
Полная версия
Легенда о Зеркальном Королевстве. Книга 1
Он вспомнил свой первый приход в Терновую Гриву после того, как поселился в хижине. Ему было семнадцать, он был худым, грязным, с впалыми щеками и дикими глазами. Он нёс в мешке две заячьи шкуры — всё, что смог добыть за месяц. В деревне его встретили молчанием. Люди выходили из домов, смотрели, но никто не подошёл, никто не спросил, кто он и откуда. Только старая травница Хельга, та, которая лечила травами и говорила с духами (или притворялась, что говорит), перекрестилась трижды и прошептала: «Сын Пепла вернулся».
Он не знал тогда, что это значит — «сын Пепла». Узнал позже. От мальчишек, которые кидались камнями и кричали: «Сын Пепла, сын Пепла, уходи, пока цел!» От старух, которые отворачивались и сплёвывали. От Бранна, который однажды, принимая шкуры, буркнул: «Твой отец был из пепла, ты и подавно».
Отец.
Эйнар не любил вспоминать отца — не потому, что отец был плохим, а потому, что больно. Отец умер, когда Эйнару было десять. Умер плохо, долго, с хрипом и пеной у рта, и перед смертью смотрел на сына глазами, в которых был не страх, а что-то другое, что Эйнар не мог понять тогда и не понимал сейчас.
Отец был плотником, но работал плохо — руки дрожали, инструменты валились. В деревне его не любили, но терпели, потому что он не лез в чужие дела и платил налоги вовремя. Когда он умер, никто не пришёл на похороны, кроме матери и Эйнара. Мать плакала, а Эйнар стоял у могилы, сжимая в кулаке горсть земли, и не мог выдавить из себя ни слезинки.
Через год умерла мать. Тоже плохо, тоже долго. Эйнару было одиннадцать. Он остался один.
И с тех пор он всегда был один.
VII
Он шёл уже около часа, когда начал замечать следы человеческой деятельности.
Сначала — пни. Свежие, с жёлтой древесиной, ещё не потемневшей от времени. Кто-то вырубал лес на восточном склоне, там, где земля была суше и деревья росли прямее. Пни были аккуратные, ровно срезанные — работа хорошего лесоруба. Эйнар подумал, что это, наверное, сын кузнеца, тот самый, которого звали… как его? Он забыл имя. Да и какая разница.
Потом — плетень. Старый, покосившийся, с торчащими кольями. За плетнём, насколько хватало глаз, тянулись поля — пустые, покрытые снегом, с редкими стогами соломы, похожими на огромных спящих зверей. Летом здесь росли рожь и овёс, но сейчас была зима, и поля спали.
Потом — запахи. Дым, конечно, — от печей, из труб, тянуло дымком, горьковатым, почти сладким. И навоз — деревня всегда пахнет навозом, даже зимой, когда всё замёрзло. Запах вмёрз в землю, в стены домов, в одежду людей, и его нельзя было выветрить ни ветром, ни морозом.
Потом — звуки. Лай собак — далёкий, приглушённый расстоянием. Стук топора — кто-то колол дрова, мерно, с интервалом в несколько секунд. Крик петуха — хриплый, надсадный, будто его резали.
Эйнар замедлил шаг.
Деревня приближалась. Он слышал её, чувствовал её запах, видел её очертания на горизонте — серые пятна на белом фоне, как кляксы на чистом листе.
Он остановился на вершине холма, передохнуть и собраться с мыслями.
VIII
Отсюда, с холма, Терновая Грива была видна как на ладони.
Три десятка домов, разбросанных без всякого порядка, как семена, которые посеял пьяный сеятель. В центре — площадь, где торговали и собирались на праздники. На площади — колодец с журавлём, длинным, похожим на шею вымершего ящера. У колодца — несколько фигур, женщин с корзинами, детей, бегающих между взрослых.
Дальше — дом Бранна, самый большой и крепкий, с железной скобой на двери и резными наличниками, которые были выкрашены охрой, чтобы казались богаче, чем на самом деле. Рядом — амбар, кузница, коптильня. И дальше — дома попроще, с соломенными крышами, придавленными тяжёлыми брёвнами, чтобы ветром не сдуло.
Эйнар смотрел на деревню и чувствовал, как внутри закипает то самое, тошнотворное сосание под ложечкой.
Он не хотел туда идти. Никогда не хотел. Но соль не вырастала на деревьях, мука не падала с неба, а железо не плавилось само собой. Ему нужны были люди. Ему нужен был Бранн. Как бы сильно он ни ненавидел эту зависимость, она была фактом, с которым нельзя спорить, как нельзя спорить с тем, что зима сменяет осень, а смерть — жизнь.
Он перекинул мешок на другое плечо и пошёл вниз, к деревне.
IX
Окраина деревни встретила его тишиной.
Не той живой тишиной леса, где каждый звук имеет значение и смысл, а мёртвой, пустой тишиной, которая возникает, когда люди замолкают, завидев нежеланного гостя.
Эйнар шёл по улице, и двери домов закрывались перед ним. Не с грохотом — тихо, осторожно, будто люди боялись, что звук может привлечь его внимание. Щеколды щёлкали, засовы скрежетали, и через мгновение улица становилась ещё пустее, ещё безжизненнее.
Он не смотрел по сторонам. Он смотрел под ноги — на снег, на грязные лужи, на обледенелые колдобины, — и старался не замечать ни закрывающихся дверей, ни любопытных глаз, выглядывающих из щелей между ставнями.
Но он всё равно видел.
Краем глаза — женщину, которая выскочила из дома с корзиной белья и, увидев его, шарахнулась обратно, будто наткнулась на змею. Краем глаза — мальчишку, который сидел на плетне и грыз корку хлеба; мальчишка замер с открытым ртом, хлеб выпал у него из рук, и он так и сидел, не дыша, пока Эйнар не прошёл мимо. Краем глаза — старуху, которая крестилась мелко-мелко, трясущейся рукой, и шептала что-то, наверное молитву, наверное против порчи.
Он чувствовал их взгляды на спине. Тяжёлые, липкие, как паутина. Десять взглядов. Двадцать. Тридцать. Все, кто видел его, смотрели ему вслед, и эти взгляды давили на плечи, на шею, на затылок, заставляя голову клониться ниже, ниже, ниже.
Но он не клонил. Он шёл прямо, смотря вперёд, и не ускорял шаг.
Никогда не ускорял.
X
Мальчишка с камнем появился из переулка неожиданно.
Он был маленьким, лет семи-восьми, в драной овчине и огромных, явно чужих сапогах, которые болтались на ногах, как вёдра. Лицо — чумазое, с размазанными соплями и блестящими от возбуждения глазами. В руке — камень, средний, с куриное яйцо, с острыми краями.
Мальчишка выскочил прямо перед Эйнаром, загородив дорогу, и замер на секунду, будто проверяя, не ошибся ли. Потом, набрав в грудь воздуха, крикнул:
— Морок! Морок идёт! Морок!
Голос был тонкий, детский, срывающийся на фальцет. Но в этом голосе не было страха — только злорадство, то особенное, жестокое злорадство, на которое способны только дети, когда чувствуют себя в безопасности за спинами взрослых.
Эйнар не остановился. Он продолжал идти, и мальчишка, поняв, что его игнорируют, рассвирепел.
— Я сказал — Морок! — заорал он ещё громче. — Слышишь, Морок?! Сын Пепла проклятый! Убирайся отсюда, пока цел!
Камень полетел.
Эйнар не уклонился. Не потому, что не мог — он видел полёт камня так же ясно, как видел снег под ногами, — а потому, что уклоняться было бессмысленно. Камень ударил в плечо — левое, то самое, где была дыра на куртке, — и отскочил, упав в снег с глухим стуком.
Боль была несильной. Камень был не тяжёлым, и мальчишка был слаб. Но место ушиба заныло, тупо, неприятно, как напоминание о том, что он здесь чужой.
Эйнар шёл дальше, не оборачиваясь.
За спиной мальчишка закричал снова, но слов Эйнар уже не разобрал — детский голос потонул в другом шуме, в том, что поднимался в его собственной голове.
Там, в голове, шумела кровь. Или не кровь — что-то другое. То самое, тёмное и тяжёлое, что жило под рёбрами и просыпалось в моменты опасности. Сейчас опасности не было, но дар всё равно шевелился, будто чувствовал, что вокруг — вражда, и готовился к защите.
Эйнар сжал кулаки, заставив себя дышать ровно.
Не сейчас. Не здесь. Не при людях.
Он успокоил дыхание к тому моменту, как вышел на площадь.
Часть третья: Площадь
XI
Площадь в Терновой Гриве была пуста.
Впрочем, не совсем пуста. У колодца стояли три женщины с корзинами — две пожилые, одна молодая. Они разговаривали, смеялись — негромко, по-бабьи, — но, когда Эйнар появился на краю площади, смех оборвался, как ножом отрезало.
Женщины замерли, глядя на него.
Эйнар шёл через площадь, не сворачивая, не ускоряясь, не замедляясь. Мешок со шкурами висел на плече, нож под курткой не блестел, руки были пусты и открыты. Он не представлял угрозы. Он был просто человеком, который шёл по своим делам.
Но женщины смотрели на него так, будто он нёс в руках чуму.
Одна из пожилых — толстая, в сером платке, с красным, обветренным лицом — перекрестилась. Другая — тощая, с острым носом и злыми глазами — сплюнула через левое плечо. Молодая, та, что стояла чуть поодаль, смотрела с любопытством, почти с жалостью, но когда пожилая отдёрнула её за рукав, отвела взгляд и уставилась в землю.
Эйнар прошёл мимо.
Он слышал, как за спиной тощая прошипела:
— Глазастый… Принёс бы кто беду…
— Тихо ты, — ответила толстая. — Услышит.
— А пусть слышит. Правду говорю. С тех пор как он здесь появился, скотина дохнет, дети болеют. Наслал порчу, колдун поганый.
— Не колдун он. Такой же человек.
— Человек? — Тощая хрипло рассмеялась. — Человек в отражениях смерть видит? Человек без зеркал жить не может? Не человек он. Морок. И сын Пепла.
— Тихо, говорю.
Эйнар отошёл достаточно далеко, чтобы не слышать продолжения. Но слова всё равно жгли спину, как клеймо.
Он не колдун. Он никогда не учился магии, не заключал сделок с тёмными силами, не приносил жертв. Его дар — это проклятие, которое досталось ему по рождению, как цвет глаз или группа крови. Он не просил его. Он не хотел его. Он пытался от него избавиться — молился, постился, пил горькие травы, которые, как говорили, отшибают дар. Ничего не помогало.
Но люди не верят в невиновность того, кого боятся. Для них страх — это доказательство вины. Если ты вызываешь страх — значит, ты виноват. Виноват в том, что ты есть. Виноват в том, что родился не таким, как они.
Эйнар давно перестал оправдываться. Оправдания бесполезны. Страх не лечится словами.
XII
Дом Бранна стоял в дальнем конце площади, у самого леса.
Он был не похож на другие дома — больше, выше, срублен из толстых сосновых брёвен, которые даже не почернели от времени. Крыша была крыта тёсом, не соломой, и на коньке торчал железный петух — ржавый, но всё ещё различимый. Окна — большие, со стеклянными вставками (стекло в деревне было редкостью, роскошью, которую могли позволить себе только самые богатые). Дверь — дубовая, с железной скобой и тяжёлым кольцом вместо ручки.
Эйнар подошёл к калитке и остановился.
Заходить во двор без приглашения было нельзя — не по закону, а по неписаному правилу, которое здесь соблюдали строже, чем любой закон. Чужак на дворе Бранна — это оскорбление. А Эйнар был не просто чужаком — он был изгоем, проклятым, тем, кто приносит несчастье.
Он ждал.
Минуту. Две. Пять.
Из дома доносились голоса — Бранн с кем-то разговаривал, глухо, неразборчиво. Потом хлопнула дверь, и на крыльцо вышел молодой парень, сын Бранна — кажется, его звали Эйрик. Высокий, плечистый, с рыжей бородой и тяжёлым, исподлобья взглядом. Он посмотрел на Эйнара, не здороваясь, и скрылся за углом дома, даже не спросив, что нужно.
Эйнар ждал дальше.
Наконец дверь открылась снова, и на пороге показался сам Бранн.
XIII
Старейшина был в овчинном полушубке, подпоясанном широким ремнём, и в валенках, подшитых кожей. Он был невысоким, коренастым, с тяжёлыми, натруженными руками и маленькими, умными глазами, которые смотрели на мир с недоверием и расчётом.
Бранн не вышел из дома — он остановился на пороге, заложив руки за спину, и смотрел на Эйнара сверху вниз (хотя ростом был почти одинаков). Смотрел долго, молча, будто оценивал что-то — не шкуры, не состояние Эйнара, а что-то другое, что было важно только ему одному.
Эйнар не отводил взгляда, но и не встречал его. Он смотрел чуть в сторону, на железного петуха на крыше, и ждал.
— Что принёс? — спросил Бранн наконец.
Голос у него был низкий, сиплый, с хрипотцой — то ли простуженный, то ли от природы. Говорил он коротко, рублеными фразами, как человек, который привык, чтобы его слушали и не перебивали.
Эйнар снял мешок с плеча, развязал горловину, выложил шкуры на снег у порога.
Сначала — две оленьи, тёмные, зимние. Потом — летнюю, потоньше. Потом — лисью, рыжую, с белым кончиком хвоста.
Бранн молча осмотрел каждую. Не торопился. Переворачивал, щупал, нюхал. Проверил швы, которыми Эйнар зашивал дыры. Потёр мех между пальцами, проверяя, не сыпется ли. Подул на шерсть, чтобы увидеть, как ложится подшёрсток.
— Две оленьи — хороши, — сказал он наконец. — Летняя — так себе. Лисья — старая.
— Лисья — мягкая, — ответил Эйнар. Голос прозвучал глухо, непривычно — он так редко говорил, что связки с трудом выталкивали слова. — На воротник пойдёт.
Бранн посмотрел на него поверх шкур. Взгляд был тяжёлый, изучающий.
— На воротник? — переспросил он. — Кому? Тебе?
Эйнар промолчал.
— Ладно, — Бранн махнул рукой. — Цену знаешь. Две оленьи — по пять мер соли, летняя — три, лисья — две. Итого пятнадцать мер. Или мукой, или пополам. Как хочешь.
Эйнар кивнул. Цена была обычной, даже чуть выше, чем в прошлый раз. Бранн не обманывал — может, потому, что боялся, что Эйнар уйдёт к другому старейшине, а может, потому, что сегодня был в хорошем настроении. Какая разница.
— Пополам, — сказал Эйнар. — Восемь мер соли, семь муки.
Бранн хмыкнул — не то одобрительно, не то насмешливо. Повернулся, ушёл в дом. Через минуту вернулся с двумя мешками — один с солью, другой с мукой. Мешки были небольшими, затянутыми кожаными ремешками.
Он не подошёл к Эйнару — поставил мешки у порога, на снег, отступил на шаг и кивнул:
— Забирай.
Эйнар подошёл, поднял мешки. Соль тяжелее — потянула руку вниз. Мука легче, но мешок был больше, неповоротливый. Он перекинул соль через плечо, муку взял в руку.
— Сын Пепла, — сказал Бранн, когда он уже повернулся, чтобы уйти.
Эйнар остановился, не оборачиваясь.
— Ты бы не ходил сюда так часто, — добавил Бранн. Голос его звучал почти спокойно, почти беззлобно. — Люди боятся. Я тоже не рад тебя видеть, но мне шкуры нужны. А людям — не нужны твои шкуры. Людям нужно, чтобы ты исчез. Понял?
Эйнар помолчал. Потом кивнул — раз, коротко, — и пошёл прочь.
XIV
На обратном пути через площадь он снова прошёл мимо женщин у колодца.
Теперь их было больше — человек шесть, может, семь. Они стояли плотной группой, сдвинувшись, как стадо, почуявшее хищника. В руках у некоторых были вёдра, у одной — коромысло. Все смотрели на Эйнара.
Он шёл, не сворачивая. Мешки оттягивали плечи, снег скрипел под сапогами.
И тогда кто-то — он не понял, кто именно, голос был женский, но неразличимый, — сказал громко, на всю площадь:
— Принёс бы кто беду.
Сказал не в спину — в лицо. Громко, нарочито, чтобы он слышал.
Эйнар не остановился.
— Сын Пепла, — добавил другой голос, мужской, откуда-то сбоку, из-за плетня. — Исчадие. Морок.
— Проходи, проходи, глазастый, — третий, тоже женский, противный, с дребезжанием. — Нечего тебе здесь делать.
Эйнар шёл.
Камней больше не кидали. Но слова били больнее камней.
Он не отвечал. Никогда не отвечал. Ответы — это диалог, а диалог предполагает, что другая сторона готова слушать. Эти люди не были готовы слушать. Они были готовы бояться и ненавидеть. И ничего, что он мог сказать, не изменило бы этого.
Он вышел с площади, прошёл мимо последних домов, мимо покосившегося плетня, мимо старой, засохшей ивы, которая росла у околицы и которую в деревне называли «ведьминой». И только когда он ступил на тропу, ведущую в лес, — только тогда он выдохнул.
Выдохнул так, будто не дышал все последние десять минут.
Часть четвёртая: Лесной переход
XV
Лес принял его, как принимают домой блудного сына — без упрёков, без вопросов, с тихой, молчаливой лаской.
Деревья сомкнулись за спиной, скрыв деревню, скрыв площади, скрыв женщин с вёдрами и Бранна с его тяжёлым взглядом. Остались только сосны, берёзы, снег и тишина.
Но тишина была не той, что раньше.
Эйнар шёл, переставляя ноги, и чувствовал, как дрожат руки. Не от холода — от напряжения, которое наконец отпускало, оставляя после себя пустоту и слабость. Он нёс соль, нёс муку, нёс на плечах тяжесть чужой ненависти, и эта тяжесть была тяжелее любого мешка.
Он хотел остановиться, сесть на пенёк, закрыть глаза и просто посидеть, ни о чём не думая. Но не мог. Если он остановится сейчас, он не встанет. Он сядет в снег, и будет сидеть, и будет слушать, как внутри, под рёбрами, затихает дар, и не сможет заставить себя подняться.
Поэтому он шёл. Шаг за шагом. Механически, как заведённый механизм, который не знает усталости, потому что усталость — это для живых.
XVI
Шёпот начался, когда он прошёл около получаса.
Сначала — едва слышный, как ветер в сухой траве. Эйнар не обратил внимания — в лесу всегда есть звуки, даже когда кажется, что тихо. Снег скрипит, ветки поскрипывают, где-то далеко дятел стучит.
Но шёпот приближался.
Он стал громче, чётче, различимее. И в нём, в этом шёпоте, были слова. Не просто звуки — слова. Настоящие, человеческие слова, произнесённые шёпотом, но с той отчётливостью, которая бывает только во сне.
Эйнар остановился, прислушался.
Шёпот затих.
Он постоял минуту, другую. Ничего. Только лес, только ветер, только собственное дыхание.
— Показалось, — сказал он вслух, чтобы убедить себя. Голос прозвучал неуверенно.
Он пошёл дальше.
Шёпот вернулся через двести шагов.
Теперь он был прямо за спиной. Эйнар слышал его так отчётливо, будто кто-то стоял в двух шагах и шептал ему на ухо. Шёпот был неразборчивым — слова сливались в сплошной поток, в котором нельзя было уловить ни начала, ни конца. Но интонация… интонация была узнаваемой.
Она была насмешливой.
Эйнар резко обернулся.
Никого.
Тропа пуста. Снег нетронут. Ни следов, ни теней, ни движения. Только деревья, только сугробы, только серое небо над головой.
Сердце колотилось где-то в горле, больно и часто. Эйнар сжал кулаки, заставив себя дышать ровно.
— Кто здесь? — спросил он.
Тишина.
— Кто здесь?! — повторил он громче.
Ничего.
Он постоял ещё минуту, вглядываясь в чащу, в темноту между стволами, в те места, где могли бы спрятаться человек или зверь. Никого.
Он повернулся и пошёл дальше. Но теперь он шёл быстрее, почти бегом, и не оборачивался.
XVII
Шёпот преследовал его до самой хижины.
Он то отставал, то нагонял, то затихал совсем, то возвращался с новой силой. Временами Эйнару казалось, что шёпот идёт не снаружи, а изнутри — из его собственной головы, из того тёмного места, где жил его дар. Временами ему чудилось, что шёпот говорит с ним на языке, которого он не знает, но который понимает — так понимают музыку, не зная нот.
Он пытался не слушать. Сосредоточиться на дороге, на снеге, на том, как ноги перебирают по насту, как мешки оттягивают плечи, как соль колется сквозь дерюгу. Но шёпот проникал сквозь все преграды, сквозь все мысли, сквозь все попытки заткнуть уши.
И в конце концов, когда хижина уже показалась из-за деревьев, Эйнару показалось, что он разобрал слова.
Два слова.
Всего два.
«Сын Пепла».
Он замер как вкопанный.
Сын Пепла. Так его называли в деревне. Так называли его мать и отец — за глаза, когда думали, что он не слышит. Так называли его те, кто знал его с детства, и те, кто никогда не видел его раньше.
Но лес не мог знать этого имени. Лес не мог шептать его.
Если только это не был…
Он не закончил мысль. Не захотел.
Он подошёл к хижине, толкнул дверь плечом, ввалился внутрь, и захлопнул дверь за собой с такой силой, что щеколда едва не сломалась.
Часть пятая: Дом
XVIII
В хижине было темно — печь давно погасла, и только редкие угли ещё тлели, бросая багровые блики на стены.
Эйнар поставил мешки с солью и мукой на пол, прислонил их к лавке, и сел на лежанку, тяжело дыша. Руки дрожали — не от холода, не от усталости, от страха. Да, страха. Он признал это, потому что врать самому себе было глупо.
Он боялся.
Не людей — их он уже не боялся, с ними было всё ясно. Он боялся того, что шептало ему в лесу. Боялся своего дара, который становился сильнее, который выходил из-под контроля, который начинал говорить с ним голосом, которого он не узнавал.
Он сидел на лежанке, сжавшись в комок, и смотрел на ведро.
Ведро стояло в углу, накрытое тряпкой. Тряпка лежала ровно — он не проверял её сегодня с утра, но она не сбилась, не сползла. Вода под тряпкой была тёмной, почти чёрной, и в ней, если заглянуть, отражалось его лицо — бледное, измождённое, с тёмными кругами под глазами.
Или не его.
Он не знал. И не хотел проверять.
Он встал, подошёл к печи, разжёг огонь. Пальцы слушались плохо — дрожали, соскальзывали с кремня, и искра падала не туда, куда нужно. Он злился на себя, на свою слабость, на свой страх, и эта злость помогла. На четвёртый раз трут занялся, и через несколько минут огонь уже весело потрескивал в печи, разгоняя темноту.
Свет заполнил хижину — жёлтый, тёплый, знакомый. Тени затанцевали на стенах, и среди этих теней Эйнару снова почудилось что-то чужое — чья-то фигура, чей-то силуэт, стоящий за его спиной.
Он обернулся.
Никого.
Только его собственная тень, длинная и кривая, тянулась от печи к двери, дрожа в такт пламени.
XIX
Он не стал проверять ведро. Не стал смотреть в воду, не стал искать отражений, не стал искушать судьбу.
Вместо этого он принялся за работу.
Работа — вот что спасало его всегда. Работа, которая не оставляла времени на мысли, на страхи, на шёпот. Работа, в которой тело двигалось само, без участия разума, и разум мог отключиться, отдохнуть, спрятаться в тёплую, безопасную пустоту.
Он высыпал соль из мешка в глиняный горшок, тот, что стоял под лавкой. Соль была серой, крупной, с каменной крошкой — но это была соль, и это было хорошо. Он прикрыл горшок деревянной крышкой, придавил камнем, чтобы мыши не добрались.
Потом — мука. Он пересыпал её в берестяной короб, тот, который сам сплёл прошлым летом из берёсты, вымоченной в воде. Короб был герметичным — мука в нём не сырела и не покрывалась плесенью. Эйнар затянул короб ремешком и поставил на полку, повыше, подальше от влаги и грызунов.
Потом он принялся за шкуры, которые остались в мешке. Не те, что он отдал Бранну, — другие, старые, которые не взяли в прошлый раз. Лисьи и заячьи, мелкие, с дырами и проплешинами. Он решил их выделать — замочить в золе, отскоблить, просушить, потом продать подешевле или обменять на что-нибудь полезное.
Работа была грязной, вонючей, неприятной. Но она была работой.
Он скоблил шкуры, пока не начали ныть плечи и не заболели пальцы. Он скоблил, пока пот не залил глаза и не закапал на шкуры, смешиваясь с золой и жиром. Он скоблил до тех пор, пока в голове не осталось ни одной мысли, кроме тупого, животного ритма: скребок — шкура, скребок — шкура, скребок — шкура.
А когда он закончил и распрямил спину, то почувствовал, что дрожь прошла. Усталость вытеснила страх. И шёпот — настоящий шёпот, тот, что преследовал его в лесу, — теперь казался далёким, почти нереальным.
Эйнар вытер руки о тряпку, подошёл к печи, повесил котелок с водой.
— Заварим чай, — сказал он вслух. — И будем жить дальше.
XX
Чай — точнее, травяной настой — он пил долго, маленькими глотками, глядя в огонь.
Пламя танцевало, отбрасывая тени на стены. Тени были длинными, кривыми, похожими на людей, которые стояли вокруг и смотрели на него. Эйнар знал, что это просто игра света. Но сегодня он смотрел на них с осторожностью, готовый в любой момент отвернуться, если тени начнут двигаться неправильно.









