
Полная версия
Точка опоры. Книга 1
Мать работала с утра до ночи. Утром, если были – уроки танцев: семьдесят копеек за час, если повезет – рубль. После обеда – подработка у модистки на Петровке в душной тесной мастерской, пахнущей старыми кружевами и углем для утюга. По вечерам – снова шитье, уже дома на «Зингере» при керосиновой лампе, пока глаза не начинали слезиться.
Вера помогала: обметывала петли, наметывала подол или рукава, пришивала пуговицы, распарывала старые швы – все, для чего не требовалась машинка. Читала в свободные часы. Ходила в Румянцевскую библиотеку. Все ждала какого-то знака или сигнала к началу собственной жизни, но не понимала, как он должен прозвучать и откуда ему взяться.
Она не жаловалась вслух. Но внутри было пусто, как в квартире, из которой вывезли мебель.
«Почему я не радуюсь свободе? – думала она, глядя в окно на двор, где дворник Федот размеренно шуршал метлой, сгребая пожухлые листья. – Почему мне хочется назад, в тот класс, где все было расписано наперед: звонок, урок, вопрос, ответ?»
Через неделю молчания Вера все же оставила Федоту конверт с запиской. За три копейки тот охотно брался передать письмо: дворники пречистенской части постоянно виделись и на базаре, и у водоразборной будки, так что занести записку было для него обычным делом, а тамошний дворник просто ловил Сережу у ворот, чтобы не мозолить глаза старику.
«Спасибо. У меня все по-старому. А у отца как здоровье? В.»
Сережа ответил через день:
«Плохо. Сердце, как говорит доктор, совсем изношено. Но держимся. Спасибо, что спросила. Мне это очень дорого. С.»
Потом – снова молчание. Месяц, потом другой. Общение сошло на нет само собой.
Однажды, лежа с толстовским «Воскресением» под подушкой (Анна Семеновна, поджав губы, объявила, что «девицам такое читать не по чину», и книгу пришлось доставать через приятельницу из педагогического класса), Вера думала о Катюше Масловой.
«Ее ведь никто не спрашивал. В шестнадцать лет ее соблазнили, бросили – и с тех пор жизнь ее пошла не по своей воле, а из одной лишь нужды. Чистота не спасла. Невинность не защитила. Общество ее погубило не за грех, а за беспомощность. А если я откажусь от благоразумного замужества, выберу курсы, труд, одиночество – будет ли у общества для меня иная участь? Или та же бездна, только прикрытая ковром из умных книг?»
Она перечитала страницы, где Нехлюдов вспоминает Катюшу, и вдруг поняла: Толстой писал не о ней. Он писал о нем. О мужчине, который может себе позволить роскошь покаяния. А у Катюши выбора нет – ей остается только идти по этапу.
Вера закрыла книгу и долго смотрела на дрожащие тени на стенах от приоткрытой дверцы голландской печи.
В другой вечер она раскрыла принесенный из библиотеки том Достоевского – «Записки из подполья». Читала запоем, чувствуя странное, горькое узнавание. «Я-то один, а они-то все», – повторяла она про себя, и в этих словах заключались все ее последние месяцы.
«Да, я – странная, – подумала она, закрывая книгу. – Но я – это я. И этого должно быть достаточно для начала».
Бывшие одноклассницы присылали записки. Вера перебирала открытки, исписанные фиолетовыми чернилами, и каждый раз внутри шевелилось раздражение. Девчонки вели себя так, словно им все еще было по четырнадцать лет, а казенные стены гимназии никуда не делись.
«В субботу у нас журфикс. Приходи! Будет чай с сушками, потанцуем падекатр под граммофон. Надя покажет новые открытки из Парижа».
«Нас с Сонечкой позвали на благотворительный вечер к Костроминым – там будут сыновья Шапошникова. Говорят, старший – завидный кавалер, отец ему уже долю в деле выделил. Матушка велела выпустить лиф в боках. Приходи в четверг, Верочка, поможешь сколоть, у тебя ведь глаз верный. А твое голубое еще носится? Приходи, примерим вместе».
«Приходи в среду в Политехнический музей – будет публичная лекция. Что-то про реформы Петра Великого и их влияние на просвещение. Вход свободный, но места надо будет занимать заранее».
«Приходи на чай – может, познакомишься с кем? Друг Миши приезжает из Питера. Он инженер путей сообщения. Мама говорит, он очень многообещающий молодой человек».
Вера отвечала всем одинаково вежливо и одинаково уклончиво:
«Спасибо за приглашение, но, к сожалению, не могу. Много занятий. Готовлюсь к курсам».
На самом деле она просто бродила одна по городу. Москва заменила ей подруг. Это было дешевле – стоило только времени – и честнее. Вера доходила пешком до Пречистенских ворот, за три копейки поднималась на открытый империал темно-синего вагона конки и ехала на крыше мимо Волхонки и Моховой до самого Охотного Ряда, а оттуда сразу сворачивала на Тверскую и шла наверх по улице, разглядывая витрины, вывески и лица.
Здесь жизнь шла по-иному. Мимо зеркальных окон кондитерских и книжных лавок чинно прогуливалась нарядная, закутанная в меха публика, чиновники в вицмундирах спешили по делам, прижимая к боку кожаные папки, у обочины строго поглядывал на толпу усатый городовой. Вера смотрела на этот огромный людской поток и чувствовала себя лишней, запасной деталью, для которой в городе пока не нашлось подходящего паза.
В другие дни она подолгу сидела на скамейке на Пречистенском бульваре – на той самой, где они когда-то занимались с Ильей математикой. Она наблюдала за студентами, которые собирались кучками и яростно спорили, размахивая руками – о Ницше, о Марксе, о последних номерах «Русского богатства» и «Мира Божьего» – в последнем печатали Горького и громили народников. Иногда их спор переходил в крики, иногда – в дружный хохот. Вера слушала их, впитывая эти голоса, эти слова, этот запах молодости, которая манила ее вопреки всему. Ей казалось, что там, в этих спорах и шуме скрывается что-то настоящее, а не тоскливые журфиксы с сушками у Нади и поиски жениха.
В этот раз ее заметили. Один из студентов – в распахнутом пальто, с жидкой бородкой клинышком – кивнул в ее сторону, и разговор разом стих. Несколько голов повернулось в ее сторону. Несколько секунд студенты молча рассматривали Веру – пристально, с любопытством, точно диковинку. Потом бородатый спросил: «Не замерзли, барышня?» И, усмехнувшись, добавил: «Шли бы к нам, у нас весело». Кто-то хмыкнул, другой толкнул его локтем.
Юноши не поднимались с мест, не зазывали настойчиво – просто смотрели и вполголоса переговаривались. По сути, им не было до нее никакого дела, и они прекрасно видели, что она – хорошая, приличная девушка, но не могли не щегольнуть своей вольностью перед товарищами. И в этой их спеси было все: и напускная взрослость, и уверенность в том что они хозяева этого бульвара, на котором она была лишь случайной прохожей.
Вера подобрала свой старый ридикюль и, не поднимая глаз, медленно пошла прочь. За спиной еще слышалось приглушенное шушуканье, смешки. Она не бежала – она просто признавала тот факт, что здесь ей действительно не место.
Она свернула в сторону Храма Христа Спасителя, сама не понимая зачем – может, чтобы согреться, может, чтобы спрятаться. Там было тепло, пахло ладаном и оплывающим воском; в полумраке у дальней колонны можно было стоять незаметно, слушая, как хор взмывает под купол – мощно, гулко. Священники в золотых ризах казались фигурами из прошлых веков. Эта огромная тишина ненадолго успокаивала – до следующего раза, когда тоска снова прижимала ее к холодной скамье или мрамору колонны.
После ужина, перебирая белье, мать обронила негромко, как бы между делом:
– У Аросимовых, слышно, совсем дела плохи. Купец взял ссуду в банке под залог лавки. Если к апрелю не выпутаются – лавка пойдет с торгов. На Ильинке купцы уже шепчутся, выжидают.
Вера промолчала.
– А Сережа… он тебе еще пишет? – спросила мать, садясь за машинку.
– Пишет. Иногда. Спрашивает, как дела.
– А ты?
– Отвечаю. Коротко.
В ответ машинка глухо, мерно застрекотала, забирая ткань.
– Он юноша умный. И… прямой. Честный, – продолжала мать. – И он… видит тебя. Не платье твое, не прическу. А именно – тебя.
Вера не нашлась что ответить. Сердце сжалось: а что, если Сережа и есть ее единственный шанс на нормальную, понятную жизнь? Что, если она, гоняясь за своей призрачной самостоятельностью, упускает этот шанс?
– Мама, – сказала она, не поднимая глаз от стола, – я не хочу, чтобы во мне видели только невесту на выданье. Как вещь, которую берут в дом.
– А кем же мне тебя видеть? – мягко спросила Лидия Григорьевна. – Ты ведь не книга на полке, душенька. Не математическая задача. Ты – живая девушка. У тебя ум взрослой женщины, а жизнь… жизнь твоя еще и не началась толком. А ведь начинается она там, где ты больше не одна. Где вас двое.
Вера ушла к себе. Зажгла лампу, открыла дневник и вывела:
«Я не хочу выбирать: быть мне книгой, задачей или просто девушкой. Я хочу быть всем этим сразу. И хочу сама решать – в какой пропорции».
Так шли дни. В конце октября, в серый ветреный день, Вера зашла в мелочную лавку на углу Остоженки. Там пахло керосином, соленой селедкой и мылом; за прилавком скучал подслеповатый приказчик. Она выбрала катушки, когда со стороны входа звякнул колокольчик и на порог шагнул Сережа.
На нем было форменное пальто, в руках – фуражка. Увидев Веру, он улыбнулся своей открытой улыбкой.
– Вот так встреча, – сказал он просто. – Ты здесь как?
– Нитки маме покупаю, – ответила Вера, чуть отступая в глубину лавки, словно ища защиты у пузатых стеклянных банок с леденцами.
Сережа кивнул, глядя на ее нитки, потом скользнул взглядом по приказчику, который внимательно рассматривал записи в гроссбухе.
– А я за солью. Отец послал, дома соль кончилась, а мы же ею не торгуем. Вот и бегаю, – коротко усмехнулся он. – Курьер, а не студент.
Они помолчали. За окном прогрохотала телега, зацокали копыта. Сережа вдруг спросил тише, уже без улыбки:
– Ты как вообще? Я писал, да ты не отвечаешь подолгу. Я все понимаю – занятия, подготовка к курсам. Просто… хотелось знать.
Вера чуть заметно выдохнула.
– Все по-старому, – ответила она. – Маме помогаю, читаю, занимаюсь много. Времени совсем в обрез.
Он понимающе кивнул.
– А у меня – сама знаешь. Университет, лавка, отец хворает. Жизнь, словом, крутит. – Он усмехнулся углом рта. – Встретиться бы нам когда-нибудь не за солью, что ли. Но это уж как получится.
Приказчик демонстративно громко стукнул костяшками счетов. Сережа шагнул в сторону, уступая Вере дорогу к выходу.
– Передавай маме привет, – сказал он. – И береги себя.
– И ты береги, – ответила Вера и вышла на крыльцо.
На улице было свежо, ветер задувал за воротник пальто, пахло печным дымом, мокрым булыжником и близкой зимой. Она быстро зашагала к своему переулку. На душе у нее спокойно. Встреча была. Поговорили. Разошлись.
*
Прошло еще несколько дней шитья, чтения и домашних дел. Наконец Вера произнесла за ужином, отставив чашку:
– Мама. Я решила. Весной буду подавать прошение на Женские курсы.
Лидия Григорьевна не подняла глаз от своей чашки. Спросила прямо:
– А после них – что?
– Буду учительницей в гимназии. Или… брать переводы для журналов.
– А кто возьмет на место девушку без связей, без протекции? – тихо, будто извиняясь за свои слова, спросила мать. – Я в твои годы тоже верила, что талант – это пропуск к своему делу. Папа с мамой заплатили последние деньги за уроки у лучшего танцмейстера в Одессе. Меня приняли в театр, у меня появились свои ученицы… Я думала: вот он, мой верный капитал. Потом я вышла замуж за твоего отца и переехала сюда. А потом твоего отца не стало. И весь мой «капитал» испарился в один день. Все вокруг спрашивали: «Без мужа – кто вы такая? Бывшая артистка? Учительница танцев?» Никто не спросил: «А вы – человек?»
Она помолчала. Потом добавила уже ровным голосом:
– Курсы – это хорошо. Но за полугодие ведь надо выложить двадцать пять рублей вперед, а у нас за комнату платить нечем.
– Я буду зарабатывать сама, – упрямо произнесла Вера. – Могу давать частные уроки. Мы можем шить вместе, брать больше заказов.
Мать помолчала, словно раздумывая. Потом произнесла:
– У Марьи Ивановны с первого этажа дочка не может написать сочинение про Базарова. Стыдно, выпускной класс. Может, поможешь? И у Татьяны Николаевны с другого крыльца племянник пишет как курица лапой.
– Сколько брать?
– Начни с полтинника за час. Пусть привыкнут, увидят результат. Если понравится – сами начнут платить больше.
Так начались ее частные уроки. Четыре ученика, по два часа в неделю на каждого. Таблица умножения, французские глаголы, бесконечное выведение ровных нажимов в тетрадях по чистописанию. Даты Бородинской битвы, контурные карты по географии и правила синтаксиса.
Первый урок был у дочери Марьи Ивановны – Катеньки. Ей было пятнадцать лет, это была толстая, застенчивая девочка с вечно влажными от волнения ладонями. Собираясь на урок, Вера надела свое самое новое серое платье с воротником-стойкой. Посмотрела на себя в зеркало, вздохнула и полезла в комод за корсетом. Она понимала: она идет туда не как Вера, а как Вера Петровна, учительница. Нужна была форма. Броня.
Она затянула корсет несильно. Надела платье, сшитое по ее обычным меркам Теперь, когда талия сделалась тоньше, между сукном и телом осталось немного воздуха – ткань не облегала, а лишь угадывала фигуру.
Вера спустилась по лестнице, стараясь не оступиться на стертых ступенях. Постучала в дверь на первом этаже. Открыла сама Марья Ивановна – полная, гладко зачесанная блондинка, пахнущая духами от «Брокара».
– Ах, Вера Петровна, здравствуйте! Проходите! Катенька, иди скорей, учительница пришла!
Вера вошла в большую комнату. Все поверхности, включая кресла, были накрыты белыми вязаными салфеточками, а в красном углу, на деревянной полочке, стояла икона, перед которой висела лампада на цепочке.
Катя сидела за столом у окна, розовая от волнения.
Час пролетел на удивление быстро и гладко. Вера ничуть не волновалась – говорила спокойно, терпеливо, шаг за шагом разбирая с ученицей образ Базарова. Катя сначала робела, но постепенно осмелела и под конец записала в тетради вывод: «Базаров благороден, потому что не лжет даже себе». Подняла глаза на учительницу:
– А вы правда так думаете, Вера Петровна? Или это только для урока, чтобы словеснице угодить?
Вера не сразу нашлась что ответить. Потом улыбнулась.
– Правда. Но я думаю еще вот что: Базаров благороден в своем отрицании, но, отрицая любовь и искусство, он отрекся от половины мира – и от половины самого себя. Можно ли остаться цельным, так себя ограничив? Подумайте об этом. На следующем уроке обсудим.
Катенька кивнула.
Марья Ивановна проводила Веру до двери, вручила ей полтинник – теплую, чуть влажную монету. И уже у порога произнесла вежливо:
– Вы очень умно объясняете, Вера Петровна. Но, знаете… платье ваше – оно немного… слишком свободного покроя.
– Благодарю вас, – ровно ответила Вера. – Я учту ваше замечание.
Дома она расшнуровала корсет и с облегчением стянула его, точно сбросила тяжелые стальные доспехи после первой выигранной битвы.
Вера подошла к окну. По мокрому сумеречному переулку шла курсистка в коротком пальто и вовсе без шляпы. Ветер трепал ее темные волосы до плеч. Вера смотрела ей вслед, пока ее фигура не скрылась за поворотом.
«Она не ходит по домам, где твое платье проверяют на благопристойность, – подумала Вера. – Но, возможно, у нее и вовсе нет этих уроков. Есть что-то другое. Что?»
*
Вера записывала каждый заработанный целковый и каждую копейку:
«Ноябрь 1902: Катя – 4 занятия = 2 рубля. Петя – 3 занятия = 1 рубль 50 копеек. Всего 3 рубля 50 копеек».
Расходы Вера записывала тут же: гривенник – на писчую бумагу, пятачок – на леденцы. На конку старалась не тратиться – ходила пешком. Но когда на улицу обрушивался ливень, приходилось прятаться за пятак внутри синего вагона, и каждая такая трата казалась ей огромной.
Вскоре нашлись новые ученики: сыновья доктора Рогова. Младший Витя постоянно ломал перья и сажал кляксы на чистовик, а старший – толстый, застенчивый Сеня писал диктанты с ужасными ошибками и вечно путал Александра II с Александром III. И еще – гимназистка из шестого класса, с которой Вера разбирала словесность, – но она продержалась только две недели: ее мать рассудила, что девице излишняя ученость ни к чему, лишь бы замуж выйти.
К середине декабря младший Рогов бросил занятия, и Вера вела счет уже только троим постоянным:
«Декабрь: Катя – 4 занятия (2 р.), Петя – 3 занятия (1 р. 50 к.), Сеня – 4 занятия (2 р.), еще двое разовых – 1 р. Итого 6 р. 50 к.».
После Рождества и каникул Катя заболела, Петя уехал в Подмосковье в гости к родственникам. Январь принес всего три рубля с мелочью.
А февраль наступил пустой. Началась масленичная неделя – и на занятиях можно было ставить крест. Ученики в эти дни думали только о блинах, катаниях с ледяных горок и балаганах на Девичьем поле.
Масленицу они с мамой тоже отмечали – по-своему, тихо. О блинах с икрой и жирной сметаной оставалось только мечтать. Но мама заводила тесто на гречневой муке и пекла на старой чугунной сковороде тонкие блины. Вера разводила брусничное варенье кипятком – так получался сладкий соус, – и они садились за стол.
– Ничего, Верочка, – говорила мать. – В марте одумаются, к весенним экзаменам ведь готовить надо будет. А пока... пока будем тянуть.
Во время Масленицы Москва заговорила о костюмированном петербургском бале. В очередях за керосином, за хлебом – все только и говорили о том, что в Зимнем дворце давали маскарад – вся знать явилась в платьях времен царя Алексея Михайловича, в парчовых боярских шубах и кокошниках в жемчуге. Сам царь вышел в золотом кафтане, царица – в древнем венце. Говорили, что в Эрмитажном театре давали сцены из «Бориса Годунова», танцевали до самого утра, а бриллиантов на гостях было столько, что от блеска слезились глаза.
– А графиня Воронцова-Дашкова, слышали ли? – щебетала в очереди за керосином какая-то мещанка в поношенном лисьем салопе. – Нарочно из Петербурга приезжала, платье у самой Ламановой заказывала! А у княгини Юсуповой – сказывают, один только наряд в три тысячи целковых обошелся, и сама была вся в драгоценных камнях, точно икона…
Вера слушала эти разговоры, прижимая к боку пустую жестянку для керосина, и думала: три тысячи. Сорок лет моих ежедневных уроков. Двадцать лет изнурительного маминого труда. И все это – ради одного-единственного вечера, чтобы походить на боярыню, которой никогда не существовало.
Иногда, отложив несколько копеек, Вера заходила в подвальный иллюзион на Лубянской площади, где за пятачок крутили «движущиеся картинки». Вход в электрический театр был прямо с улицы: в витрине висела печатная программа и были наклеены заграничные глянцевые карточки. На одной из них был запечатлен чугунный снаряд, летящий из гигантской пушки прямо в глаз Луне. У входа мальчишка-контролер, прихрамывающий, в чьем-то чужом, широком в плечах пальто, быстро оглядывал ее: «Одна?» – и, получив молчаливый кивок, отрывал узкий бумажный билетик.
В зале было темно и душно, пахло сыростью подвала, мокрой шерстью пальто и горячим озоном от шипящих углей проектора из окошка будки. Вера садилась на самые задние скамьи – там было дешевле всего. Когда свет гас, тапер у экрана начинал яростно лупить по клавишам разбитого пианино, а на белом полотне мелькали кадры. «Путешествие на Луну» Мельеса она смотрела два раза. Ученые астрономы в цилиндрах забирались в пушечный снаряд, который летел сквозь звезды и вонзался Луне прямо в правый глаз. Луна на экране кривилась, и этот ее человеческий, сердитый взгляд долго не выходил у Веры из головы.
А потом приходилось выходить из подвала на морозную Лубянскую площадь – и снова быть собой. Пять копеек на Луну – а обратно бесплатно.
Февраль за окном тянулся бесконечно: скрип полозьев, обметывание швов, уроки, заполнение требований на новые книги. Однажды вечером, когда одиночество стало невыносимым, Вера достала из шкатулки бумагу и написала:
«Сережа, может, сходим в электрический театр? В.»
Перечитала. И вдруг увидела эти слова глазами Сережи – увидела ту надежду, которую они могли в нем вызвать. Он и так смотрел на нее на балу иначе. Для него она сейчас – связь с прежней гимназической жизнью, когда они втроем гуляли по бульвару и смеялись над пустяками. Послать записку было бы жестоко. Даже если до боли хочется просто увидеть его дружелюбное открытое лицо, услышать голос, не имеющий отношения к чужим урокам.
«Я не могу, – подумала она с досадой. – Не могу сейчас ни с кем сближаться. Ни с ним, ни с…»
Она сложила листок несколько раз. Подошла к голландке, приоткрыла чугунную дверцу топки. Огонь мгновенно схватил сухую бумагу. Слова почернели, свернулись и превратились в серый пепел.
«Прости, Сережа, – подумала она. – Не сейчас. Может быть, потом. Когда поступлю на курсы, тогда и поговорим».
Теперь оставалось только продолжать копить деньги и доказать самой себе, что она способна выстоять. Всего пара месяцев – и она подаст прошение на курсы. И будь что будет.
А пока – уроки, подсчеты и подготовка. А в синематограф она еще сходит. Когда-нибудь. Если останутся лишние пять копеек.
Точка отсчета
Весна ничего не изменила в ее днях – все катилось по прежним рельсам. Но теперь этот монотонный круг больше не казался тупиком. Вера знала, ради чего оставила в прошлом веселых подруг, пустые записки и те маленькие радости, которые прежде скрашивали ее бедность. Больше не было воскресных гуляний, девичьего смеха на катке. Вся ее жизнь свелась к сухой арифметике: дать частный урок за пятьдесят копеек, помочь матери с заказом и спрятать отложенный рубль в шкатулку. Из всех прежних развлечений она оставила только библиотеку.
Приходя в читальню, она забирала у конторки сразу стопку книг, предвкушая долгие вечера.
Принесла домой «Историю одного города» – чтобы посмеяться над абсурдом, за которым так явно проступала тупая казенная сила, готовая раздавить любого, у кого нет протекций.
Снова перелистала «Отцов и детей» – чтобы с тоской спросить у книги: «Базаров, вы так хотели быть свободным от всего мира – но остались в плену у собственного одиночества. А есть ли иной путь к свободе?»
Раскрыла «Обломова» – и мучилась вопросом: «А что, если и во мне, на самом дне души, дремлет эта страшная, сонная апатия? Это желание укутаться в шаль, забиться в угол и позволить жизни течь мимо?»
И еще – «Сказки» Пушкина – для души, «Историю России» Соловьева (тринадцатый том, про Россию перед эпохой преобразований) – для подготовки к курсам, и «Семейную хронику» Аксакова, – и читая ее, думала: «У других людей есть корни, родовое гнездо. А у меня – только я сама. И память об отце, который кашлял в соседней комнате».
Как-то раз, возвращаясь из Румянцевской библиотеки, она остановилась у лоточника у Пречистенских ворот. Купила за две копейки сероватый бумажный фунтик с мелким монпансье.
– Чтобы не чувствовать себя совсем уж затворницей, – сказала она вслух сама себе и улыбнулась.
В другой день, спускаясь по ступеням, она вдруг встретила Илью.
Уже был апрель, снег сошел, но в тени переулков было еще прохладно. Весеннее солнце слепило глаза, но ветер еще задувал за ворот.
На Илье было темно-зеленое форменное пальто – облегченное, со снятой на весну подкладкой. Форменную фуражку он держал в руке. Слегка отросшие волосы на висках золотились на свету. Под мышкой он сжимал толстый том в твердом переплете – анатомический атлас.
Вера замедлила шаг, крепче перехватила свою связку.
Он поднял голову, увидел ее. Взгляд его на секунду застыл – словно он давно ждал этой встречи, но все равно оказался не готов.
– Здравствуй, – сказала Вера, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
– Здравствуй, – ответил он, слегка наклонив голову.
Они постояли молча. Ветер налетел со спины, затрепал полы его пальто и толкнул поля Вериной шляпы. Она аккуратно придержала тулью свободной рукой.
За эти месяцы его образ в ее памяти успел поблекнуть, затереться среди бесконечной работы и подсчета. Но сейчас, глядя на него, она вдруг почувствовала, что все эти долгие холодные месяцы были лишь затянувшимся, неважным сном, а настоящая жизнь ее возвращается к ней только сейчас. Илья изменился: стал еще выше, суше, шире в плечах. Черты заострились, под глазами залегли темные тени, но взгляд оставался прямым и внимательным. Он стоял перед ней – повзрослевший и в то же время прежний.
– Как дела твои? – спросила она.
– Ничего. Первый курс кончаю. А у тебя?
– Тоже все по-старому. Даю уроки. Готовлюсь к курсам.
Он снова кивнул. Вера незаметно перевела дыхание и плотнее прижала к себе стопку книг. Не опустила глаза – продолжая смотреть на него спокойным взглядом – ей слишком важно было остаться в его глазах той, что идет своей дорогой, к своей цели.


