Точка опоры. Книга 1
Точка опоры. Книга 1

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

Вера не позволяла себе загадывать наперед. Мечты стали бы непозволительной роскошью. Но иногда, в темноте, она разрешала себе просто помнить. И этого пока хватало.

А завтра снова нужно было идти в класс, терпеть Еленины колкости, прятать глаза от начальницы и разбирать задачи по методике обучения начального класса. И без конца сводить в уме рубли, которых все равно не хватало.

Но глубоко внутри жила надежда. Та самая, что заставляла ее вставать по утрам, идти в гимназию, считать копейки и верить, что однажды эта бесконечная бухгалтерия кончится чем-то иным, кроме новых долгов. Вера держалась за нее, как за последнюю нитку, которой мать штопала их протертую жизнь.

После бала

А в середине декабря в эту размеренную, штопаную-перештопанную жизнь ворвалось известие, которое разом заслонило собой все. Оно пахло мандаринами, свежей хвоей и обещало музыку и веселье.

На доске объявлений в вестибюле появился плотный лист с витиеватой подписью попечителя Московского учебного округа:

«Рождественский музыкальный вечер воспитанниц седьмого и дополнительного педагогического классов Четвертой женской гимназии. 23 декабря 1901 года. С дозволения начальства разрешается пригласить воспитанников мужских гимназий в качестве кавалеров для танцевальных упражнений».

Вокруг доски с самого утра толпились девочки – читали, перечитывали, шумно ахали и прижимали ладони к щекам.

В аудиториях начался настоящий переполох. Классные дамы взволнованно шептались на переменах. Одни – помоложе – с робким одобрением: «Времена меняются, девицам нужен светский лоск!» Другие, постарше, поджимали губы: «Это против устава, форменное легкомыслие!» Но начальница гимназии, суровая генеральша лет пятидесяти, оставалась непреклонна: «Нашим выпускницам по семнадцать-восемнадцать лет. Пора учить их не только смирению, но и манерам. Иначе мы выпустим в свет барышень, не умеющих ни поддержать беседу, ни подать себя в обществе».

Совместные танцы были для казенного заведения новшеством непривычным, почти дерзким, и именно поэтому новость заставила девичьи сердца биться чаще.

Вера перечитала объявление и замерла. Настоящий вечер. Музыка. И главное – законная возможность увидеть их не мельком, на заснеженном перекрестке, а по-настоящему.

В тот же вечер она достала из шкатулки два листка тонкой, голубоватой писчей бумаги, которая хранилась там вместе с сухой лавандой для аромата.

Первое письмо вышло коротким, почти строгим:

«Илья, 23 декабря у нас в гимназии рождественский вечер. Буду рада видеть. В.»

Второе – с легким укором:

«Сережа! 23 декабря бал. С тебя вальс и мазурка. И не вздумай отнекиваться! В.»

Она бережно вложила записки в два маленьких конверта, заклеила их и спустилась во двор. И вместе с пятаком за труды передала конверты дворнику Федоту. Тот знал всю округу наперечет: и до Гагаринского переулка, и до Пречистенских ворот было рукой подать.

Вечером двадцать второго декабря, накануне бала, Вера сидела перед зеркалом. Лидия Григорьевна наконец отложила бесконечную работу, подошла к комоду и достала из нижнего ящика, из-под стопки выглаженного белья, пожелтевший сверток, перевязанный тесьмой.

Вера осторожно развернула плотную бумагу. На колени ей лег старый корсет – плотное белое полотно с китовым усом, аккуратными рядами шнуровки и шелковыми подвязками для чулок. Матушка бережно хранила его еще с одесских времен.

Вера никогда прежде не носила ничего подобного. Будничное гимназическое платье сидело свободно, а дома ходила в простых ситцевых вещах. Но теперь, оставшись в одной нижней сорочке, она послушно замерла, позволяя матери обхватить себя жестким полотном и стянуть шнуры на спине. Пальцы Лидии Григорьевны двигались ловко, привычно – когда-то, в театральной молодости, она делала это каждое утро.

Корсет лег на ребра туго. Мать потянула за шнурки, и Вера почувствовала, как против воли выпрямилась спина, грудная клетка приподнялась, а дыхание перехватило. Пришлось учиться дышать совсем иначе: поверхностно, только грудью.

Она скользила взглядом по своему отражению и замерла. Старый корсет не просто стянул талию – он полностью перекроил привычный силуэт. Плечи расправились, спина обрела гордую прямоту, а над краем выреза сорочки отчетливо проступили округлые очертания груди. Шея и ключицы казались непривычно открытыми. Вере вдруг почудилось, что она выглядит вызывающе. Она почувствовала, как вспыхнули щеки, и поспешно отвела глаза от зеркала.

Лидия Григорьевна, заметив ее смущение, лишь тепло улыбнулась. Она ничего не сказала, только бережно поправила выбившуюся прядь у виска дочери.

Потом пришел черед платья. Бледно-голубое шелковое платье, перешитое из старого маминого наряда, теперь, поверх корсета, оказалось слишком широким в талии. Мать ловко подтянула шелк на спине, взяла булавки и принялась быстро, уверенно скалывать лишние складки по боковым швам, подгоняя лиф точно по новой фигуре.

Наконец Вера осторожно, стараясь не уколоться и не сбить наметку, сняла платье. Затем с помощью матери выпуталась из корсета. Дышать сразу стало легко, но тело еще долго помнило чужую, непривычную строгость.

Утром двадцать третьего декабря она встала до рассвета. За двойными зимними рамами мороз вывел на стеклах серебристые папоротники. В комнате пахло кислым тестом и печным дымом – мать с ночи поставила опару для постных пирожков с капустой.

Вера оделась сама. Корсет сегодня поддался легче – тело словно усвоило вчерашний урок. Она затянула шнуры насколько хватило сил, а потом позвала мать довершить дело. Дышать получалось, если не делать глубоких вдохов. Наклоняться приходилось бережно. Сидеть – только прямо.

Голубое платье село идеально. Мать ушила швы, и теперь шелк облегал талию мягко, но точно. Лиф платья, прежде висевший мешком, теперь послушно повторял новые очертания фигуры. Вера, мимоходом взглянув в зеркало, опять поспешно отвела глаза.

Затем наступила очередь прически. Вера долго разглядывала свое отражение, прикидывая, как быть. Уложить волосы по-взрослому – высоким узлом, с валиками и шпильками – она толком не умела, да и не хотела выглядеть на балу чопорной классной дамой. Но просто заплести косы, когда все вокруг явятся с модными куафюрами, казалось невозможным.

И тут она решилась.

Вера взяла несколько старых маминых шпилек с потускневшими перламутровыми головками. Заколола волосы низко, у самой шеи – так, чтобы тяжелая темная масса спадала на спину почти свободно, но оставалась перехваченной у затылка. Шпильки входили в густые пряди с едва слышным хрустом. Несколько непокорных завитков тут же упрямо выбились наружу.

Отступила на шаг и оглядела себя издали. Прическа балансировала на грани дозволенного. Формально придраться не к чему: шпильки на месте, косы не распущены, шея открыта. Но из-за длины и природной густоты это выглядело непривычно, почти дерзко. «Цыганский хоровод», как выразилась бы Мария Павловна.

И эта легкая вольность Вере вдруг понравилась. Пусть.

Она убеждала себя, что виной всему предпраздничная суматоха, что любой девушке хочется быть нарядной в такой вечер. Но глубоко внутри теплилась совсем иная мысль: а что, если кто-то посмотрит на нее сегодня по-другому? Не мельком, как на улице, а по-настоящему заметит ее.

Мать вошла без стука и замерла на пороге.

Она долго разглядывала дочь. Вера ждала, что мать велит переделать прическу по уставу, но Лидия Григорьевна молчала. В ее глазах появилось что-то незнакомое – мягкое, притаившееся.

– Ты такая красивая, – тихо произнесла она наконец.

Вера встретилась с ней взглядом через стекло:

– Я такая – я.

Мать понимающе кивнула, подошла ближе и поправила несуществующую складочку на платье. Коснулась упрямого завитка у шеи, но убирать его не стала. Лишь молча поцеловала дочь в макушку и вышла, оставив ее одну в комнате.

*

Актовый зал сиял огнями. Вдоль стен горели свечи в тяжелых канделябрах, а в углу, на дощатом помосте, высилась наряженная елка. Украшения на ней были простые: золотые орехи, игрушки из папье-маше и блестящая мишура, , которая кое-где уже осыпалась на пол. Пахло хвоей, мандариновой кожурой и разогретым воском, то и дело капавшим на начищенный до блеска паркет. В глубине зала, на небольшом возвышении, стоял рояль. За ним уже сидела таперша – пожилая немка в кружевной наколке. Она негромко перебирала клавиши, пробуя инструмент, и первые аккорды вальса плыли под потолком, смешиваясь со шлейфом недорогих духов

Девушки жались друг к другу, образуя стайки. Их наряды, хоть и были старательно продуманы, выдавали скромный домашний бюджет. В основном – белые и голубые платья из недорогого муслина, батиста или тонкой кисеи. Лишь самые смелые решились надеть розовый или светло-зеленый шелк, но держались они скованно. Выпускницы соорудили на головах сложные, высокие прически – с локонами, шиньонами и фальшивыми жемчужными гребнями, которые смотрелись громоздко на юных лицах.

Стоял привычный гимназический гул – девичий щебет, шорох юбок и приглушенный смех. Из толпы раздавались негромкие восторженные возгласы: «Ах, посмотри, вон тот, из гимназии Креймана!» или «У Риточки-то новый гребень, видала?»

Вдоль стен чинно расположились классные дамы и учительницы, бдительно следившие за каждым движением воспитанниц. Инспектор классов, сухой старик с аккуратно подстриженными усами, о чем-то негромко переговаривался с начальницей гимназии. Оба поглядывали на зал с напряженным, оценивающим прищуром. Пока все шло благопристойно, но начальство оставалось начеку.

Когда Вера вошла – со своей тяжелой темной волной волос у шеи, в скромном голубом платье без единого украшения, – по залу пробежала едва заметная волна любопытства. Возникла короткая, острая пауза. Кто-то удивленно склонился к соседке с шепотом, кто-то скользнул взглядом по безупречно подогнанному шелку ее лифа и тут же посмотрел в сторону, не найдя, к чему придраться. Анна Владимировна, стоявшая у белой колонны, понимающе приподняла бровь, но промолчала.

Сережа пришел.

Синий гимназический мундир с серебряными пуговицами сидел на нем ладно, подчеркивая статную фигуру. С алой гвоздикой в петлице – этот маленький, чуть дерзкий штрих сразу выделял его среди других гимназистов. Он отыскал Веру глазами в ту же секунду, как переступил порог: скользнул взглядом по белым платьям у елки, мимоходом кивнул кому-то из одноклассников и уверенно направился к ней через расступающуюся толпу.

– Ты сегодня – как Белоснежка, только без снега. Снег, думаю, ты уже под ноги порассыпала. – Он шутливо поклонился.

Они танцевали.

Первой была полька – живая, задорная, с быстрыми подскоками и поворотами. Тело само мгновенно вспоминало то, чему мать учила ее дома. Жесткий корсет по-прежнему не давал вздохнуть полной грудью, но Вера почти забыла о боли. Она чувствовала только летящий ритм, музыку и тепло чужой ладони.

Сережа вел уверенно, с той врожденной легкостью, которую давали гимназические уроки танцев и природная пластика. Он ни разу не сбился, вовремя подавал руку, вовремя отпускал. Дистанцию между ними он держал строго по правилам, без единого лишнего движения. И все же Вера то и дело ловила на себе его взгляды – быстрые, брошенные украдкой.

Потом заиграли вальс. Плавный, чуть грустный, он поплыл над залом, увлекая пары в мерное кружение. Вера на миг прикрыла глаза, полностью отдаваясь звукам рояля. В этой музыке оживали их с мамой вечера: когда та, устав от бесконечного шитья, заводила старый, оставшийся еще от отца граммофон и кружила ее по комнате под шипение пластинки, приговаривая: «Запомни, дочка, вальс – это не шаги, это общее дыхание. Если дышишь с партнером в такт, вы никогда не собьетесь».

С Сережей они дышали в такт. И когда на крутом повороте его ладонь чуть плотнее прижалась к ее затянутой в корсет талии, Вера не поняла, случайность это была или нет.

А следом распорядитель бала объявил мазурку с котильоном.

Вот где началось настоящее испытание на ловкость. Гимназическая мазурка требовала не просто безупречного шага, а мгновенной реакции и умения с полувзгляда понимать партнера. Из-за хитрых котильонных фигур пары то и дело перемешивались: по знаку распорядителя кавалеры переходили от одной барышни к другой. Рисунок танца ломался каждую минуту, принося Вере новые лица, чужие форменные пуговицы, незнакомые руки и рваный, летящий ритм.

Вера кружилась дальше. Сначала с Сережей – они отбили летящий ритм, выказывая особую, мазурочную гордость. Потом ее подхватил долговязый гимназист, который старательно шевелил губами, считая про себя такты, и все равно сбивался; Вере приходилось едва заметно направлять его, чтобы не сломать общий рисунок. Следующим оказался сын инспектора – тот вел безупречно, но холодно, словно отбывал казенную повинность.

Вера улыбалась всем одинаково вежливо. Но краем глаза, между переходами от одного кавалера к другому, она упрямо посматривала на входные двери.

Илья не пришел.

– Илья не придет, – сказал Сережа между двумя фигурами, когда они сошлись в очередной раз и остановились перевести дух у колонны. – Я заглядывал к нему утром. Он сидит над латынью, как монах над псалтырем. Реймер назначил ему дополнительную проверку на завтра. Говорит, без этого казеннокоштного места в университете не видать.

Вера кивнула.

– Я знала что он не придет.

– Не сердись на него. - Сережа посерьезнел. – Он... совсем другой. Понимаешь, для него бал – это не отдых, а еще один экзамен.

– Я не сержусь, – тихо ответила Вера. – Я просто... ждала.

Сережа посмотрел на нее.

– Ты сегодня... – начал он и осекся. – Ты сегодня удивительная. Правда.

Вера подняла на него глаза, и он вдруг смутился, отвернулся, зачем-то поправил гвоздику в петлице. В этот момент к ним подошел распорядитель вечера, приглашая Веру в новую котильонную фигуру. Она ободряюще улыбнулась Сереже и ускользнула в круг.

Они встречались взглядами еще несколько раз за вечер – когда менялись партнеры, когда он ловил ее руку в очередной фигуре или когда просто стоял у колонны, наблюдая за ней.

Когда музыка смолкла и гости потянулись к выходу, Вера накинула пальто и вышла на крыльцо. Морозный воздух мгновенно перехватил дыхание – после душного, разогретого сотнями свечей зала он казался обжигающе чистым. Она сделала глубокий вдох, и жесткий корсет привычно сдавил ребра, возвращая в реальность.

Над Москвой стояло чистое, звездное небо – такое глубокое, что, казалось, можно упасть в эту бездну, просто запрокинув голову. Снег лежал на чугунных перилах пушистыми шапками и искрился в желтом свете газового фонаря. Где-то далеко, на Пречистенке, заливисто позвякивали бубенцы лихих троек – там продолжалась чужая праздничная ночь.

В груди было не больно, а пусто и просторно, как в комнате, из которой только что вынесли всю мебель.

Сережа появился рядом бесшумно. Он уже успел надеть шинель и накинуть на плечи шарф. Он протянул ей сложенную бумажку.

– Он отдал мне это утром. Велел передать.

Вера развернула листок. На нем знакомым, угловатым почерком было выведено:

«Не смогу. Реймер назначил особую встречу на 24-е. Без его поручительства и моего идеального ответа казеннокоштного места не будет. Прости. Я не могу подвести ни его, ни себя. И.»

Она прочитала строки дважды. Потом аккуратно сложила бумагу по старым сгибам и спрятала в карман.

– Он что, не мог прийти на час? – спросила она, и голос ее оставался ровным.

– Мог бы, – вздохнул он. – Но... он не умеет быть легким. Ты же знаешь.

Он замолчал, разглядывая заиндевевшие фонари. Снег скрипел под его сапогами, когда он переминался с ноги на ногу.

– Просто... казалось, наши пути ненадолго совпали. Лес такой густой был, что думалось – одна тропа.

– А теперь лес кончился, – тихо закончила Вера. – И тропы разошлись.

– Успели побыть друзьями?

– Успели. Этого... да. Этого достаточно.

Она сама почти поверила в это. Почти.

Вера взяла его под руку, и они пошли вниз по обледеневшим ступеням крыльца. Мороз зло щипал щеки. Вдоль тротуара уже выстроилась цепочка извозчичьих саней, поджидавших разъезжающихся гостей вечера. Сережа уверенно подозвал ближнего «ваньку» и помог Вере сесть.

В санях оказалось тесно, пахло лошадиным потом, сухим сеном и морозным воздухом. Он заботливо накрыл ее ноги тяжелой суконной полостью и на мгновение задержал ладонь на ее пальцах.

– Знаешь, – сказал он тихо, когда сани тронулись, – а ведь ты сегодня была... – Он запнулся, подбирая слова. – Ты сегодня была собой. Это, наверное, и есть самое главное.

Вера повернулась к нему. В полумраке под кожаным верхом саней его лица было почти не разглядеть – только влажно поблескивали глаза.

– Спасибо, – сказала она просто.

Он кивнул и отвернулся, глядя на пролетающие мимо темные фасады особняков.

– Передал я ему твой сверток, – сказал Сережа уже другим, привычным для него тоном. – Еще утром заскочил на минуту, а он вовсю над книгами сидит. Положил на край стола, рядом с чернильницей. Он даже не спросил, от кого. Просто кивнул. Но мне показалось... взгляд у него потеплел, что ли.

Вера промолчала, разглядывая мелькающие за окном саней заснеженные заборы.

Дома она долго всматривалась в свое тусклое отражение. Распустила волосы, бережно сняла шелковое платье и расшнуровала корсет – и сразу, всей кожей, почувствовала, как тело наконец-то дышит, возвращаясь к себе. Весь вечер она была утянута, собрана, зажата в жесткие рамки, а теперь можно было просто быть.

Глубокий вдох. Еще один. Как хорошо.

Кое-где на ребрах еще алели тонкие полосы – память о стальных пластинках, въевшихся в кожу за часы танцев. Но это были уже не следы примерки, а отметины свершившегося праздника. Они скоро пройдут, а вечер останется в памяти навсегда.

Вера накинула халат, поправила волосы и села за стол. Лампа горела ровно, чернильница была открыта, стальное перо лежало наготове. Она обмакнула его, занесла над чистой страницей – и замерла.

О чем писать? О музыке? О том, как смотрел Сережа? О том, что Илья не пришел?

Она вывела четко, без помарок:

«23 декабря. Рождественский вечер в гимназии. Танцевала много: польку, вальс и мазурку. Сережа был, танцевал хорошо. Смотрел на меня сегодня по-другому, непривычно. Илья не пришел. Так и должно быть».

Поставила точку. А потом помедлила и мелким, почти неразличимым почерком добавила в самом низу, у края:

«Почему он всегда выбирает тишину долга, а не шум жизни? И почему эта его тишина теперь звучит для меня громче любой музыки?»

*

В тот же час в Гагаринском переулке Илья сидел над раскрытым учебником. Латинские буквы давно перестали складываться в слова – они просто чернели на бумаге, равнодушные к его усилиям.

Перед ним на столе лежала тетрадь в серой клеенчатой обложке. Теперь, когда за окном окончательно стихли шаги редких прохожих, он позволил себе открыть ее снова.

На первой странице, в верхнем углу, аккуратным почерком было выведено: «22.XII.1901». И ниже, четкими, уверенными штрихами:

«Чтобы и у тебя было куда записывать свои задачи. Те, что посложнее латыни.»

Ни подписи, ни обращения. Она не просила, не упрекала и ничего не требовала взамен. Она просто отдавала – молча признавая его право на собственный путь.

Илья прикрыл веки. Перед глазами мгновенно вспыхнул майский день: теплый свет, зеленая листва и чугунная скамья на Пречистенском бульваре. Она сидит рядом, склонившись над задачником, и непокорная прядь волос падает ей на щеку. Он тогда едва не протянул руку, чтобы убрать ее. Не протянул. И сейчас, в глухой полуночной тишине, от этого воспоминания упрямо заныло где-то под ребрами.

Он тряхнул головой, возвращаясь в реальность. Латынь ждала. Выпускные экзамены, поступление на медицинский, взрослая жизнь – все это уже стояло на пороге. А за невидимой чертой остался короткий миг покоя, ее негромкий голос, запах цветущих лип и право быть обычным семнадцатилетним парнем, которого он сейчас не мог себе позволить.

Илья аккуратно закрыл серую тетрадь и отложил ее на край стола.Потом снова склонился над текстом. Долг есть долг. А сердце... сердце умеет ждать. Оно никуда не денется.

За двойными зимними рамами предпраздничная Москва вовсю готовилась к Рождеству. Где-то пели, где-то смеялись, глухо скрипели полозья саней по натоптанному снегу. А в каморке в Гагаринском переулке стояла тишина – глубокая, тяжелая, в которой умещалось все: и горечь вынужденного отказа от бала, и робкая надежда, что когда-нибудь этот бесконечный счет копеек и чужих долгов кончится.

Он просто перевернул страницу и продолжил зубрить.

Пять копеек на Луну

Гимназия осталась за спиной. Дверь закрылась. Она замерла на этом холодном пороге – и впервые не знала, куда идти дальше.

Свидетельство на звание домашней учительницы лежало в лакированной шкатулке матери поверх аттестата, между веточками лаванды и запиской от Сережи:

«Поступил на юридический. Отец три дня молчал, а потом рукой махнул: Ладно. Юрист в лавке не помешает – хоть контракты сам читать будешь. Вот и бегаю: по утрам лекции на Моховой, а после обеда – за прилавок. Голова кругом от такой перемены, но я рад. Как ты? У отца опять сделался приступ, сердце совсем сдало. Доктор велит давать капли и держать в покое, да какой тут покой, когда кредиторы на пороге? Пиши, если… если будет время. С.»

Вера не ответила сразу. Не потому что не хотела, а потому что не знала, что писать. «Хорошо» звучало как ложь, «плохо» – как жалоба. А правда была слишком простой: «Я не знаю, где я и кто я».

Первые недели после выпуска потянулись в унылом домашнем однообразии: бесконечная строчка на «Зингере», чтение, уборка. Длинные чаепития с молоком – сахар кончился, а покупать новый было накладно. Вера машинально прихлебывала горячую жидкость, глядя, как запотевает стекло от ее дыхания. За окнами, за еще не заклеенными на зиму рамами, лежал конец сентября – прозрачный, холодный, с первыми желтыми листьями на липах. Он казался чужим. Совсем не ее.

Мать работала с утра до ночи. По утрам – уроки танцев у дочерей мелких чиновников: семьдесят копеек за час, если повезет – рубль. После обеда – подработка у модистки на Петровке, в тесной, душной мастерской, где пахло утюгом и дешевым накрахмаленным кружевом. Вечерами – снова шитье на «Зингере» при керосиновой лампе, пока глаза не начинали слезиться.

Вера помогала: обметывала петли вручную, крепила пуговицы, распарывала неудачные швы – делала все, для чего машинка была не нужна. Читала, когда удавалось урвать час-полтора. Ходила в библиотеку. Ждала, когда же начнется ее собственное, настоящее дело, но не понимала, откуда ему взяться.

Она не жаловалась вслух. Но внутри зияла тихая, просторная пустота – какая бывает в квартире после отъезда шумных, но чужих гостей.

«Почему я не радуюсь свободе? – думала она, глядя в окно на серый двор, где дворник Федот размеренно скреб лопатой по обледенелым дорожкам. – Почему мне хочется назад, в тот класс, где все было предопределено заранее: звонок, урок, вопрос, ответ?»

Через неделю молчания Вера все же оставила Федоту сложенную записку. Дворники знали все и про всех, приятельствовали со сторожами со всей округи, и Федот за три копейки брался передать любое письмо.

«Спасибо. У меня все по-старому. А у отца как здоровье, если не секрет? В.»

Сережа ответил через два дня, тем же путем:

«Плохо. Сердце, как говорит доктор, совсем изношено. Но держимся. Спасибо, что спросила. Мне это очень дорого. С.»

А потом – снова молчание. Прошел месяц, за ним другой. Хрупкая ниточка оборвалась сама собой.

Однажды, лежа с толстовским «Воскресением» под подушкой (Анна Семеновна, поджав губы, объявила, что «девицам такое читать не по чину», и книгу пришлось доставать втайне, через знакомую из педагогического класса), Вера думала о Катюше Масловой.

«Ее ведь никто не спросил. В шестнадцать лет соблазнили, бросили – и с тех пор вся жизнь пошла не по своей воле, а из одной лишь нужды. Чистота не спасла. Невинность не защитила. Мир погубил ее не за грех, а за беспомощность. А если я откажусь от благоразумного замужества, выберу курсы, одиночество, труд – будет ли у мира для меня иная участь? Или та же бездна, только прикрытая ковром из умных книг и благопристойности?»

Она перечитала страницы, где Нехлюдов вспоминает Катюшу, и вдруг с острой, безжалостной ясностью поняла: Толстой писал не о ней. Толстой писал о нем. О мужчине, который может позволить себе роскошь покаяния. А у Катюши выбора нет – только идти по этапу.

Вера закрыла книгу и долго смотрела в потолок, где керосиновая лампа отбрасывала дрожащие, пугливые тени.

А затем, в один из вечеров, она сняла с полки Достоевского – «Записки из подполья». Читала жадно, с горьким, почти болезненным узнаванием. «Я-то один, а они-то все», – повторяла она про себя строчку, в которой умещалось все ее положение последних месяцев.

На страницу:
5 из 8