Точка опоры. Книга 1
Точка опоры. Книга 1

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 9

Вера накинула халат, поправила волосы, села за стол. Лампа горела ровно, чернильница была открыта, перо лежало наготове. Она обмакнула его, занесла над бумагой – и замерла.

О чем писать? О бале? О танцах? О том, как смотрел Сережа? О том, что Илья не пришел?

Она написала четко, без помарок:

«23 декабря. Рождественское собрание в гимназии. Танцевала много – польку, вальс, мазурку. Сережа был, танцевал хорошо. Смотрел на меня сегодня как-то иначе – будто увидел впервые. Илья не пришел. Все как и должно было быть, вероятно.»

Поставила точку и задумалась. А потом, намеренно мелко, почти шифром, добавила внизу страницы:

«Почему он всегда выбирает тишину долга над шумом жизни? И почему эта тишина теперь звучит громче любой музыки?»

*

В тот же час, в комнате в Гагаринском переулке, Илья сидел над раскрытым учебником латыни. Буквы давно перестали складываться в слова – они просто чернели на бумаге, равнодушные к его усилию.

Перед ним, на чистом краю стола, лежала тетрадь в серой обложке. Он уже знал ее на ощупь – шероховатую, плотную, надежную. Весь вечер, пока учил, он то и дело касался ее уголка, будто проверяя, не исчезла ли.

Теперь, когда за окном стихли последние звуки и даже хозяйка ушла к себе, он позволил себе открыть ее снова.

На первой странице, в правом верхнем углу, знакомым почерком было выведено: «22.XII.1901». И ниже, уже привычными, уверенными штрихами:

«Чтобы и у тебя было куда записывать свои задачи. Те, что посложнее латыни.»

Ни подписи, ни обращения. Просто подарок. Просто знак. Она не просила, не упрекала. Она – дарила. Признавая его право на его путь. И это было тяжелее любого упрека.

Илья закрыл глаза. И сразу – теплый свет, листва, скамейка на Пречистенском бульваре. Она сидит рядом, склонившись над задачником, и непокорная прядь волос падает на щеку. Он тогда чуть не протянул руку, чтобы убрать ее. Не протянул. И сейчас, в тишине, от этого «не протянул» защемило где-то под сердцем.

Он открыл глаза. Латынь ждала. Реймер ждал. Экзамены, поступление, новая жизнь – все это стояло за дверью, неумолимое, как утро. А за другой, невидимой дверью остался короткий миг покоя, ее голос, аромат от лип и простое человеческое счастье, которое он сейчас не мог себе позволить.

Илья аккуратно закрыл тетрадь и положил ее не в ящик, а рядом с учебником – на самое видное место. Чтобы видеть, когда будет поднимать голову от бесконечных склонений. Чтобы помнить.

Потом снова склонился над книгой. Долг есть долг. А сердце… сердце умеет ждать. Оно никуда не денется.

За окном, за двойными рамами, Москва готовилась к Рождеству. Где-то пели, где-то смеялись, где-то скрипели полозья по снегу. А в маленькой комнате на Гагаринском было тихо – так тихо, что в этой тишине умещалось все: и боль несделанного выбора, и свет невысказанного, и надежда, что, может быть, когда-нибудь…

Он не додумал эту мысль. Просто перевернул страницу и продолжил зубрить.

Пять копеек на Луну

Гимназия осталась за спиной. Дверь закрылась, и ее мягко, но неумолимо вывели на холодное крыльцо собственной судьбы.

Свидетельство на звание домашней наставницы лежало в лакированной шкатулке матери поверх аттестата, между веточками лаванды и запиской от Сережи:

«Поступил на юридический. Отец три дня молчал, потом сказал: "Ладно. Юрист в лавке не помешает – контракты читать будешь". Теперь совмещаю: утром – лекции на Моховой, после обеда – лавка на Остоженке. Мозг трещит от смены занятий, но я доволен. Как твои дела? У отца опять приступ – сердце старое. Доктор прописал капли и покой, но какой покой, если кредиторы на пороге? Пиши, если… если есть что сказать. С.»

Вера не ответила сразу. Не потому что не хотела, а потому что не знала, что писать. «Хорошо» звучало как ложь, «плохо» – как жалоба. А правда была сформулирована лишь внутри: «Я нахожусь в подвешенном состоянии. Я не знаю своих координат».

Первые недели после выпуска прошли в ритме домашнего заточения: шитье на «Зингере», чтение, уборка, чай с молоком – сахар кончился, а покупать новый было накладно. Вера машинально прихлебывала горячую жидкость, глядя, как запотевает стекло от ее дыхания. За окнами, за еще не заклеенными на зиму рамами, лежал конец сентября – прозрачный, холодный, с первыми желтыми листьями на липах. Он казался чужим, не ее.

Мать работала на износ. По утрам – уроки танцев у дочерей чиновников (семьдесят копеек за час, если повезет – рубль). После обеда – подработка у модистки на Петровке, в тесной мастерской, где пахло утюгом и дешевыми кружевами. Вечерами – шитье на машинке при керосиновой лампе, пока глаза не начинали слезиться. Вера помогала: обметывала петли вручную, пришивала пуговицы, распарывала неудачные швы – все, что не требовало машинки. Читала, когда выпадала свободная минута. Ходила в библиотеку. Ждала сигнала к началу собственной жизни, но не знала, как он должен прозвучать.

Она не жаловалась вслух. Но внутри зияла тихая, просторная пустота, как в квартире после отъезда шумных, но чужих гостей.

«Почему я не радуюсь свободе? – думала она, глядя в окно на двор, где дворник Федот размеренно скреб лопатой уже обледенелые дорожки. – Почему мне хочется назад, в тот класс, где все было предопределено: звонок, урок, вопрос, ответ? Где тебя не спрашивали: «А кто ты, собственно, такая?»

Через неделю молчания Вера все же оставила у Федота сложенную записку – он был связным не только между жильцами, но и со сторожем из дома Аросимовых на углу Остоженки, и за трешку брался передать что угодно.

«Спасибо. У меня – нормально. А у отца как, если не секрет? В.»

Сережа ответил через два дня:

«Плохо. Сердце, как говорит доктор, "изношено»" Но держимся. Спасибо, что спросила. Это много значит. С.»

Потом – снова молчание. Месяц, другой. Разговор иссяк, как ручей в летнюю засуху.

Однажды, лежа с толстовским «Воскресением» под подушкой (Анна Семеновна, поджав губы, сказала, что «девицам такое читать не по чину», и книгу пришлось доставать через знакомую из педагогического класса), Вера думала о Катюше Масловой.

«Ее не спросили. В шестнадцать лет ее соблазнили и бросили – и с тех пор каждый шаг был не выбором, а выживанием. Чистота не спасла. Невинность не защитила. Мир вышвырнул ее на самое дно не за грех, а за беспомощность. А если я откажусь от «благоразумного замужества», выберу курсы, одиночество, труд – будет ли у мира для меня иная участь? Или то же самое дно, только прикрытое ковром из книг и благопристойности?»

Она перечитала страницы, где Нехлюдов вспоминает свои отношения с Катюшей, и вдруг с острой ясностью поняла: Толстой не о ней. Толстой о нем. О мужчине, который может позволить себе роскошь покаяния. А у Катюши выбора нет – только идти по этапу.

Вера закрыла книгу и долго смотрела в потолок, где керосиновая лампа отбрасывала дрожащие тени.

А затем, в один из вечеров, она взяла с полки Достоевского – «Записки из подполья». Читала жадно, с горьким, почти болезненным узнаванием. «Я-то один, а они все», – повторяла она про себя строчку, помня ее смутно, по смыслу, а не по букве, и в этой фразе умещалось все ее состояние последних месяцев.

«Да, я – странная, – подумала она, закрывая книгу. – Но я – это я. И, черт возьми, этого должно быть достаточно для начала».

Бывшие одноклассницы присылали записки, их приносил тот же Федот. Вера перебирала листки, пахнущие духами и чернилами, и каждый раз внутри шевелилось раздражение.

– «Собираемся у Нади в субботу. Приходи! Будет чай с баранками и мазурка под граммофон. Надя обещала показать новые открытки из Парижа».

– «На благотворительный вечер у Костроминых – там будут сыновья фабрикантов. Один, говорят, очень интересный, с наследством. Мать велит мне быть прилично одетой. А твое голубое платье еще носится? Приходи, посмотрим вместе».

– «Приходи в Исторический музей – будет лекция для вольнослушательниц Женских курсов. Тема: «Реформы Петра Великого и их влияние на русское просвещение». Вход свободный, но места занимать заранее».

– «Или просто чай у нас – может, познакомишься с кем? Друг брата Миши приезжает из Питера, он инженер путей сообщения. Мама говорит, очень перспективный молодой человек».

Вера отвечала всем одинаково вежливо и одинаково уклончиво:

«Спасибо за приглашение, но, к сожалению, не могу. Много занятий. Готовлюсь к курсам».

На самом деле она гуляла в одиночестве, предпочитая обществу людей – общество города. Это было дешевле (стоило только время) и честнее. Она доходила пешком до Охотного Ряда, садилась на конку – четыре копейки в один конец – и ехала до Арбатской площади, а оттуда шла пешком, разглядывая витрины, вывески, лица.

У площади жизнь бурлила по-иному. Извозчики перекрикивались, торговки с лукошками наперебой зазывали покупателей: «Пирожки с ливером! Горячие, с пылу с жару!», чиновники в вицмундирах спешили по делам, шурша портфелями, городовой в башлыке лениво помахивал жезлом. Все это мельтешение казалось ей огромным, слаженным механизмом, в котором каждый винтик знал свое место. А она, с аттестатом в шкатулке и пустотой в груди, была лишней, запасной деталью, для которой пока не нашлось паза.

На Пречистенском бульваре, на той самой скамейке, где они когда-то занимались с Ильей математикой, она подолгу сидела, наблюдая за студентами. Они собирались кучками, спорили яростно, размахивая руками, – о Ницше, о Марксе, о последних номерах «Русского богатства» и «Мира Божьего» – того самого, где печатали Горького и спорили с народниками. Иногда спор переходил в крик, иногда – в дружный хохот. Вера слушала издалека, впитывая эти голоса, эти слова, этот воздух молодости, к которой она не принадлежала, но которая манила неодолимо. Ей казалось, что там, в этих спорах, в этом общем деле, есть настоящая жизнь, а не тоскливое ожидание замужества и чай с баранками у Нади.

В последний такой раз ее заметили. Кто-то из компании – в расстегнутой шинели, с жидкой, еще по-юношески негустой бородкой клинышком – кивнул в ее сторону, и говор разом стих. Несколько голов повернулось, и секунду они молча рассматривали ее – пристально, оценивающе, как диковинку. Потом бородатый, не повышая голоса, спросил: «Не замерзли, барышня?» – и добавил, усмехнувшись: «Шли бы к нам, у нас весело». Кто-то из компании хмыкнул, другой толкнул соседа локтем, но криков не последовало.

Они не вставали, не настаивали – просто смотрели и перешептывались, чувствуя свою правоту: девушка одна, на скамейке, смотрит на студентов – значит, можно. И в этом «можно» было все – и демонстративная свобода, и привычка считать себя центром вселенной, и та самая уверенность в своей правоте, которая делала их хозяевами положения, а ее – лишь предметом для наблюдения.

Вера подобрала ридикюль, не поднимая глаз, и медленно пошла прочь. За спиной еще слышалось приглушенное перешептывание, смешок, но никто не крикнул вдогонку. Ее уход не был бегством – он был признанием того, что ей здесь не место. Она шла, чувствуя, как горят щеки, и впервые за долгое время благословляла холодный ветер, который помогал держать спину прямой.

Она свернула в сторону храма, сама не понимая зачем – может, чтобы согреться, может, чтобы спрятаться. В Храм Христа Спасителя она заходила не ради веры. Там было тепло, там пахло ладаном и воском, и там же, в пустом приделе, можно было стоять незаметно у колонны, слушая, как хор взмывает под купола – мощно, стройно, как одна огромная душа. Священники в золотых ризах казались фигурами из другого века, их голоса, глубокие и ровные, не спорили, не кричали, не делили мир на своих и чужих. Эта красота, даваемая даром, пронзала до слез. И Вера уходила успокоенная, будто очистившаяся от накипи будней, но ненадолго – до следующего раза, когда тоска снова прижимала ее к скамейке на бульваре или к холодному мрамору колонны.

За ужином, перебирая белье, мать сказала негромко, как будто сообщая погоду:

– У Аросимовых, слышала, теперь кредит в банке под залог лавки. Если к Пасхе не потянут – продадут с молотка. Говорят, купцы на Остоженке уже шепчутся, ждут аукциона.

Они помолчали. Вера смотрела, как мать ловко продевает нитку – даже в сумерках, при скудном свете лампы, ее пальцы не знали промаха.

– А Сережа… он тебе пишет? – спросила мать, не поднимая глаз от штопки.

– Пишет. Иногда. Спрашивает, как дела.

– А ты?

– Отвечаю. Коротко.

Мать сделала еще несколько стежков. Игла блеснула в свете лампы.

– Он мальчик умный. И… прямой. Честный. – Она сделала паузу, подбирая самое важное. – И он… видит тебя. Не платье, не прическу. А именно – тебя.

Вера не ответила. Ее сердце не забилось чаще от любви – оно сжалось от страха перед выбором. «А что, если это – он? Мой шанс на нормальную, теплую, защищенную жизнь? Что, если я, гоняясь за призрачной самостоятельностью, упускаю его?».

– Мама, – сказала она твердо, глядя в стол, – я не хочу, чтобы обо мне думали как о потенциальной невесте. Как о вещи, которую можно получить.

– А как же о тебе думать? – мягко, почти с грустью спросила Лидия Григорьевна. – Ты же не книга на полке. Не математическая задача. Ты – живая девушка. У тебя ум взрослой женщины, а жизнь… жизнь твоя еще не началась по-настоящему. А жизнь начинается там, где ты не одна. Где есть двое.

Вера ушла в свою комнату, в тишину, где только ангел с обломанным крылом был ее собеседником. В дневнике она вывела:

«Я не хочу выбирать: быть или книгой, или задачей, или девушкой. Я хочу быть всем этим сразу. И хочу сама решать – в какой пропорции.»

В конце октября, в серый ветреный день, Вера зашла в мелочную лавку на углу Остоженки – матери нужны были нитки, а свои кончились. В лавке пахло керосином, селедкой и мылом, за прилавком скучал подслеповатый приказчик. Вера уже выбрала катушки, когда дверь звякнула колокольчиком и вошел Сережа.

Он был в студенческой шинели, с фуражкой в руке – видимо, забежал на минуту от отца. Увидев Веру, на мгновение замер, потом улыбнулся – той самой легкой, открытой улыбкой, от которой у нее когда-то теплело внутри.

– Вот так встреча, – сказал он просто. – Ты здесь как?

– Нитки маме покупаю, – ответила Вера, чуть отступая к прилавку, словно ища защиты у стеклянных банок с леденцами.

Сережа кивнул, бросил взгляд на ее покупки, потом на приказчика, который деликатно отвернулся, делая вид, что перебирает счета.

– А я за солью. Отец послал, в лавке наша кончилась, а покупатели приходят. – Он усмехнулся. – Курьер, а не студент.

Помолчали. Где-то на улице прогрохотала телега, звякнула конка. Сережа вдруг спросил тише, без улыбки:

– Ты как вообще? Я писал, но ты не отвечаешь долго. Я понимаю – дела, курсы. Просто интересно.

Вера чуть заметно выдохнула – он не ждал ничего, не намекал. Просто спросил.

– Нормально, – ответила она. – Уроки, подготовка. Времени мало.

Он кивнул, принимая.

– А у меня – сам знаешь. Университет, лавка, отец болеет. Жизнь, в общем. – Усмехнулся краем рта. – Встретимся когда-нибудь не за солью, что ли. Но это уж как выйдет.

Приказчик кашлянул, поглядывая на них поверх очков. Сережа шагнул к прилавку, пропуская Веру к выходу.

– Передавай маме привет, – сказал он просто. – И береги себя.

– И ты, – ответила Вера и вышла, не оборачиваясь.

На улице было свежо, ветер задувал за воротник, пахло прелыми листьями, дымом и первым морозцем. Она зашагала к дому, и только через полквартала поймала себя на мысли, что внутри – спокойно. Ни вины, ни тревоги, ни сожаления. Встреча была. Поговорили. Разошлись. Все правильно.

*

Прошло еще несколько дней тишины, шитья и подсчетов. Наконец, за ужином, она положила ложку и сказала четко, без колебаний:

– Мама. Я решила. Осенью буду подавать документы на Женские курсы.

Лидия Григорьевна не оторвалась от шитья. Спросила с практической, убийственной прямотой:

– А после них – что?

– Буду учительницей в гимназии. Или… переводчицей в каком-нибудь издательстве.

– А кто возьмет на работу девушку без связей, без протекции? – тихо, будто извиняясь, спросила мать. – Я в твои годы тоже верила, что умение – это пропуск. Отдала последние деньги за уроки у лучшего танцмейстера в Одессе. Меня взяли в театр, у меня были свои ученицы… Я думала: вот он, мой капитал. Потом я вышла замуж и переехала сюда. А через несколько лет умер твой отец. И весь мой «капитал» испарился. Все спрашивали: «Без мужа – кто вы такая? Бывшая артистка? Учительница танцев?» Никто не спросил: «А вы – человек?»

Она помолчала, вдевая в иголку новую нитку. Потом, уже без горечи, с усталой мудростью:

– Курсы – это хорошо. Правильно. Но хлеб – не книга. На одних знаниях не наешься.

– Я буду зарабатывать сама, – упрямо повторила Вера. – Могу давать уроки. Мы можем шить вместе, брать больше заказов.

Мать задумалась. Потом, осторожно, как выкладывая на стол последние козыри:

– У Марьи Ивановны с первого этажа дочь – не может написать сочинение про Базарова в выпускном классе. Стыдно. Может, поможешь? И у Тани, со второго, племянник – совсем не понимает историю.

– Сколько брать?

– Начни с полтинника в час. Пусть привыкнут, увидят результат. Если понравится – сами предложат больше.

Так началась ее карьера репетитора. Четыре ученика. Два часа в неделю каждый. Сочинения о нигилизме, даты Бородинской битвы, упражнения по грамматике и изложению мыслей в письме.

Первый урок – дочь Марьи Ивановны, Катенька, толстая, застенчивая девочка лет четырнадцати, с вечно мокрыми от волнения ладошками. Вера надела свое лучшее, серое платье с высоким воротником. Но, поймав свое отражение в зеркале, вздохнула и полезла в комод за старым корсетом матери, который она уже надевала однажды на тот единственный бал.

Тело, привыкшее к свободе движений и полному дыханию, сопротивлялось, но разум был непреклонен: «Ты идешь не как Вера, а как Вера Петровна, репетитор. Тебе нужна форма. Броня».

Корсет слегка стянул талию, выпрямил спину. Поверх легло платье, которое шили без корсета, по ее обычным меркам. И теперь, когда талия стала тоньше, между тканью и телом осталось немного воздуха – платье сидело свободно, не облегая, а лишь намекая на фигуру. Вера посмотрела на себя в зеркало: строгая, подтянутая, чужая. «Ну что ж, – подумала она, – это роль. Буду играть».

Вера спустилась по лестнице, осторожно ступая, чтобы не оступиться на стертых ступенях. Дверь открыла сама Марья Ивановна – полная блондинка в кружевном чепце, пахнущая духами «Брокар».

– Ах, Вера Петровна, проходите, проходите! Мы так рады! Катенька, иди скорей, учительница пришла!

Вера вошла в комнату. Тяжелая мебель под орех, салфеточки на всех поверхностях, икона в углу с лампадкой. Катенька сидела за столом, красная как рак, теребя в руках платок.

Урок прошел хорошо. Вера говорила спокойно, терпеливо, разбирая с Катенькой образ Базарова. Девочка сначала робела, но постепенно осмелела и даже записала под диктовку целую страницу. В конце, выводя в тетради: «Базаров благороден, потому что не лжет даже себе», Катенька подняла глаза:

– А вы правда так думаете, Вера Петровна? Или это для урока?

Вера замерла. Потом улыбнулась – впервые за долгое время настоящей, теплой улыбкой.

– Правда. Но я думаю еще вот что: Базаров благороден в своем отрицании, но, отрицая любовь и искусство, он отрекся от половины мира – и от половины себя. Можно ли быть цельным, так себя ограничив? Это вы подумайте сами. На следующем уроке поговорим.

Катенька кивнула, и в ее глазах мелькнуло что-то похожее на уважение.

Марья Ивановна, проводив Веру до двери, вручила полтинник – теплую, чуть влажную монету – и, уже в дверном проеме, вежливо, но недвусмысленно заметила:

– Вы очень умно объясняете, Вера Петровна. Но, знаете… платье ваше – оно немного… слишком свободного покроя. Для учительницы.

– Благодарю вас, – ровно ответила Вера. – Я учту ваше замечание.

Дома, сбросив корсет как ненужные доспехи после короткой, выигранной стычки, она долго стояла у окна. Мимо, по устланному желтыми листьями переулку, шла курсистка в коротком, удобном пальто и без шляпы. Свободная. Вера смотрела ей вслед, пока фигура не скрылась за поворотом.

«Она не дает уроков в домах, где за твоей свободой следят, как за нарушением устава, – подумала Вера. – Но, возможно, у нее и нет этих уроков. Есть что-то другое. Что?»

Свободных денег набиралось немного. Вера завела тетрадочку в клетку, куда записывала каждый заработанный рубль.

«Ноябрь 1901: Катенька – 4 занятия = 2 рубля. Петя (племянник Тани) – 3 занятия = 1 рубль 50 копеек. Всего 3 рубля 50 копеек.»

Деньги таяли сразу: гривенник – на бумагу, пятачок – на леденцы, чтобы иногда побаловать мать к чаю. На конку старалась не тратить – ходила пешком, даже если ученики жили далеко. Но иногда, когда опаздывала или шел ливень, приходилось раскошеливаться на пять копеек, и это больно било по бюджету.

Вскоре прибавились новые ученики – двое мальчиков из мещанской семьи на Плющихе, которым нужна была помощь с русским языком: чистописание хромало, диктанты писали с ошибками, а в гимназии требовали уже и изложения. Еще одна ученица, гимназистка третьего класса, с которой занимались литературой, сбежала после двух уроков – ее мать решила, что «девушке ученость ни к чему, лишь бы замуж выйти». К середине зимы у Веры осталось трое постоянных: Катенька, Петя и толстый застенчивый гимназист Сеня, который никак не мог запомнить даты русско-турецкой войны и путал Александра II с Александром III.

Вера вела скрупулезный учет, выводя столбики цифр при свете керосиновой лампы:

«Декабрь: Катенька – 4 занятия (2 р.), Петя – 3 занятия (1 р. 50 к.), Сеня – 4 занятия (2 р.), еще двое разовых – 1 р. Итого 6 р. 50 к.»

В январе, после праздников, ученики приходили вялые, с трудом возвращаясь к учебе. Катенька проболела две недели, Петя уехал с матерью в гости к родственникам. Заработок упал: январь принес всего три рубля с мелочью.

А февраль наступил пустой, как выстуженная комната. Началась масленичная неделя – и на занятиях теперь можно было ставить крест. Ученики, даже самые прилежные, в эти дни думали только о блинах, катаниях с ледяных гор и балаганах на Новинском бульваре. Вера перебирала свою тетрадочку, но видел одно и то же: пустые строки. Уроков не было. Доходов тоже.

Но Масленицу они с мамой все-таки отмечали – по-своему, тихо, без размаха, но с тем теплом, которое не купишь за деньги. О блинах с икрой и сметаной, что подавали в богатых домах, оставалось только мечтать. Но мама заводила тесто на гречневой муке – простой, духмяной, и пекла на старой чугунной сковороде тонкие, почти прозрачные блины. Вера разводила брусничное варенье кипятком – так выходил сладкий соус, – и они садились вдвоем за стол у запотевшего окна, за которым кружила редкая февральская поземка.

– Ничего, – говорила мать. – В марте одумаются, к весенним экзаменам готовить надо будет. А пока... пока будем тянуть.

А когда после масленицы Москва заговорила о петербургском бале, Вера слушала эти разговоры с особенным, горьким любопытством. Говорили, что в Зимнем дворце давали бал-маскарад – все в костюмах времен царя Алексея Михайловича, в боярских шубах и кокошниках, унизанных жемчугом. Сам царь – в парчовом опашне, царица – в древнем венце. Говорили, Шаляпин пел, танцевали до утра, и на всех было столько бриллиантов, сколько Вера за всю жизнь не видела даже на картинках.

– А графиня Воронцова-Дашкова, слышали? – щебетала в очереди за керосином какая-то купчиха. – Нарочно из Москвы ездила, платье заказывала – говорят, три тысячи. А княгиня Юсупова – та вся в драгоценных камнях была, как икона...

Вера слушала и думала: три тысячи. Сорок лет моих уроков. Двадцать лет маминого труда. И все это – чтобы один вечер походить на боярыню, которой никогда не существовало.

Изредка, отложив несколько копеек «на воздух», она заходила в подвальный зал на Никольской, где за 5 копеек показывали «движущиеся картинки». Вход был с улицы, мимо афиши, на которой яркими красками был нарисован человек, летящий на ядре. Мальчишка-контролер, прихрамывающий, в чужом пиджаке, быстро оглядывал ее: «Одна?» – и, получив молчаливый кивок, отрывал узкий бумажный билетик.

В зале было темно, пахло керосином от проектора, сырой одеждой и дешевым табаком. Вера садилась на задние скамьи – там было дешевле и меньше чада. Когда свет гас и на экране начинали мелькать тени, она замирала. «Путешествие на Луну» Мельеса смотрела два раза. Ученые в чугунном снаряде, выстреленном из гигантской пушки, летели прямо в глаз Луне, и этот насмешливый, гипнотический взгляд Луны преследовал ее потом во сне. Мир мог быть другим. Не таким, как эта комнатка, не таким, как наставления Марьи Ивановны, не таким, как вечный стук швейной машинки. Потом приходилось выходить из подвала на морозную Никольскую – и снова быть собой. Пять копеек на Луну – а обратно бесплатно.

На страницу:
6 из 9