Точка опоры. Книга 1
Точка опоры. Книга 1

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 8

Она кивнула и пошла вниз по ступеням, чувствуя спиной его взгляд. На углу, перед тем как свернуть, она оглянулась. Илья стоял все там же, смотрел ей вслед, но, встретившись глазами, тут же отвернулся к своей книге.

Дома, в дневнике, под очередной датой, она написала без эмоций, как протокол:

«2 апреля. Встретила Илью у библиотеки. Он – студент-медик, первый курс. Сказал: «Дела нормально». Я сказала то же самое. И поняла: он уже – там. В своем будущем. А я все еще – здесь. В ожидании своего.»

*

Тем же вечером, возвращаясь с репетиторства, Илья долго стоял на углу Мясницкой и Лубянки, дожидаясь конки. Но, прикинув в уме, что пять копеек до Остоженки – это два фунта хлеба, махнул рукой и пошел пешком вниз по Театральному проезду, затем по Моховой на Волхонку и дальше вниз. Сапоги хлюпали по апрельской слякоти – запоздалая зима никак не хотела отступать, то и дело превращая улицы в месиво. На всем пути горели привычные желтые газовые фонари, дробясь дрожащими бликами в бесчисленных лужах. Шел быстро, размашисто, спасаясь не столько от холода, сколько от мыслей, которые гнал от себя весь вечер.

В Малом Левшинском переулке, в доходном доме построенном еще в середине прошлого века, его ждала комната №10. «Десятая палата», – мысленно называл он ее.

Дом был обычным, каких много в Хамовниках и в Замоскворечье – без претензий, с облупившейся штукатуркой, с чугунной лестницей, на которой перила шатались, если опереться. Внизу помещалась мелочная лавка, пахнущая селедкой и керосином, по вечерам ее закрывали тяжелым ставнем.

Илья поднялся на второй этаж и открыл дверь, ведущую в меблированные комнаты. В длинном коридоре, освещенном одной тусклой керосиновой лампой под потолком, пахло щами, дешевым табаком и старой одеждой. Из-за дверей доносились звуки чужой жизни: глухой, надсадный кашель бухгалтера из девятой, приглушенный спор студентов-технологов из двенадцатой («Ты Маркса не понял, он про прибавочную стоимость... – А ты цену на сахар в лавке видел? Вот тебе и прибавочная стоимость!»). А в одиннадцатой, где жила молодая вдова Полина Сергеевна, работавшая наборщицей в типографии, было тихо – после двенадцатичасовой смены она, видимо, уже спала, накрутившись за день до звона в ушах от типографских машин.

Десятая палата была узкой, шагов пять в длину и три в ширину. Железная кровать с тощим матрасом, застеленная по-солдатски строго. У изголовья – этажерка, главное его богатство: анатомический атлас, купленный по случаю у студента-выпускника, стопка учебников, тетради, перевязанные бечевкой. На отдельной полке – художественные книги, не имевшие отношения к учебе. Они стояли отдельно, как личное, неприкосновенное.

В углу – умывальник с жестяной раковиной, на стене – маленькое, слегка мутное по краям зеркало. У окна – стол, заваленный тетрадями, чернильница-непроливайка, огарок свечи в подсвечнике. Керосинку жег только по необходимости – керосин дорожал, а свечи можно было растянуть, если читать не больше двух часов.

Двенадцать рублей в месяц – за эти деньги хозяйка давала только угол. Ни стирки, ни еды, ни чая. Стирал сам, по воскресеньям, в тазу в подвале, где для жильцов была устроена прачечная – цементный пол, две колонки с холодной водой и ржавый бак, в котором он грел воду, если были лишние дрова.

С едой приходилось изворачиваться. Некоторые жильцы договаривались с хозяйкой о «столе» – завтрак и ужин отдельно, рублей девять-десять в месяц. Илья прикинул в первый же месяц после переезда сюда: из его двадцати пяти – тридцати рублей отдать двенадцать за комнату и еще десять за еду – значит остаться с тремя рублями на все про все. А еще конка, керосин, бумага, мыло, редкая починка обуви. Не выходило.

Когда успевал между лекциями и уроками, ходил в студенческую столовую – там за двадцать копеек давали щи с мясом и жаркое. А когда не успевал или хотел сэкономить, готовил сам на общей кухне. Плита была одна на всех, жильцы скидывались на дрова и керосин сообща – и каждый сам следил, чтобы сосед не сожрал углей больше положенного. Он научился простейшему: варил в мундире картошку, жарил яйца, если удавалось купить десяток на толкучке. За более сложное не брался – боялся испортить и без того скудные продукты. Получалось не всегда – то подгорит, то пересолит. Но голодным не оставался.

Сегодняшний урок был у сына купца второй гильдии на Мясницкой. Купец держал галантерейный магазин, жил в собственном доме – с мезонином, с аляповатой лепниной, с тяжелой мебелью «под дуб» и обязательной иконой в углу с лампадой. Мальчик – неглупый, но избалованный и ленивый, с сонными глазами и привычкой откладывать все на завтра.

Илья объяснял словообразование глагола ferre – нести. Он не заставлял зубрить – он выстраивал логическую карту языка, показывая, как от одного корня расходятся значения, как грамматика повторяет механику действия, как язык подчиняется тем же законам, что и природа. Он вкладывался без остатка – не из желания угодить купцу, не ради лишнего рубля, а потому что иначе не умел. Честная работа была его единственной незыблемой валютой, его щитом и оправданием.

В какой-то момент, пока ученик корпел над упражнением, скрипя пером и шевеля губами, взгляд Ильи машинально ушел в окно. За стеклом густели апрельские сумерки, фонари на Мясницкой уже зажглись, и в их желтоватом свете мокрая мостовая отблескивала, как темное зеркало. Извозчики проезжали редкой вереницей, где-то вдалеке прогрохотала конка.

И внезапно сознание выдало четкий, почти тактильный образ. Не ее лицо – хотя оно, конечно, весь день стояло перед глазами. А событие. Падение. Всплеск снега. Молчание. И затем – удар. Точно рассчитанный, ясный, как вывод в физической формуле. Книга, угол томика Толстого, глухой стук о скулу. Не эмоция, не обида, а факт.

Он моргнул, отгоняя наваждение. Ученик поднял на него вопрошающий взгляд, запнувшись на середине фразы. Илья, не меняя выражения лица, вернулся к схеме тем же ровным голосом:

– Ты пропустил здесь связку. Смотри. Ferre – не просто «нести». Это основа, корень. Отсюда: affero – приносить, aufero – уносить, confero – собирать. Понимаешь механику? Приставка меняет направление, а основа остается. Как в физике: вектор меняется, сила – та же.

Ученик закивал, но Илья уже не видел его. Он подумал: «Она есть. В этом же городе. И она, с ее упрямством, с ее книгами, с ее достоинством, наверняка так же методично, с тем же ледяным терпением пробивает себе дорогу сквозь толщи чуждых ей условностей».

Это знание не согрело – согревать было нечем и незачем. Оно лишь оттенило пустоту гостиной, сделало еще очевиднее пропасть между его миром и этим. Но в этой пустоте теперь была точка отсчета. Она была доказательством: возможен иной порядок. Не ритуал, а действие. Не надежда – он не позволял себе надеяться. А ориентир. И этого было достаточно, чтобы продолжить объяснять латынь.

Урок кончился. Купеческий сынок, с облегчением захлопнув тетрадь, убежал к ужину, от которого несло жареной рыбой и мочеными яблоками. Купчиха, грузная, в шерстяном платье с брошкой, отсчитала Илье рубль с четвертаком – на пятнадцать копеек больше обычного. «За усердие», – сказала, глядя куда-то мимо.

Илья поблагодарил, спрятал деньги во внутренний карман тужурки, где уже лежали полтора рубля с сегодняшних занятий у других учеников. Всего два рубля семьдесят пять копеек за день. Апрель – месяц хороший, спрос на уроки растет: скоро экзамены в гимназиях, родители хватаются за голову. Но и у самого сессия на носу, времени в обрез. Приходится выбирать: где-то отказать, где-то перенести, чтобы и самому успевать повторить.

Выйдя на Мясницкую, он вдохнул влажный апрельский воздух. В кармане лежала заветная тетрадочка с расходами. Он уже прикидывал в уме, раскладывая по полочкам: стипендия в этом месяце пришла восемнадцать рублей – спасибо собственному упрямству и учебникам, без стипендии он бы не вытянул. Уроки набегут еще рублей двенадцать-пятнадцать, если повезет и если успевать между лекциями. Итого около тридцати. Минус двенадцать хозяйке за комнату, минус рубль матери в Егорьевск – это святое, каждый месяц, без разговоров. Остается семнадцать. На еду, керосин, бумагу, мыло, редкую конку или трамвай – надо уложиться в рубль в день, тогда к концу месяца даже пара рублей останется на непредвиденное.

Матери он отправлял не много – рубль, иногда два, если месяц выдавался урожайным. Он посылал ей деньги не от нужды – она не просила, да и не нуждалась остро. В последнем письме мать писала: «Макар Тихонович отошел в марте. Царствие ему небесное. Мы с Натальей Семеновной теперь вдвоем, она все спрашивает: “Как там Илюша?” – так и ждет твоих писем. Ты, сынок, деньги трать на себя, у нас тут все слава Богу.»

Уже дома, поздним вечером, пока он сидел над учебником, керосинка вдруг замигала, пожелтела, и фитиль начал чадить – кончилось горючее. Илья чертыхнулся про себя: забыл купить днем, а лавка уже закрыта. Свечи тоже закончились. Без света сидеть нельзя – завтра к восьми утра нужно сдавать коллоквиум прозектору Алтухову по остеологии, а в голове до сих пор путаница: где tuberculum, где condylus, где processus.

Он вздохнул, натянул тужурку поверх рубашки и вышел в коридор – может, у кого-то из соседей найдется отлить до завтра.

В длинном полутемном коридоре пахло щами и сыростью. Из-за дверей доносились привычные звуки: глухой кашель бухгалтера из девятой, приглушенный разговор студентов-технологов из двенадцатой. Илья уже собрался постучать к ним, как вдруг дверь комнаты №11 приоткрылась и в коридор выскользнула Полина Сергеевна.

Она была в темном ситцевом халате, накинутом поверх ночной рубашки, и в руках держала пустой чайник – видимо, собиралась на кухню за кипятком из общего бака, что стоял на плите день и ночь. При свете тусклой коридорной лампы Илья разглядел ее лицо: бледное, с резкими тенями под глазами – верный признак того, что день выдался долгим. Волосы убраны под простую косынку, из-под которой выбились пряди, на висках чуть влажные – то ли после умывания, то ли от усталости.

Она подняла на него глаза – голубые, глубоко посаженные. Ее пальцы, сжимающие ручку чайника, были в темных пятнах – свинцовая пыль въелась в кожу вокруг ногтей, и даже мытьем это не отмывалось до конца.

– Извините, – сказал Илья коротко. – Керосин кончился. Не найдется немного отлить до завтра? Я завтра же верну.

Она замерла на мгновение, будто обдумывая, потом молча кивнула, приглашая за собой. Илья ждал у порога, пока она возилась у своего шкафчика. Комната у нее была такая же узкая, как у него, но чувствовалось, что здесь живет женщина: на крючке у умывальника – вышитое полотенце, на подоконнике – герань в горшке, на столе – аккуратная стопка книг и бумаг.

Полина Сергеевна достала жестяную банку, протянула ему. Он поблагодарил, вернулся в свою «десятую палату», долил керосин. Вернул ей посуду, полез в карман за пятаком:

– Сколько я должен?

Она качнула головой, и в этом жесте было что-то почти сердитое – не на него, а на саму необходимость считать копейки между своими.

– Не надо. У меня муж тоже студентом был. – Голос у нее оказался тихий, чуть хрипловатый. – Я знаю, как это бывает.

Илья помялся, пряча пятак обратно в карман. Сказать что-то еще было неловко. Но молча уходить – тоже.

– Вы поздно сегодня, – заметил он, кивая на чайник. – Со смены?

– С дневной, – ответила она просто. – С шести утра до восьми. Сейчас только чайник поставлю, хоть немного посплю. – Она слабо улыбнулась, и в этой улыбке вдруг мелькнуло что-то молодое. – А вы все учитесь? Я иногда вижу свет – у вас лампа далеко за полночь горит.

– Экзамены скоро, – коротко ответил Илья. – Остеологию сдаем. Кости, латынь.

– Кости? – она чуть приподняла бровь, и в глазах мелькнуло любопытство. – Это как у святых мощей? Или по-настоящему?

Илья невольно усмехнулся уголком рта – неожиданный вопрос.

– По-настоящему. В анатомическом театре. – Он помолчал. – Там все равны. И богатые, и бедные. Только кости.

Она кивнула, будто поняла что-то свое.

– Что ж, это справедливо. Хоть где-то равенство.

Повисла короткая пауза.

– Ну, спасибо, – сказал Илья. – Завтра верну.

– Не торопитесь, – ответила она. – У меня есть.

Он вернулся в свою «десятую палату», зажег керосинку и снова сел за учебник. Завтра коллоквиум. А сегодня – сегодня был апрель, и она шла по ступеням, и он сказал ей «удачи». И это было.

*

Утром, заваривая чай в общей кухне, Лидия Григорьевна, не глядя, положила на стол перед Верой серебряный полтинник:

– На конку. Или на бумагу. Решай сама.

Вера спрятала еще теплую монету в карман фартука – рядом с наперстком, ножницами и обрывками ниток.

За окном было серое апрельское утро. Дождь кончился еще ночью, но небо осталось тяжелым, влажным, и только кое-где сквозь тучи пробивался бледный свет. Воробьи щебетали в голых еще кустах, радуясь теплу. Еще одна весна. Еще один год ожидания.

Вера подошла к комоду, открыла ящик и достала оттуда пару носков, которые связала прошлой осенью – тогда, в приступе тоски и желания хоть что-то сделать своими руками. Они вышли широкими, неуклюжими, не лезли ни в одни ботинки. Лежали всю зиму мертвым грузом, напоминая о неудаче.

Она взяла спицы и начала аккуратно распускать плотную, неровную вязку. Шерсть, освобождаясь, с тихим, успокаивающим шелестом сматывалась в тугой, упругий клубок. Из неудавшейся, ни на что не годной вещи получался отличный, добротный материал.

«Вот и я пока, – подумала она, глядя на ровные ряды ниток. – Не готовое изделие, не «вещь» для чьего-то обихода. Пока – только материал. Но материал – качественный, с потенциалом. Главное – не бояться распустить неудачную попытку, чтобы связать что-то новое. Свое».

В тетрадочке, куда она записывала каждый рубль, к апрелю скопилось почти сорок рублей. До курсов оставалось меньше пяти месяцев.

Летом уроков будет меньше: гимназисты разъедутся по дачам, по имениям, кто в Крым, кто в деревню. Но мать обещала пристроить ее к знакомой белошвейке – помогать с простыми заказами, обметывать петли, подшивать платки. Работа нехитрая, но копейка в дом. А главное – не сидеть одной в четырех стенах, ждать осени.

Посторонний наблюдатель

Вера вернулась с урока – третьего за эту неделю у Костроминых на Пречистенском бульваре. Дом был новым: лепнина на фасаде, зеркальные стекла в окнах, швейцар в ливрее у дверей. Внутри пахло дорогими духами, мастикой для паркета и чем-то еще, неуловимо чужим, – тем особым запахом богатых домов, где каждая вещь стоит больше, чем человек, который за ней ухаживает.

Мальчик, Костя, сидел за огромным письменным столом красного дерева и смотрел на Веру с выражением тоскливой обреченности. Ему было семь лет, и Пушкин, которого она пыталась вдолбить в его хорошенькую, но совершенно пустую голову, казался ему наказанием за какие-то неведомые грехи.

– Ну зачем мне это? – ныл он, отодвигая книгу. – Папа говорит, что главное в жизни – уметь считать деньги и не давать себя обманывать. А стихи... стихи барышням читают, когда ухаживают.

Вера сдержала вздох. Она уже привыкла к этому сопротивлению – не детскому, а сословному, въевшемуся в плоть и кровь маленького барина, которому с пеленок внушали, что знания – это не цель, а инструмент, и далеко не самый главный.

– А ты знаешь, – сказала она спокойно, закрывая книгу, – что Пушкин был не просто стихотворец? Он знал восемь языков, разбирался в истории, писал письма, которые до сих пор изучают как образцы ума и благородства. И его убили не потому, что он плохо считал деньги, а потому, что он защищал свою честь. Сможешь ли ты защитить свою, если даже не понимаешь, что это такое?

Костя надулся, но в глазах его мелькнуло что-то похожее на мысль – может быть, впервые за этот урок. Он снова открыл книгу и стал бубнить, запинаясь на каждом слове. Вера слушала и думала о том, что из этого мальчика вырастет такой же Костромин-старший – сытый, довольный, с тугим кошельком и пустой душой. И ничего она с этим не сделает. Ни Пушкин, ни она сама.

Когда урок кончился и горничная проводила ее до дверей, Вера вышла на бульвар и глубоко вдохнула. Майский воздух был густым, пряным, с привкусом пыли и распустившихся почек. Солнце палило немилосердно. Москва изнывала от жары, и даже в тени вековых лип на Пречистенском бульваре было душно.

Дома она, как всегда, застала мать за шитьем. Лидия Григорьевна сидела у окна, щурясь на яркий свет, нога ритмично нажимала на педаль. При виде дочери она убрала ногу, маховик сделал последний оборот и замер, и кивнула на маленький столик.

– Тебе записка. Дворник принес.

Вера развернула листок. Крупный, размашистый почерк Сережи она узнала сразу:

«Вера, здравствуй! Погода такая, что хоть в прорубь лезь. Может, сбежим от жары на час? Гуляю сегодня после шести. Если сможешь – жду у Пречистенских ворот. Сережа».

Она перечитала два раза, чувствуя, как на губах сама собой появляется улыбка. Потом спохватилась, спрятала записку в карман и прошла в свою комнату.

– От Сережи? – спросила мать, не поднимая глаз от работы. Голос ее звучал ровно, но Вера знала этот тон: мать уже все поняла и теперь просто ждала.

– Приглашает гулять, – ответила Вера, стараясь, чтобы голос звучал буднично. – Сегодня, после шести.

Мать помолчала, ведя ткань под лапку. Потом подняла глаза и посмотрела на Веру долгим, изучающим взглядом.

– Пойдешь?

Вера пожала плечами, но внутри уже все решилось. Уроки, вечная экономия, бесконечные мысли о курсах, о деньгах, о будущем давили так, что иногда хотелось просто выть. А Сережа... Сережа был легким. С ним можно было не думать о рублях. Просто идти и слушать его болтовню.

– Пойду, – сказала она. – Почему бы нет?

Лидия Григорьевна кивнула. В этом кивке было и одобрение, и надежда, и материнское желание, чтобы у дочери наконец появилось что-то, кроме уроков и подсчетов.

– Хорошо, – сказала мать. – Проветрись. А то засиделась ты в своих книжках.

Вера переоделась в более легкое платье – то самое, шелковое, голубое, которое надевала на бал. Поправила косы, взглянула на себя в зеркало. Оттуда на нее смотрела девушка с блестящими глазами и чуть раскрасневшимися щеками. «Просто прогулка, – сказала она себе. – Просто захотелось отвлечься».

У площади было людно. Студенты, чиновники, спешащие по делам, дамы с зонтиками от солнца, торговки с корзинами – обычная московская толпа. Сережу она увидела издалека: он стоял, прислонившись к ограде, и крутил в руках фуражку. Белый студенческий китель был расстегнут, светлые волосы растрепались.

– Пришла! – обрадовался он, заметив Веру, и шагнул навстречу. – А я уж думал, что зажаришься в своих уроках и не выйдешь. Идем скорее, а то тут дышать нечем.

Они пошли в сторону Пречистенского бульвара. Вечерний воздух был тяжелым, но после душных комнат казался почти прохладным. Сирень уже осыпалась, но ее запах еще висел в воздухе, смешанный с пылью и бензином от редких автомобилей.

– Как твои Костромины? – спросил Сережа, когда они свернули в тенистую аллею. – Все еще пытаются сделать из сына человека?

– Пытаются, – усмехнулась Вера. – Но, кажется, безуспешно. Он сегодня заявил, что Пушкин нужен только для того, чтобы читать стихи барышням при ухаживании.

– Ну, в чем-то он прав, – засмеялся Сережа. – Я, например, тоже иногда думаю, что если бы не барышни, половину классиков можно было бы вообще не проходить. Но ты не слушай меня, я циник.

– Ты не циник, – возразила Вера. – Ты просто... умеешь не принимать все близко к сердцу.

Он посмотрел на нее внимательно.

– А ты принимаешь?

– Приходится, – вздохнула она. – Если я не буду принимать, кто тогда будет?

Они помолчали, проходя мимо скамеек, где сидели парочки, няньки с детьми, старики с газетами. Где-то играла шарманка.

– Слушай, – сказал вдруг Сережа, – а давай зайдем в кондитерскую? Тут недалеко есть одна... Там такие пирожные делают, пальчики оближешь. Я угощаю.

Вера колебалась. Пирожные – это лишние деньги, и тратить их на такие пустяки... Но Сережа смотрел на нее с такой надеждой, что отказать было невозможно.

– Только недолго, – сказала она. – Мне еще к завтрашнему уроку готовиться.

Кондитерская была небольшой, но уютной. Вдоль стен стояли простые деревянные столы, накрытые чистыми белыми скатертями, а на окнах висели кружевные занавески. Пахло ванилью, корицей и свежей выпечкой, а за прилавком, в стеклянной витрине, красовались пирожные, булочки и шоколадные конфеты. Сережа заказал два больших эклера и чай, и пока они наслаждались, рассказывал о своих профессорах, о смешных случаях на лекциях, о том, как один его однокурсник перепутал римского императора с византийским и получил отповедь, после которой неделю ходил красный.

Вера слушала и улыбалась. Впервые за долгое время ей не нужно было ни о чем думать – просто сидеть, пить чай и слушать этот легкий, ни к чему не обязывающий разговор. Эклер оказался восхитительным – нежное тесто, тающий крем, тонкий слой глазури. Она ела медленно, стараясь растянуть удовольствие, и ловила себя на мысли, что Сережа смотрит на нее с каким-то новым выражением – не прежним, дружеским, а чуть более внимательным, что ли.

– Хорошо с тобой, – сказал он вдруг, и в его голосе не было обычной шутливости. – Легко. Понимаешь?

Она кивнула.

Потом они снова гуляли по бульвару, уже в сумерках. Зажглись фонари, воздух стал чуть прохладнее, и где-то вдалеке, в чьем-то саду, запел соловей. Сережа взял ее под руку, и она не отняла – так было удобно идти, да и вечер располагал к такой невинной близости.

У подъезда ее дома они остановились. Сережа помялся, зачем-то поправил фуражку, потом сказал:

– Спасибо тебе. За то, что согласилась. Я понимаю, у тебя дел полно... Но если захочешь еще раз отвлечься – ты только свистни. Я всегда рад.

Вера улыбнулась.

– Спасибо тебе. За пирожные. И за компанию.

– Ну, пирожные – это ерунда, – отмахнулся он. – Главное – компания. Твоя.

Он задержал на ней взгляд чуть дольше, чем позволяли приличия, потом кивнул и быстро пошел прочь, не оглядываясь.

Вера поднялась по лестнице, вошла в квартиру. Мать сидела не за машинкой, как обычно, а за столом, подперев щеку рукой. Перед ней лежало письмо.

– От Аделаиды, – сказала она, заметив Веру. – Из Одессы. Помнишь, я тебе рассказывала про нее? Танцевали вместе… Зовет к себе. Пишет: «Пока ноги носят, Лидочка, приезжай, повидаемся».

Она недолго помолчала, бережно отложила письмо и взглянула на дочь уже внимательным взглядом.

– Ну а ты? Хорошо погуляли?

– Да, – ответила Вера, снимая шляпку и вешая ее на гвоздь. – По бульвару ходили. В кондитерской были.

– В кондитерской? – мать приподняла бровь, но в голосе не было ни удивления, ни вопроса – просто легкое любопытство. – Это хорошо. Погода нынче теплая, в такую жару в кондитерской, наверное, особенно приятно.

Она сделала еще несколько стежков, потом, не поднимая глаз, добавила:

– Сергей – приятный молодой человек. Умный. И воспитанный.

Вера молчала, перебирая в памяти вечер: его смех, эклер, тающий на языке, его взгляд, когда он смотрел на нее у подъезда.

– Да, – сказала она наконец. – Приятный.

Мать кивнула, принимая ответ. Больше она ничего не спросила. Лампа горела ровно, за стеной тихо позвякивала посуда – соседи мыли посуду после ужина. Обычный вечер.

Вера прошла в свою комнату, зажгла лампу, достала дневник. Перо замерло над бумагой.

«Сегодня гуляла с Сережей. Было легко. Он смешил, рассказывал про университет, про профессоров. Потом мы зашли в кондитерскую – он угощал эклерами. Обратно шли по бульвару, уже в темноте, пели соловьи. Он взял меня под руку, и я не отняла. Просто было удобно так идти. Мать спросила, хорошо ли погуляли. Я сказала – да. Она больше ничего больше не спросила.»

Она закрыла тетрадь и долго сидела неподвижно, глядя на огонек лампы. За стеной было тихо, только иногда чуть слышно поскрипывал стул – мать не ложилась, видно, снова перечитывала письмо.

Вера задула лампу и легла. В темноте, перед сном, она позволила себе вспомнить его лицо в свете фонаря, когда он смотрел на нее у подъезда. И улыбнулась – сама себе, в пустоту. За окном Москва спала, убаюканная жарой и тишиной.

*

А 1 сентября 1903 года Вера вошла под своды Политехнического музея на Лубянской площади, где теперь размещались аудитории Высших женских курсов. Старый, немного потертый портфель под мышкой, белая блузка, выстиранная до прозрачной тонкости и накрахмаленная так, что она шелестела, как осенняя листва, серая юбка, перелицованная за одну бессонную ночь. Это был не наряд – это были доспехи. Доспехи девушки, вступившей на территорию, где ее ум был единственной законной валютой.

В кармане лежало извещение о приеме: «Слушательница историко-филологического отделения». Бумага была казенной, холодной на ощупь, но вес ее был сродни гире, взятой на плечи. Отныне ее одиночество, ее «инаковость» получали официальный статус. Чтобы думать своей головой, нужно было отвоевать для нее пространство, освободив от мыслей, ожиданий и планов на все остальное.

На страницу:
7 из 8