был холодным, но не морозным — сырым, липким.


Эйнар пошёл в лес.


Не за добычей — просто так, чтобы ходить. Чтобы ноги не затекли. Чтобы голова не закипела от мыслей. Он шёл без тропы, напрямик, проваливаясь в сугробы, цепляясь за кусты.


Лес молчал. Даже вороны не каркали.


Он шёл и думал.


О том, что дар — это не проклятие. Или не только проклятие. Сегодня утром он увидел смерть оленя за секунду до того, как она произошла, и это помогло ему сделать точный выстрел. Дар сделал его лучшим охотником. Может, лучшим из всех, кто когда-либо ходил по этим лесам.


Но цена была слишком высока.


Каждое видение оставляло шрам. Не на теле — на душе. Он видел смерть снова и снова, в сотнях отражений, и каждое отражение забирало часть его. Уносило с собой в ту чёрную, тёмную глубину, откуда нет возврата.


Он остановился у старой сосны, положил ладонь на кору.


— Я не хочу больше видеть, — сказал он дереву. — Забери это обратно. Я не просил.


Сосна молчала. Только ветка, на которую упал ком снега, качнулась, стряхивая белую тяжесть.


Эйнар убрал руку, повернулся и пошёл обратно.


XXVIII


Он вернулся в хижину за час до полудня.


Раздел дрова, сложил их у печи. Повесил мясо коптиться над огнём — тонкие полосы на деревянных прутьях, так, чтобы дым окутывал их, но не жёг. Расправил шкуру на раме, начал скоблить — счищать остатки жира и мяса.


Работа была тяжёлой, монотонной. Она не требовала мыслей, только движения. Эйнар скоблил и скоблил, пока плечи не начали ныть, а пальцы — сводить судорогой.


Потом он остановился, вытер пот со лба.


Шкура была почти готова. Ещё день-два — и можно будет выделывать.


Он посмотрел на ведро. Тряпка лежала ровно.


Он подошёл к ведру, поднял тряпку, заглянул внутрь.


Чёрная вода. Его лицо. Усталое, бледное, с тёмными кругами под глазами. Глубокая морщина между бровями — он даже не заметил, когда она появилась.


Никаких видений.


Он опустил тряпку.


XXIX


Вечером он сидел у печи, ел варёное мясо и пил горячий настой.


Вкус мяса был пресным — он забыл посолить. Но есть можно. Он жевал, глядя в огонь, и чувствовал, как усталость растекается по телу, тяжёлая и тёплая.


За окном смеркалось. День прошёл.


Эйнар доел, облизал пальцы, вытер их о штаны. Потом поднялся, проверил, завешены ли все блестящие поверхности. Ведро — накрыто. Нож — в ножнах, в углу, под тряпицей. Топор — на полке, обухом к стене, чтобы не бликовал. Лук — на стене, но тетива матовая, не отражает.


Безопасно.


Он лёг на лежанку, натянул овчину до подбородка. Закрыл глаза.


Печь потрескивала. Ветер за стеной выл, тонко и жалобно. Где-то далеко, в лесу, завыл волк — один раз, коротко, и замолк.


Эйнар провалился в сон, и во сне снова увидел своё лицо в отражении льда. Но теперь лицо не кричало. Оно смотрело на него спокойно, почти ласково, и губы беззвучно шептали:


Это только начало.


XXX


Он проснулся затемно, как всегда.


Не от холода — от привычки. Сегодня не было той странной дрожи, которая разбудила его накануне. Только тишина. Обычная, утренняя, пустая.


Эйнар открыл глаза, посидел на лежанке несколько минут, приходя в себя. Потом встал, подошёл к печи, разжёг огонь.


Свет заполнил хижину.


Он проверил ведро — тряпка на месте. Нож — в ножнах. Топор — на полке.


Всё как всегда.


Он оделся, позавтракал остатками вчерашнего мяса, запил водой.


Потом взял копьё, лук, колчан и вышел из хижины.


Лес встретил его белым безмолвием. Снег скрипел под ногами, воздух был чист и прозрачен.


Эйнар пошёл на север, туда, где вчера нашёл оленьи следы. Не потому, что надеялся найти ещё одного раненого зверя — просто привычка. Утро. Охота. Лес.


Он шёл и старался не смотреть под ноги.


Потому что под ногами, в каждой лужице, в каждой ледяной корке, таилась смерть. Чья — не важно. Своя или чужая. Смерть есть смерть.


И она ждала его там, в отражении.


Он знал это.


И всё равно шёл.


---


КОНЕЦ ГЛАВЫ 2


ГЛАВА 3. ШЁПОТ ЗА СПИНОЙ


Часть первая: Утро решения


I


Он проснулся затемно, как всегда, но на этот раз не поднялся сразу.


Эйнар лежал на спине, глядя в потолок, где в щели между брёвнами сочился слабый, почти невидимый свет умирающей луны. Сегодня не было ни дрожи, ни странного предчувствия — только глухая, тяжёлая уверенность в том, что этот день будет таким же, как вчера, и позавчера, и месяц назад. Таким же, как все дни, которые он прожил в этой хижине за последние десять лет.


Но сегодня он должен был идти в деревню.


Мысль о Терновой Гриве вызвала в желудке неприятное, тянущее чувство — не боль, а тошнотворное сосание под ложечкой, которое он знал слишком хорошо. Это чувство приходило каждый раз, когда он собирался к людям. Оно не было страхом — страх он перестал испытывать много лет назад, когда понял, что самые страшные вещи уже случились с ним, и ничего хуже быть не может. Это было отвращение. Тяжёлое, вязкое, как грязь после дождя.


Он закрыл глаза и начал перебирать запасы.


Муки — на дне мешка, под лавкой. Горсть, не больше. Если испечь лепёшки из той муки, получится три, от силы четыре, и каждая будет с кулак. Этого хватит на неделю, если есть по половине в день. Но мука нужна была не только для лепёшек — густую похлёбку тоже варили с мукой, и без неё мясной бульон оставался просто горячей водой с мясом, сытный, но не питательный.


Соль — ещё хуже. Горшок, в котором она хранилась, был почти пуст. Эйнар провёл по дну пальцем несколько дней назад и нащупал тонкий, в палец, слой крупной серой соли, смешанной с каменной крошкой. Этой соли хватило бы на две, от силы три недели, если солить только похлёбку и не трогать мясо. Но сырое мясо без соли портилось быстрее, а вяленое без соли не вялилось — гнило. Значит, нужно было солить. И значит, соли было на十天, не больше.


Наконечники для стрел. Из железа. Два осталось в берестяном коробе, оба кривые, с заусенцами, но других не было. Эйнар мог выковать новые — руда в лесу ещё попадалась, если знать, где искать. Но на это уходило время, а времени у него было много, вернее, времени было столько, что оно превращалось в проклятие. Проклятие одиночества, в котором каждая минута длилась час, каждый час — день.


Нет. Проклятие не в одиночестве. Проклятие — в отражениях. Одиночество — это просто цена.


Он сел на лежанке, свесил ноги.


Пол был холодным, как всегда. Пятки нащупали знакомые неровности — ямку у левой ножки лежанки, камешек, вмёрзший в землю у печи, ложбинку, которую протоптали его собственные шаги за десять лет. Он пошевелил пальцами ног в шерстяных носках — носки были штопаные, в трёх местах, и дыра на правом мизинце снова расползлась. Нужно было зашить. Но не сейчас.


Сейчас нужно было собираться.


II


Он встал, подошёл к печи.


Угли ещё дышали — слабо, красновато, как умирающий зверь. Эйнар разгрёб их кочергой, подул. Искра, другой, третий — трут занялся не сразу, пришлось повозиться с кремнем, высекая искру снова и снова, пока пальцы не начали неметь от напряжения. Наконец тонкая струйка дыма поднялась от трута, потом огонёк, маленький, жёлтый, дрожащий.


Он положил щепки, потом поленья — берёзовые, сухие, те, что берег для самых холодных дней. Сегодня был не самый холодный день по погоде, но по настроению — да. Настроение требовало тепла.


Пламя взметнулось, жёлтое и неровное, выхватив из темноты куски пространства: стену с вбитым в неё гвоздём, полку с глиняными мисками, тряпичный мешок с мукой, перетянутый кожаным ремешком, связку сушёных трав под потолком, и ведро — ведро, накрытое тряпкой, в углу.


Эйнар посмотрел на ведро.


Тряпка лежала ровно. Он не проверял её сегодня. И вчера проверял только раз, перед сном. Внутри, под тряпкой, была вода, тёмная, почти чёрная, отстоявшаяся за три дня. В этой воде, если заглянуть, отражался потолок, и стены, и его собственное лицо — бледное, измождённое, с глубокими морщинами вокруг глаз и тёмными кругами под ними.


Но сегодня он не будет заглядывать. Сегодня — ни в коем случае.


Он отвернулся, подошёл к скамье, где лежала одежда.


III


Одеваться в день похода в деревню было особенным ритуалом.


Не таким, как обычно — не механическим, успокаивающим. Другим. Болезненным. Каждая деталь одежды была не просто защитой от холода, а щитом от взглядов. От крестных знамений. От сплёвываний через плечо. От того, как матери отворачивали лица детей.


Эйнар надевал нательную рубаху — ту, что поплотнее, с высоким воротом, закрывающим шею. На шее, на левой стороне, было родимое пятно, которое в деревне называли «меткой проклятого». Глупость, конечно — родимое пятно есть родимое пятно, — но люди видят то, что хотят видеть. А они хотели видеть знак. Знак того, что он не такой, как они. Знак того, что его можно бояться и ненавидеть.


Потом — шерстяная куртка на застёжках из кости. Та самая, которую он достал с убитого охотника много лет назад. Куртка была великовата, и он подпоясывал её ремнём, чтобы не болталась. На левом рукаве, чуть выше локтя, была дыра — недавняя, порвалась о сук, когда он нёс убитого оленя. Дыру нужно было зашить. Но нитки у него не было, только сухожилия, которые он хранил в берестяной коробке. Сухожилия были тонкие, крепкие, но с ними возни много. Он решил, что зашьёт дыру потом. Или не зашьёт. Какая разница? В деревне не смотрели на его одежду. В деревне смотрели на его глаза.


Потом — штаны. Тоже шерстяные, с кожаными вставками на коленях. Вставки он сделал сам, когда протёр колени, пробираясь сквозь заросли сухой малины. Кожа была старая, дублёная, с тёмными пятнами от времени.


Потом — портянки. Свежие, из вчерашней стирки. Он намотал их особенно тщательно, потому что идти предстояло далеко — почти два часа до деревни, и два обратно, а если задержат переговоры (хотя какие переговоры — Бранн всегда говорит быстро, как отрезает), то и больше. Ногам должно быть удобно. Нельзя показывать слабость. Слабость в деревне — это мясо. Его растерзают.


Потом — сапоги.


Сапоги были старые, сбитые, со стоптанными каблуками и заплатками. Но подошва держалась крепко — железные шипы, которые он сам ковал прошлой осенью, вгрызались в лёд, не давая поскользнуться. Он сунул ногу в сапог — сначала левую, потом правую, — и потянул на себя шнуровку. Затянул туго-туго, чувствуя, как сапог обхватывает голень.


Потом — ремень.


Ремень был широкий, из грубой воловьей кожи, с медной пряжкой. Медь он зачернил золой, чтобы не блестела. Пряжка мягко щёлкнула, встав в привычную дырочку — третью слева. За много лет кожа на ремне растянулась, и теперь он застёгивался не на вторую, как раньше, а на третью.


Потом — нож.


Обсидиановый клинок в ножнах из берёсты. Эйнар вытащил его, провёл пальцем по лезвию — остро. Правил вчера вечером, хотя нож почти не тупился. Просто нужно было чем-то занять руки. Вложил обратно, повесил на пояс.


Топор — тоже на пояс, слева.


Лук и копьё он оставил в хижине. В деревню нельзя было приходить с оружием — не потому, что запрещал закон, а потому, что это была бы провокация. Оружие пугало людей. А напуганные люди — самые опасные. Они не думают, они бьют. Бьют первыми, чтобы защитить себя от того, чего боятся.


Эйнар боялся не людей. Он боялся того, что может сделать с людьми его дар, если они доведут его до крайности.


Поэтому он шёл безоружным. Только нож — и тот спрятан под курткой, чтобы не блестел.


IV


Перед выходом он сел на скамью, съел лепёшку — последнюю, которая оставалась от вчерашней выпечки, — и запил горячим настоем. Настой был горьким, травяным, с запахом зверобоя и мяты. Он пил медленно, стараясь растянуть удовольствие, потому что следующая горячая еда будет только вечером, если повезёт.


Лепёшка была чёрствой, крошилась в пальцах. Он жевал, глядя в огонь, и думал о том, что ждёт его в Терновой Гриве.


Деревня Терновая Грива стояла на южном склоне холма, защищённая от северных ветров стеной старого леса. Там жило около трёхсот человек — крестьяне, охотники, кузнец, травница, старейшина Бранн. Три сотни людей, которые знали его в лицо. Три сотни людей, которые отворачивались при его появлении. Три сотни людей, которые шептали за спиной, крестились при встрече и учили своих детей бояться «Морока».


Он не знал, почему они так боялись. Вернее, знал — но не понимал. Страх перед неизвестным. Страх перед тем, что ты не можешь объяснить. Страх перед человеком, который видит то, чего не должны видеть люди.


Он никому не желал зла. Он ни разу не использовал свой дар против человека, даже когда его били. Он просто хотел жить — тихо, незаметно, в своей хижине на отшибе, охотиться, менять шкуры на соль и муку и не мешать никому. Но этого было мало. Этого никогда не было мало для тех, кто боялся. Потому что страх не насыщается. Он растёт. Он пожирает разум, как червь пожирает яблоко, и в конце концов от яблока остаётся только пустая кожура.


Эйнар допил настой, поставил ковш на полку. Поднялся.


Пора.


V


Он снял с гвоздя запасной мешок — тот, в котором носил шкуры на обмен. Мешок был сшит из грубой конопляной дерюги, когда-то серой, а теперь грязно-бурой от времени и крови. Внутри лежали шкуры — три оленьи, которые он выделывал всю прошлую неделю, и одна лисья, старая, прошлогодняя, но ещё хорошая. Лисью шкуру он берег для особого случая — может, сегодня она поможет выменять побольше соли.


Он пересчитал шкуры ещё раз, хотя знал, что их три. Оленьи — две тёмные, зимние, с густым подшёрстком, и одна летняя, потоньше, но без дыр. Лисья — рыжая, с белым кончиком хвоста, мягкая, как пух.


Бранн оценит. Бранн всегда оценивал честно — не потому, что был добрым, а потому, что знал: если занизить цену, Эйнар уйдёт к другому старейшине, в соседнюю деревню, а это невыгодно. Бранн был не глуп. Жадный, но не глупый.


Эйнар взвалил мешок на плечо, проверил, хорошо ли затянута горловина. Затянута.


Он подошёл к двери, положил ладонь на щеколду.


Вздохнул.


— Идём, — сказал он сам себе. — Не впервой.


Толкнул дверь.


Часть вторая: Дорога


VI


Лес встретил его серым, безрадостным утром.


Солнце ещё не поднялось — или поднялось, но скрылось за плотной пеленой облаков, которые висели низко, почти над верхушками сосен. Снег был свежим — за ночь выпало немного, с палец, не больше, но этого хватило, чтобы укрыть старые следы и сделать лес чистым, нетронутым.


Эйнар шёл по тропе, которую знал как свои пять пальцев.


Тропа начиналась у порога хижины, вилась между кривыми берёзами, пересекала замёрзший ручей (там, где лёд был толще всего), поднималась на небольшой холм, поросший молодыми сосенками, и спускалась в низину, где всегда было сыро и даже зимой снег лежал рыхлый, как мука. Потом — ещё один подъём, и оттуда, с вершины, уже видна была деревня: серые крыши, чёрные трубы, редкие огоньки в окнах.


Он шёл беззвучно, по привычке, хотя в лесу никого не было. Пятка — носок — перенос веса. Снег под сапогами не скрипел, а мягко оседал, принимая его шаги. Он дышал носом, приоткрыв рот, чтобы холодный воздух успевал согреваться.


Мешок со шкурами тянул вниз, но это была привычная тяжесть. Он нёс её легко, почти не замечая, — тело помнило, как носить тяжести. Десять лет одиночной жизни сделали его сильным, жилистым, выносливым, как старый корень, который не вырвать из земли.


Он думал о дороге, о снеге, о деревьях, о чём угодно, только не о том, что ждало впереди. Но мысли возвращались, как мухи к падали.

На страницу:
4 из 7