Право на вопрос
Право на вопрос

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 8

Сережа посмотрел на нее долгим взглядом. В этом взгляде было что-то, чего раньше не случалось – не сочувствие, не жалость, а скорее... узнавание. Будто он видел ее впервые – не подругу, не товарища по прогулкам, а девушку, которая умеет ждать, умеет прощать, умеет не показывать боли.

– Ты сегодня… – начал он и осекся. – Ты сегодня удивительная. Правда.

Вера подняла на него глаза, и он вдруг смутился, отвернулся, зачем-то поправил гвоздику в петлице. В этот момент к ним подошел распорядитель танцев, приглашая Веру для следующей фигуры мазурки. Она улыбнулась Сереже и ускользнула в круг.

Они встречались взглядами еще несколько раз за вечер – когда менялись партнерами, когда он ловил ее руку в очередной фигуре, когда просто стоял у колонны, наблюдая за ней. В этих взглядах не было ничего лишнего – только теплое, чуть удивленное внимание. Будто он заново открывал для себя человека, которого, казалось, знал давно.

Когда музыка смолкла и гости стали расходиться, Вера вышла на крыльцо. Морозный воздух ударил в лицо, как отрезвляющая пощечина. Над Москвой стояло чистое, звездное небо, иней искрился на перилах, где-то вдалеке позвякивали бубенцы троек.

Она не плакала. В груди было не больно, а пусто и просторно, как в только что вынесенной комнате.

Сережа появился рядом бесшумно, протянул сложенный листок:

– Он дал мне это утром. Велел передать.

Она развернула. Знакомый, угловатый почерк:

«Не смогу. Реймер назначил особую встречу на 24-е. Без его поручительства и моего идеального ответа казеннокоштного места не будет. Прости. Я не могу подвести ни его, ни себя.

И.».

Она перечитала два раза, потом аккуратно сложила и спрятала в муфту.

– Он что, не мог прийти на час? – спросила она, и голос ее был ровным, без дрожи.

– Мог бы, – вздохнул Сережа. – Но… он не умеет быть легким. Ты же знаешь.

Он помолчал, глядя на заиндевевшие фонари.

– Просто… казалось, наши пути ненадолго шли рядом. Лес такой густой был, что думалось – одна тропа.

– А теперь лес кончился, – тихо закончила Вера. – И тропы разошлись.

– Успели побыть друзьями? – спросил Сережа, и в голосе его была непривычная серьезность.

– Успели. Этого… да. Этого достаточно.

Она сама почти поверила в это. Почти.

Она взяла его под руку, и они пошли вниз по ступеням. Сережа поймал извозчика – редкое мотовство, но Вера не стала отказываться. В санях было тесно, пахло лошадиным потом и морозом. Сережа накрыл ее ноги полостью, заботливо, и на мгновение задержал руку на ее ладони – чуть дольше, чем позволяли приличия.

– Знаешь, – сказал он тихо, когда сани тронулись, и голос его звучал как-то по-новому – мягче, что ли, – а ведь ты сегодня была... – Он запнулся, подбирая слова. – Ты сегодня была собой. Это, наверное, и есть самое главное.

Вера повернулась к нему. В полумраке саней его лица было почти не разглядеть, но она чувствовала – он смотрит на нее. Не с ожиданием, не с требованием – просто смотрит, и в этом взгляде было что-то, отчего внутри шевельнулось теплое, благодарное чувство.

– Спасибо, – сказала она просто.

Он кивнул, отвел взгляд.

– Передал я ему твой сверток, – сказал он уже другим тоном, будто возвращаясь к обычному себе. – Утром еще. Зашел на минуту – он уже сидел за книгами. Положил на стол, рядом с чернильницей. Он даже не спросил, от кого. Просто кивнул. Но я видел: глаза у него… теплее стали, что ли.

Вера молчала, глядя на проплывающие мимо темные особняки.

Дома, перед зеркалом в тяжелой раме, она долго смотрела на свое отражение. На девушку, чья красота была уже не детской, но еще не стала женским оружием.

Она распустила волосы – тяжелая черная волна упала на плечи, и в этом жесте было что-то от освобождения. Сняла платье, стянула корсет – и сразу, всей кожей, почувствовала, как тело наконец-то расправляется, дышит, возвращается к себе. Целый вечер она была затянута, зашнурована, собрана – и вот теперь можно было просто быть.

Глубокий вдох. Еще один. Как хорошо.

Кое-где на коже еще алели тонкие полоски – память о костяных пластинках, въевшихся в тело за несколько часов танцев. Но это были уже не следы подготовки, а отметины свершившегося вечера – как у солдата после первого сражения, как у пловца после долгого заплыва. Они скоро исчезнут, а вечер останется.

Вера накинула халат, поправила волосы, села за стол. Лампа горела ровно, чернильница была открыта, перо лежало наготове. Она обмакнула его, занесла над бумагой – и замерла.

О чем писать? О бале? О танцах? О том, как смотрел Сережа? О том, что Илья не пришел?

Она написала четко, без помарок:

«23 декабря. Рождественское собрание в гимназии. Танцевала много – польку, вальс, мазурку. Сережа был, танцевал хорошо. Смотрел на меня сегодня как-то иначе – будто увидел впервые. Илья не пришел. Все как и должно было быть, вероятно».

Поставила точку и задумалась. А потом, намеренно мелко, почти шифром, добавила внизу страницы:

«Почему он всегда выбирает тишину долга над шумом жизни? И почему эта тишина теперь звучит громче любой музыки?»

В тот же час, в комнате в Гагаринском переулке, Илья сидел над раскрытым учебником латыни. Буквы давно перестали складываться в слова – они просто чернели на бумаге, равнодушные к его усилию.

Перед ним, на чистом краю стола, лежала тетрадь в серой обложке. Он уже знал ее на ощупь – шероховатую, плотную, надежную. Весь вечер, пока учил, он то и дело касался ее уголка, будто проверяя, не исчезла ли.

Теперь, когда за окном стихли последние звуки и даже хозяйка ушла к себе, он позволил себе открыть ее снова.

На первой странице, в правом верхнем углу, знакомым почерком было выведено: «22.XII.1901». И ниже, уже привычными, уверенными штрихами:

«Чтобы и у тебя было куда записывать свои задачи. Те, что посложнее латыни».

Ни подписи, ни обращения. Просто подарок. Просто знак. Она не просила, не упрекала. Она – дарила. Признавая его право на его путь. И это было тяжелее любого упрека.

Илья закрыл глаза. И сразу – теплый свет, листва, скамейка на Пречистенском бульваре. Она сидит рядом, склонившись над задачником, и непокорная прядь волос падает на щеку. Он тогда чуть не протянул руку, чтобы убрать ее. Не протянул. И сейчас, в тишине, от этого «не протянул» защемило где-то под сердцем.

Он открыл глаза. Латынь ждала. Реймер ждал. Экзамены, поступление, новая жизнь – все это стояло за дверью, неумолимое, как утро. А за другой, невидимой дверью остался короткий миг покоя, ее голос, аромат от лип и простое человеческое счастье, которое он сейчас не мог себе позволить.

Илья аккуратно закрыл тетрадь и положил ее не в ящик, а рядом с учебником – на самое видное место. Чтобы видеть, когда будет поднимать голову от бесконечных склонений. Чтобы помнить.

Потом снова склонился над книгой. Долг есть долг. А сердце… сердце умеет ждать. Оно никуда не денется.

За окном, за двойными рамами, Москва готовилась к Рождеству. Где-то пели, где-то смеялись, где-то скрипели полозья по снегу. А в маленькой комнате на Гагаринском было тихо – так тихо, что в этой тишине умещалось все: и боль несделанного выбора, и свет невысказанного, и надежда, что, может быть, когда-нибудь…

Он не додумал эту мысль. Просто перевернул страницу и продолжил зубрить.

Глава 9

Гимназия осталась за спиной. Не как этап, а как закрытая дверь в теплом доме, из которого тебя мягко, но неумолимо вывели на холодное крыльцо собственной судьбы.

Свидетельство на звание домашней наставницы лежало в лакированной шкатулке матери поверх аттестата, между веточками лаванды и запиской от Сережи:

«Поступил на юридический. Отец три дня молчал, потом сказал: «Ладно. Юрист в лавке не помешает – контракты читать будешь». Теперь совмещаю: утром – лекции на Моховой, после обеда – лавка на Остоженке. Мозг трещит от смены занятий, но я доволен. Как твои дела? У отца опять приступ – сердце старое. Доктор прописал капли и покой, но какой покой, если кредиторы на пороге? Пиши, если… если есть что сказать. С.»

Вера не ответила сразу. Не потому что не хотела, а потому что не знала, что писать. «Хорошо» звучало как ложь, «плохо» – как жалоба. А правда была сформулирована лишь внутри: «Я нахожусь в подвешенном состоянии. Я не знаю своих координат».

Первые недели после выпуска прошли в ритме домашнего заточения: шитье на «Зингере», чтение, уборка, чай с молоком – сахар кончился, а покупать новый было накладно. Вера машинально прихлебывала горячую жидкость, глядя, как запотевает стекло от ее дыхания. За окнами, за еще не заклеенными на зиму рамами, лежал конец сентября – прозрачный, холодный, с первыми желтыми листьями на липах. Он казался чужим, не ее.

Мать работала на износ. По утрам – уроки танцев у дочерей чиновников (семьдесят копеек за час, если повезет – рубль). После обеда – подработка у модистки на Петровке, в тесной мастерской, где пахло утюгом и дешевыми кружевами. Вечерами – шитье на «Зингере» при керосиновой лампе, пока глаза не начинали слезиться. Вера помогала: обметывала петли вручную, пришивала пуговицы, распарывала неудачные швы – все, что не требовало машинки. Читала, когда выпадала свободная минута. Ходила в библиотеку. Ждала сигнала к началу собственной жизни, но не знала, как он должен прозвучать.

Она не жаловалась вслух. Но внутри зияла тихая, просторная пустота, как в квартире после отъезда шумных, но чужих гостей.

«Почему я не радуюсь свободе? – думала она, глядя в окно на двор, где дворник Федот размеренно скреб лопатой уже обледенелые дорожки. – Почему мне хочется назад, в тот класс, где все было предопределено: звонок, урок, вопрос, ответ? Где тебя не спрашивали: «А кто ты, собственно, такая?»

Через неделю молчания Вера все же оставила у Федота сложенную записку – он был связным не только между жильцами, но и со сторожем из дома Аросимовых на углу Остоженки, и за трешку брался передать что угодно.

«Спасибо. У меня – нормально. А у отца как, если не секрет? В.»

Сережа ответил через два дня:

«Плохо. Сердце, как говорит доктор, «изношено». Но держимся. Спасибо, что спросила. Это много значит. С.»

Потом – снова молчание. Месяц, другой. Разговор иссяк, как ручей в летнюю засуху.

Однажды, лежа с толстовским «Воскресением» под подушкой (Анна Семеновна, поджав губы, сказала, что «девицам такое читать не по чину», и книгу пришлось доставать через знакомую из педагогического класса), Вера думала о Катюше Масловой.

«Ее не спросили. В шестнадцать лет ее соблазнили и бросили – и с тех пор каждый шаг был не выбором, а выживанием. Чистота не спасла. Невинность не защитила. Мир вышвырнул ее на самое дно не за грех, а за беспомощность. А если я откажусь от «благоразумного замужества», выберу курсы, одиночество, труд – будет ли у мира для меня иная участь? Или то же самое дно, только прикрытое ковром из книг и благопристойности?»

Она перечитала страницы, где Нехлюдов вспоминает свои отношения с Катюшей, и вдруг с острой ясностью поняла: Толстой не о ней. Толстой о нем. О мужчине, который может позволить себе роскошь покаяния. А у Катюши выбора нет – только идти по этапу.

Вера закрыла книгу и долго смотрела в потолок, где керосиновая лампа отбрасывала дрожащие тени.

А затем, в один из вечеров, она взяла с полки Достоевского – «Записки из подполья». Читала жадно, с горьким, почти болезненным узнаванием. «Я-то один, а они все», – повторяла она про себя строчку, помня ее смутно, по смыслу, а не по букве, и в этой фразе умещалось все ее состояние последних месяцев.

«Да, я – странная, – подумала она, закрывая книгу. – Но я – это я. И, черт возьми, этого должно быть достаточно для начала».

Бывшие одноклассницы присылали записки, их приносил тот же Федот. Вера перебирала листки, пахнущие духами и чернилами, и каждый раз внутри шевелилось раздражение.

– «Собираемся у Нади в субботу. Приходи! Будет чай с баранками и мазурка под граммофон. Надя обещала показать новые открытки из Парижа».

– «На благотворительный вечер у Костроминых – там будут сыновья фабрикантов. Один, говорят, очень интересный, с наследством. Мать велит мне быть прилично одетой. А твое голубое платье еще носится? Приходи, посмотрим вместе».

– «Приходи в Исторический музей – будет лекция для вольнослушательниц Женских курсов. Тема: «Реформы Петра Великого и их влияние на русское просвещение». Вход свободный, но места занимать заранее».

– «Или просто чай у нас – может, познакомишься с кем? Друг брата Миши приезжает из Питера, он инженер путей сообщения. Мама говорит, очень перспективный молодой человек».

Вера отвечала всем одинаково вежливо и одинаково уклончиво:

«Спасибо за приглашение, но, к сожалению, не могу. Много занятий. Готовлюсь к курсам».

На самом деле она гуляла в одиночестве, предпочитая обществу людей – общество города. Это было дешевле (стоило только время) и честнее. Она доходила пешком до Охотного Ряда, садилась на конку – четыре копейки в один конец – и ехала до Арбатской площади, а оттуда шла пешком, разглядывая витрины, вывески, лица.

У площади жизнь бурлила по-иному. Извозчики перекрикивались, торговки с лукошками наперебой зазывали покупателей: «Пирожки с ливером! Горячие, с пылу с жару!», чиновники в вицмундирах спешили по делам, шурша портфелями, городовой в башлыке лениво помахивал жезлом. Все это мельтешение казалось ей огромным, слаженным механизмом, в котором каждый винтик знал свое место. А она, с аттестатом в шкатулке и пустотой в груди, была лишней, запасной деталью, для которой пока не нашлось паза.

На Пречистенском бульваре, на той самой скамейке, где они когда-то занимались с Ильей математикой, она подолгу сидела, наблюдая за студентами. Они собирались кучками, спорили яростно, размахивая руками, – о Ницше, о Марксе, о последних номерах «Русского богатства» и «Мира Божьего» – того самого, где печатали Горького и спорили с народниками. Иногда спор переходил в крик, иногда – в дружный хохот. Вера слушала издалека, впитывая эти голоса, эти слова, этот воздух молодости, к которой она не принадлежала, но которая манила неодолимо. Ей казалось, что там, в этих спорах, в этом общем деле, есть настоящая жизнь, а не тоскливое ожидание замужества и чай с баранками у Нади.

В последний такой раз ее заметили. Кто-то из компании – в расстегнутой шинели, с жидкой, еще по-юношески негустой бородкой клинышком – кивнул в ее сторону, и говор разом стих. Несколько голов повернулось, и секунду они молча рассматривали ее – пристально, оценивающе, как диковинку. Потом бородатый, не повышая голоса, спросил: «Не замерзли, барышня?» – и добавил, усмехнувшись: «Шли бы к нам, у нас весело». Кто-то из компании хмыкнул, другой толкнул соседа локтем, но криков не последовало.

Они не вставали, не настаивали – просто смотрели и перешептывались, чувствуя свою правоту: девушка одна, на скамейке, смотрит на студентов – значит, можно. И в этом «можно» было все – и демонстративная свобода, и привычка считать себя центром вселенной, и та самая уверенность в своей правоте, которая делала их хозяевами положения, а ее – лишь предметом для наблюдения.

Вера подобрала сумку, не поднимая глаз, и медленно пошла прочь. За спиной еще слышалось приглушенное перешептывание, смешок, но никто не крикнул вдогонку. Ее уход не был бегством – он был признанием того, что ей здесь не место. Она шла, чувствуя, как горят щеки, и впервые за долгое время благословляла холодный ветер, который помогал держать спину прямой.

Она свернула в сторону храма, сама не понимая зачем – может, чтобы согреться, может, чтобы спрятаться. В Храм Христа Спасителя она заходила не ради веры. Там было тепло, там пахло ладаном и воском, и там же, в пустом приделе, можно было стоять незаметно у колонны, слушая, как хор взмывает под купола – мощно, стройно, как одна огромная душа. Священники в золотых ризах казались фигурами из другого века, их голоса, глубокие и ровные, не спорили, не кричали, не делили мир на своих и чужих. Эта красота, даваемая даром, пронзала до слез. И Вера уходила успокоенная, будто очистившаяся от накипи будней, но ненадолго – до следующего раза, когда тоска снова прижимала ее к скамейке на бульваре или к холодному мрамору колонны.

За ужином, перебирая белье, мать сказала негромко, как будто сообщая погоду:

– У Аросимовых, слышала, теперь кредит в банке под залог лавки. Если к Пасхе не потянут – продадут с молотка. Говорят, купцы на Остоженке уже шепчутся, ждут аукциона.

Они помолчали. Вера смотрела, как мать ловко продевает нитку – даже в сумерках, при скудном свете лампы, ее пальцы не знали промаха.

– А Сережа… он тебе пишет? – спросила мать, не поднимая глаз от штопки.

– Пишет. Иногда. Спрашивает, как дела.

– А ты?

– Отвечаю. Коротко.

Мать сделала еще несколько стежков. Игла блеснула в свете лампы.

– Он мальчик умный. И… прямой. Честный. – Она сделала паузу, подбирая самое важное. – И он… видит тебя. Не платье, не прическу. А именно – тебя.

Вера не ответила. Ее сердце не забилось чаще от любви – оно сжалось от страха перед выбором. «А что, если это – он? Мой шанс на нормальную, теплую, защищенную жизнь? Что, если я, гоняясь за призрачной самостоятельностью, упускаю его?».

– Мама, – сказала она твердо, глядя в стол, – я не хочу, чтобы обо мне думали как о потенциальной невесте. Как о вещи, которую можно получить.

– А как же о тебе думать? – мягко, почти с грустью спросила Лидия Григорьевна. – Ты же не книга на полке. Не математическая задача. Ты – живая девушка. У тебя ум взрослой женщины, а жизнь… жизнь твоя еще не началась по-настоящему. А жизнь начинается там, где ты не одна. Где есть двое.

Вера ушла в свою комнату, в тишину, где только ангел с обломанным крылом был ее собеседником. В дневнике она вывела:

«Я не хочу выбирать: быть или книгой, или задачей, или девушкой. Я хочу быть всем этим сразу. И хочу сама решать – в какой пропорции».

В конце октября, в серый ветреный день, Вера зашла в мелочную лавку на углу Остоженки – матери нужны были нитки, а свои кончились. В лавке пахло керосином, селедкой и мылом, за прилавком скучал подслеповатый приказчик. Вера уже выбрала катушки, когда дверь звякнула колокольчиком и вошел Сережа.

Он был в студенческой темно-зеленой шинели, с фуражкой в руке – видимо, забежал на минуту от отца. Увидев Веру, на мгновение замер, потом улыбнулся – той самой легкой, открытой улыбкой, от которой у нее когда-то теплело внутри.

– Вот так встреча, – сказал он просто. – Ты здесь как?

– Нитки маме покупаю, – ответила Вера, чуть отступая к прилавку, словно ища защиты у стеклянных банок с леденцами.

Сережа кивнул, бросил взгляд на ее покупки, потом на приказчика, который деликатно отвернулся, делая вид, что перебирает счета.

– А я за солью. Отец послал, в лавке наша кончилась, а покупатели приходят. – Он усмехнулся. – Курьер, а не студент.

Помолчали. Где-то на улице прогрохотала телега, звякнула конка. Сережа вдруг спросил тише, без улыбки:

– Ты как вообще? Я писал, но ты не отвечаешь долго. Я понимаю – дела, курсы. Просто интересно.

Вера чуть заметно выдохнула – он не ждал ничего, не намекал. Просто спросил.

– Нормально, – ответила она. – Уроки, подготовка. Времени мало.

Он кивнул, принимая.

– А у меня – сам знаешь. Университет, лавка, отец болеет. Жизнь, в общем. – Усмехнулся краем рта. – Встретимся когда-нибудь не за солью, что ли. Но это уж как выйдет.

Приказчик кашлянул, поглядывая на них поверх очков. Сережа шагнул к прилавку, пропуская Веру к выходу.

– Передавай маме привет, – сказал он просто. – И береги себя.

– И ты, – ответила Вера и вышла, не оборачиваясь.

На улице было свежо, ветер задувал за воротник, пахло прелыми листьями, дымом и первым морозцем. Она зашагала к дому, и только через полквартала поймала себя на мысли, что внутри – спокойно. Ни вины, ни тревоги, ни сожаления. Встреча была. Поговорили. Разошлись. Все правильно.

*

Прошло еще несколько дней тишины, шитья и подсчетов. Наконец, за ужином, она положила ложку и сказала четко, как зачитывают манифест:

– Мама. Я решила. Осенью буду подавать документы на Женские курсы.

Лидия Григорьевна не оторвалась от шитья. Спросила с практической, убийственной прямотой:

– А после них – что?

– Буду учительницей в гимназии. Или… переводчицей в каком-нибудь издательстве.

– А кто возьмет на работу девушку без связей, без протекции? – тихо, будто извиняясь, спросила мать. – Я в твои годы тоже верила, что умение – это пропуск. Отдала последние деньги за уроки у лучшего танцмейстера в Одессе. Меня взяли в театр, у меня были свои ученицы… Я думала: вот он, мой капитал. Потом я вышла замуж и переехала сюда. А через несколько лет умер твой отец. И весь мой «капитал» испарился. Все спрашивали: «Без мужа – кто вы такая? Бывшая артистка? Учительница танцев?» Никто не спросил: «А вы – человек?»

Она помолчала, вдевая в иголку новую нитку. Потом, уже без горечи, с усталой мудростью:

– Курсы – это хорошо. Правильно. Но хлеб – не книга. На одних знаниях не наешься.

– Я буду зарабатывать сама, – упрямо повторила Вера. – Могу давать уроки. Мы можем шить вместе, брать больше заказов.

Мать задумалась. Потом, осторожно, как выкладывая на стол последние козыри:

– У Марьи Ивановны с первого этажа дочь – не может написать сочинение про Базарова в выпускном классе. Стыдно. Может, поможешь? И у Тани, со второго, племянник – совсем не понимает историю.

– Сколько брать?

– Начни с полтинника в час. Пусть привыкнут, увидят результат. Если понравится – сами предложат больше.

Так началась ее карьера репетитора. Четыре ученика. Два часа в неделю каждый. Сочинения о нигилизме, даты Бородинской битвы, упражнения по грамматике и изложению мыслей в письме.

Первый урок – дочь Марьи Ивановны, Катенька, толстая, застенчивая девочка лет четырнадцати, с вечно мокрыми от волнения ладошками. Вера надела свое лучшее, серое платье с высоким воротником. Но, поймав свое отражение в зеркале, вздохнула и полезла в комод за старым корсетом матери, который она уже надевала однажды на тот единственный бал.

Тело, привыкшее к свободе движений и полному дыханию, сопротивлялось, но разум был непреклонен: «Ты идешь не как Вера, а как Вера Петровна, репетитор. Тебе нужна форма. Броня».

Корсет слегка стянул талию, выпрямил спину. Поверх легло платье, которое шили без корсета, по ее обычным меркам. И теперь, когда талия стала тоньше, между тканью и телом осталось немного воздуха – платье сидело свободно, не облегая, а лишь намекая на фигуру. Вера посмотрела на себя в зеркало: строгая, подтянутая, чужая. «Ну что ж, – подумала она, – это роль. Буду играть».

Вера спустилась по лестнице, осторожно ступая, чтобы не оступиться на стертых ступенях. Дверь открыла сама Марья Ивановна – полная блондинка в кружевном чепце, пахнущая духами «Брокар».

– Ах, Вера Петровна, проходите, проходите! Мы так рады! Катенька, иди скорей, учительница пришла!

Вера вошла в комнату. Тяжелая мебель под орех, салфеточки на всех поверхностях, икона в углу с лампадкой. Катенька сидела за столом, красная как рак, теребя в руках платок.

Урок прошел хорошо. Вера говорила спокойно, терпеливо, разбирая с Катенькой образ Базарова. Девочка сначала робела, но постепенно осмелела и даже записала под диктовку целую страницу. В конце, выводя в тетради: «Базаров благороден, потому что не лжет даже себе», Катенька подняла глаза:

– А вы правда так думаете, Вера Петровна? Или это для урока?

Вера замерла. Потом улыбнулась – впервые за долгое время настоящей, теплой улыбкой.

– Правда. Но я думаю еще вот что: Базаров благороден в своем отрицании, но, отрицая любовь и искусство, он отрекся от половины мира – и от половины себя. Можно ли быть цельным, так себя ограничив? Это вы подумайте сами. На следующем уроке поговорим.

Катенька кивнула, и в ее глазах мелькнуло что-то похожее на уважение.

Марья Ивановна, проводив Веру до двери, вручила полтинник – теплую, чуть влажную монету – и, уже в дверном проеме, вежливо, но недвусмысленно заметила:

– Вы очень умно объясняете, Вера Петровна. Но, знаете… платье ваше – оно немного… слишком свободного покроя. Для учительницы.

– Благодарю вас, – ровно ответила Вера. – Я учту ваше замечание.

Дома, сбросив корсет как ненужные доспехи после короткой, выигранной стычки, она долго стояла у окна. Мимо, по устланному желтыми листьями переулку, шла студентка в коротком, удобном пальто и без шляпы. Свободная. Вера смотрела ей вслед, пока фигура не скрылась за поворотом.

«Она не дает уроков в домах, где за твоей свободой следят, как за нарушением устава, – подумала Вера. – Но, возможно, у нее и нет этих уроков. Есть что-то другое. Что?»

На страницу:
6 из 8