Точка опоры. Книга 1
Точка опоры. Книга 1

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 8

«Да, я – странная, – подумала она, закрывая книгу. – Но я – это я. И, право, этого должно быть достаточно для начала».

Бывшие одноклассницы присылали записки, их приносил все тот же Федот. Вера перебирала плотные листки, пахнущие дешевыми духами и чернилами, и каждый раз внутри шевелилось глухое раздражение.

– «Собираемся у Нади в субботу. Приходи! Будет чай с баранками и мазурка под граммофон. Надя обещала показать новые открытки из Парижа.»

– «На благотворительный вечер у Костроминых – там будут сыновья фабрикантов. Один, говорят, очень интересный, с наследством. Мать велит мне быть прилично одетой. А твое голубое платье еще носится? Приходи, посмотрим вместе.»

– «Приходи в Исторический музей – будет лекция для курсисток. Тема: Реформы Петра Великого и их влияние на русское просвещение. Вход свободный, но места надо занимать заранее.»

– «Или просто на чашку чая к нам – может, познакомишься с кем? Друг брата Миши приезжает из Питера, он инженер путей сообщения. Мама говорит, очень многообещающий молодой человек.»

Вера отвечала всем одинаково вежливо и одинаково уклончиво:

«Спасибо за приглашение, но, к сожалению, никак не могу. Много занятий. Готовлюсь к курсам.»

На самом деле она просто бродила в одиночестве. Шумный, промерзший город заменил ей подруг. Это было дешевле – стоило только времени – и куда честнее. Вера доходила пешком до Охотного Ряда, садилась в синий вагон конки – четыре копейки в один конец – и ехала до Арбатской площади, а оттуда шла пешком, разглядывая витрины, вывески и лица.

У площади жизнь бурлила по-иному. Извозчики перекрикивались, торговки с лукошками наперебой зазывали прохожих: «Пирожки с ливером! Горячие, с пылу с жару!», чиновники в вицмундирах спешили по делам, прижимая к боку кожаные папки, у обочины лениво попыхивал трубкой усатый городовой. Все это мельтешение казалось ей огромным, слаженным механизмом, в котором каждый винтик твердо знал свое место. А она, с аттестатом в шкатулке и пустотой в груди, была лишней, запасной деталью, для которой пока не нашлось подходящего паза.

На Пречистенском бульваре, на той самой скамейке, где они когда-то занимались с Ильей математикой, она подолгу сидела, наблюдая за студентами. Они собирались кучками, спорили яростно, размахивая руками – о Ницше, о Марксе, о последних номерах «Русского богатства» и «Мира Божьего», где как раз печатали Горького и громили народников. Иногда спор переходил в крик, иногда – в дружный хохот. Вера слушала издалека, впитывая эти голоса, эти незнакомые слова, этот свободный студенческий воздух, в который ее не пускали, но который манил неодолимо. Ей казалось, что там, в этих спорах, в этом общем шумном деле, и есть настоящая жизнь, а не тоскливое ожидание замужества и чай с баранками у Нади.

В последний такой раз ее заметили. Кто-то из компании – в расстегнутой на все пуговицы студенческой шинели, с жидкой, еще по-юношески негустой бородкой клинышком – кивнул в ее сторону, и говор разом стих. Несколько голов повернулось. Секунду ее молча рассматривали – пристально, с любопытством, точно диковинку. Потом бородатый, не повышая голоса, спросил: «Не замерзли, барышня?» – и добавил, усмехнувшись: «Шли бы к нам, у нас весело». Кто-то в компании хмыкнул, другой толкнул соседа локтем, но кричать не стали.

Они не поднимались с мест, не зазывали настойчиво – просто смотрели и перешептывались, уверенные в своем праве: девушка сидит одна на скамейке, смотрит на мужчин – значит, позволительно. И в этой вальяжной вольности было все: и напускная свобода, и привычка считать себя солью земли, и то юношеское упрямство, которое делало их хозяевами этого бульвара, а ее – лишь случайным зрелищем.

Вера подобрала ридикюль и, не поднимая глаз, медленно пошла прочь. За спиной еще слышалось приглушенное шушуканье, короткий смешок, но никто не крикнул вдогонку. Ее уход не был бегством – он был признанием того, что ей здесь действительно не место. Она шла, чувствуя, как горят щеки, и впервые за долгое время благословляла холодный московский ветер, который помогал ей держать спину прямой.

Она свернула в сторону храма, сама не понимая зачем – может, чтобы согреться, может, чтобы спрятаться. В Храм Христа Спасителя Вера заходила не ради молитвы. Там было тепло, пахло ладаном и оплывающим воском; в полумраке, у дальней колонны, можно было стоять незаметно, слушая, как хор взмывает под купол – мощно, стройно, точно одна огромная душа. Священники в золотых ризах казались фигурами из прошлых веков. Их голоса, глубокие и ровные, не спорили, не требовали ответов, не делили мир на правых и виноватых. Эта красота, даваемая даром каждому вошедшему, заставляла замирать. Вера уходила отсюда успокоенная, но ненадолго – до следующего раза, когда тоска снова прижимала ее к скамейке на бульваре или к холодному мрамору.

За ужином, перебирая корзину с бельем, мать обронила негромко, между делом:

– У Аросимовых, слышно, совсем дела алохи. Взяли ссуду в банке под залог лавки. Если к Пасхе не выпутаются – лавка пойдет с торгов. Купцы на Остоженке уже шепчутся, выжидают.

Они помолчали. Вера смотрела, как мать ловко продевает нитку в ушко – даже в сумерках, при скудном свете керосинки, ее натруженные пальцы не знали промаха.

– А Сережа… он тебе пишет еще? – спросила мать, не поднимая глаз от работы.

– Пишет. Иногда. Спрашивает, как дела.

– А ты?

– Отвечаю. Коротко.

Мать сделала еще несколько стежков. Тонкая игла блеснула в желтом круге от лампы.

– Он парень умный. И… прямой. Честный, – она сделала паузу, точно взвешивая самое главное. – И он… видит тебя. Не платье твое, не прическу. А именно – тебя.

Вера не ответила. Сердце тоскливо сжалось: «А что, если Сережа – это и есть мой единственный шанс? Настоящий, верный шаг к благополучной, теплой жизни? Что, если я, гоняясь за призрачной самостоятельностью, просто упускаю его?»

– Мама, – сказала она упрямо, не поднимая глаз от стола, – я не хочу, чтобы во мне видели только невесту на выданье. Как вещь, которую берут в дом.

– А кем же мне тебя видеть? – мягко, с затаенной грустью спросила Лидия Григорьевна. – Ты ведь не книга на полке, деточка. Не математическая задача. Ты – живая девушка. У тебя ум взрослой женщины, а жизнь… жизнь твоя еще и не начиналась толком. А она ведь начинается там, где ты больше не одна. Где вас двое.

Вера ушла к себе. В темноту маленькой комнаты, где ее единственным безмолвным собеседником оставался гипсовый ангел с обломанным крылом. Она зажгла лампу, открыла дневник и размашисто вывела:

«Я не хочу выбирать: быть книгой, задачей или просто девушкой. Я хочу быть всем этим сразу. И хочу сама решать – в какой пропорции».

В конце октября, в серый ветреный день, Вера зашла в мелочную лавку на углу Остоженки – матери понадобились нитки. В лавке густо пахло керосином, соленой селедкой и дегтярным мылом; за прилавком откровенно скучал подслеповатый приказчик. Она уже выбрала катушки, когда дверь звякнула колокольчиком и на порог шагнул Сережа.

Он был в распахнутой студенческой шинели, с фуражкой в руке – видно, прибежал на минуту от отца. Увидев Веру, он на мгновение замер, а затем улыбнулся – той самой легкой, открытой улыбкой, от которой у нее когда-то теплело в груди.

– Вот так встреча, – сказал он просто. – Ты здесь как?

– Нитки маме покупаю, – ответила Вера, чуть отступая к прилавку, словно ища защиты у пузатых стеклянных банок с леденцами.

Сережа кивнул, скользнул взглядом по ее покупкам, потом посмотрел на приказчика, который демонстративно уткнулся в свой гроссбух, делая вид, будто занят счетами.

– А я за солью. Отец послал, дома кончилась, а мы же солью не торгуем. Вот и бегаю, – он коротко усмехнулся. – Курьер, а не студент.

Помолчали. Где-то на улице тяжело прогрохотала телега, звякнул колокольчик проезжающей конки. Сережа вдруг спросил тише, уже без улыбки:

– Ты как вообще? Я писал, да ты не отвечаешь подолгу. Я все понимаю – занятия, подготовка к курсам. Просто… хотелось знать.

Вера чуть заметно выдохнула – в его голосе не было ни упрека, ни тайного намека. Только искреннее участие.

– Все по-старому, – ответила она. – Уроки, читальня, занимаюсь много. Времени совсем в обрез.

Он понимающе кивнул.

– А у меня – сама знаешь. Университет, дела в лавке, отец хворает. Жизнь, словом, крутит. – Он усмехнулся краем рта. – Встретиться бы нам когда-нибудь не за солью, что ли. Ну да это уж как получится.

Приказчик деликатно кашлянул, поглядывая на них поверх очков. Сережа шагнул в сторону, уступая Вере дорогу к выходу.

– Передавай маме привет, – сказал он тепло. – И береги себя.

– И ты береги, – ответила Вера и вышла на крыльцо, не оборачиваясь.

На улице было свежо, резкий ветер задувал за воротник пальто, пахло прелыми листьями, печным дымом и близким, первым морозцем. Она быстро зашагала к дому и только через два переулка поймала себя на том, что на душе у нее удивительно спокойно. Ни вины, ни тревоги, ни щемящего сожаления. Встреча была. Поговорили. Разошлись. И все это было правильно.

*

Прошло еще несколько дней тишины, шитья и скупых подсчетов. Наконец, за вечерним чаем Вера отставила чашку и сказала четко, без колебаний:

– Мама. Я решила. Весной буду подавать прошение на Женские курсы.

Лидия Григорьевна не подняла глаз от работы. Спросила с той горькой, будничной прямотой, которая ранила сильнее упреков:

– А после них – что?

– Буду учительницей в гимназии. Или… переводчицей в каком-нибудь издательстве.

– А кто возьмет на место девушку без связей, без протекции? – тихо, будто извиняясь за свои слова, спросила мать. – Я в твои годы тоже верила, что талант – это верный пропуск. Отдала последние деньги за уроки у лучшего танцмейстера в Одессе. Меня приняли в театр, у меня появились свои ученицы… Я думала: вот он, мой верный капитал. Потом я вышла замуж за твоего отца и переехала сюда. А через несколько лет отца не стало. И весь мой «капитал» испарился в один день. Все вокруг спрашивали: «Без мужа – кто вы такая? Бывшая артистка? Учительница танцев?» Никто не спросил: «А вы – человек?»

Она помолчала, ловко вдевая в иголку новую нитку. Потом добавила, уже без прежней горечи, с одной лишь усталой мудростью:

– Курсы – это хорошо. Правильно. Но хлеб – не книга. На одном умении не раздобреешь.

– Я буду зарабатывать сама, – упрямо повторила Вера. – Могу давать частные уроки. Мы можем шить вместе, брать больше заказов.

Мать задумалась. Потом, осторожно, точно выкладывая на стол последние козыри, произнесла:

– У Марьи Ивановны с первого этажа дочка никак не может написать сочинение про Базарова в выпускном классе. Стыдно. Может, поможешь? Да у Тани со второго этажа племянник гимназист – совсем не понимает русскую историю.

– Сколько брать?

– Начни с полтинника за час. Пусть привыкнут, увидят результат. Если понравится – сами станут платить больше.

Так нашлись ее первые уроки. Четыре ученика, по два часа в неделю на каждого. Рассуждения о нигилизме, даты Бородинской битвы, бесконечные правила грамматики и синтаксиса.

Первый урок был назначен у дочери Марьи Ивановны. Катенька оказалась толстой, застенчивой девочкой лет пятнадцати, с вечно влажными от волнения ладошками. Собираясь к ней, Вера надела свое лучшее серое платье с высоким воротником-стойкой. Но, поймав собственное отражение в тусклом зеркале, вздохнула и полезла в комод за старым материнским корсетом – тем самым, что надевала лишь однажды, на гимназический бал.

Тело, привыкшее к свободе движений и полному дыханию, неохотно подчинилось кости и шнуровке. Но разум был непреклонен: «Ты идешь туда не как Вера, а какВера Петровна, учительница. Тебе нужна форма. Броня».

Корсет туго стянул талию и заставил спину выпрямиться. Поверх легло серое платье, которое шилось по ее обычным, свободным меркам. Теперь, когда талия сделалась тоньше, между плотным сукном и телом осталось немного воздуха – ткань сидела свободно, не облегая, а лишь угадывая фигуру. Вера снова посмотрела на себя в зеркало: строгая, подтянутая, чужая.

«Ну что ж, – подумала она, – это роль. Буду играть».

Вера спустилась по лестнице, осторожно держась за перила и стараясь не оступиться на стертых ступенях. Дверь открыла сама Марья Ивановна – полная, гладко зачесанная блондинка в домашнем платье, пахнущая духами от «Брокара».

– Ах, Вера Петровна, проходите, проходите! Мы так рады, так ждали! Катенька, иди скорей, учительница пришла!

Вера вошла в комнату. Тяжелая мебель под темный орех, белые вязаные салфеточки на всех поверхностях, тусклый огонек лампадки перед киотом в углу. Катенька уже сидела за столом, красная как рак, испуганно теребя в руках батистовый платок.

Час пролетел незаметно. Вера говорила спокойно, терпеливо, шаг за шагом разбирая с ученицей образ Базарова. Девочка сначала робела, но постепенно осмелела и под конец даже записала под диктовку целую страницу. Выводя в тетради финальную строчку: «Базаров благороден, потому что не лжет даже себе», Катенька вдруг подняла глаза:

– А вы правда так думаете, Вера Петровна? Или это только для урока, чтобы словеснице угодить?

Вера замерла от этой детской проницательности. А затем улыбнулась.

– Правда. Но я думаю еще вот что: Базаров благороден в своем отрицании, но, отрицая любовь и искусство, он отрекся от половины мира – и от половины самого себя. Можно ли быть цельным, так себя ограничив? Об этом вы подумайте сами. На следующем уроке поговорим.

Катенька притихла, кивнула, и в ее круглых глазах мелькнуло что-то похожее на уважение.

Марья Ивановна, проводив Веру до двери, вручила полтинник – теплую, чуть влажную серебряную монету. И, уже в дверном проеме, вежливо, но недвусмысленно заметила:

– Вы очень умно объясняете, Вера Петровна. Но, знаете… платье ваше – оно немного… слишком свободного покроя. Для учительницы неприлично.

– Благодарю вас, – ровно ответила Вера. – Я учту ваше замечание.

Дома, сбросив корсет как ненужные доспехи после выполненного долга, она долго стояла у окна. Мимо, по устланному желтыми листьями переулку, шла курсистка в коротком, удобном пальто и без шляпы. Свободная. Вера смотрела ей вслед, пока темная фигура не скрылась за поворотом.

«Она не дает уроков в домах, где за твоей свободой следят, как за нарушением устава, – подумала Вера. – Но, возможно, у нее и нет этих уроков. Есть что-то другое. Что?»

Заработанных денег набиралось немного. Вера завела тетрадочку в клетку, куда записывала каждый целковый и каждую копейку:

«Ноябрь 1902: Катенька – 4 занятия = 2 рубля. Петя (племянник Тани) – 3 занятия = 1 рубль 50 копеек. Всего 3 рубля 50 копеек».

Деньги таяли сразу: гривенник – на писчую бумагу, пятачок – на леденцы, чтобы хоть иногда побаловать мать к чаю. На конку Вера старалась не тратиться – ходила пешком, даже если ученики жили далеко. Но иногда, когда слишком опаздывала или на улицу обрушивался ледяной ливень, приходилось отдавать четыре копейки за проезд, и это больно било по ее скудному бюджету.

Вскоре появились новые ученики – двое мальчиков из мещанской семьи на Плющихе, которым нужна была помощь с русским языком: чистописание у них хромало, диктанты писали с ужасными ошибками, а в гимназии требовали уже и изложений. Еще одна ученица, гимназистка третьего класса, с которой занимались литературой, сбежала после двух уроков – ее матушка рассудила, что «девице излишняя ученость ни к чему, лишь бы замуж выйти». К середине зимы у Веры осталось трое постоянных: Катенька, Петя и толстый, застенчивый гимназист Сеня, который никак не мог запомнить даты русско-турецкой войны и вечно путал Александра II с Александром III.

Вера вела скрупулезный учет, записывая все при тусклом свете керосиновой лампы:

«Декабрь: Катенька – 4 занятия (2 р.), Петя – 3 занятия (1 р. 50 к.), Сеня – 4 занятия (2 р.), еще двое разовых – 1 р. Итого 6 р. 50 к.».

В январе, после рождественских праздников, ученики приходили вялые, с трудом возвращаясь к тетрадям. Катенька проболела две недели, Петя уехал с матерью в гости к подмосковным родственникам. Заработок сразу упал: январь принес всего три рубля с мелочью.

А февраль наступил пустой. Началась масленичная неделя – и на занятиях можно было ставить крест. Ученики, даже самые прилежные, в эти дни думали только о блинах, катаниях с ледяных гор и шумных балаганах на Девичьем поле. Вера открывала тетрадь, но видела одно и то же: пустые, сиротливые строки. Уроков не было. Доходов тоже.

Но Масленицу они с мамой все-таки отмечали – по-своему, тихо, без размаха. О блинах с паюсной икрой и жирной сметаной, что подавали в богатых купеческих домах на Остоженке, оставалось только мечтать. Но мама заводила тесто на гречневой муке – темной, духмяной, и пекла на старой чугунной сковороде тонкие, почти прозрачные блины. Вера разводила брусничное варенье кипятком – так выходил сладкий, терпкий соус, – и они садились вдвоем за стол у запотевшего окна, за которым кружила редкая февральская поземка.

– Ничего, Верочка, – говорила мать. – В марте одумаются, к весенним экзаменам ведь готовить надо будет. А пока... пока будем тянуть.

Когда еще во время Масленицы Москва заговорила о петербургском бале, Вера слушала эти толки с затаенной, горькой жадностью. Рассказывали, будто в Зимнем дворце давали невиданный костюмированный маскарад – вся знать явилась в платьях времен царя Алексея Михайловича, в парчовых боярских шубах и кокошниках, до того унизанных крупным жемчугом, что больно было смотреть. Сам царь вышел в золотом царском опашне, царица – в древнем венце. Поговаривали, что в Эрмитажном театре давали «Бориса Годунова», танцевали до самого утра, а бриллиантов на гостях было столько, что от блеска слезились глаза.

– А графиня Воронцова-Дашкова, слышали ли? – щебетала в очереди за керосином какая-то купчиха в лисьей шубе. – Нарочно из Москвы в Петербург ездила, платье у лучших мастеров заказывала – сказывают, в три тысячи целковых обошлось! А княгиня Юсупова – та и вовсе вся в драгоценных камнях, точно икона…

Вера слушала, прижимая к боку пустую жестянку для керосина, и думала: три тысячи. Сорок лет моих ежедневных уроков. Двадцать лет изнурительного маминого труда. И все это – ради одного-единственного вечера, чтобы походить на боярыню, которой никогда не существовало.

Изредка, отложив несколько копеек «на воздух», она заходила в подвальный зал на Никольской, где за пятачок показывали «движущиеся картинки». Вход был прямо с улицы, мимо яркой афиши, на которой был намалеван чугунный снаряд, летящий из гигантской пушки к звездам. Мальчишка-контролер, прихрамывающий, в чьем-то чужом, непомерно широком в плечах пальто, быстро оглядывал ее: «Одна?» – и, получив молчаливый кивок, отрывал узкий бумажный билетик.

В зале было темно, пахло чадным керосином от проектора, сырой одеждой и дешевым табаком. Вера садилась на самые задние скамьи – там было дешевле всего и меньше пахло гарью. Когда свет гас и на белом экране начинали мелькать немые тени, она замирала. «Путешествие на Луну» Мельеса она смотрела два раза. Ученые в диковинном снаряде летели прямо в глаз Луне, и этот насмешливый, гипнотический лунный взгляд преследовал ее потом во сне.

Мир мог быть совсем другим. Не таким, как эта тесная комнатка, не таким, как придирки Марьи Ивановны к платью, не таким, как вечный стук швейной машинки. А потом приходилось выходить из подвала на морозную Никольскую – и снова быть собой. Пять копеек на Луну – а обратно бесплатно.

Потом – снова снег, глухой скрип полозьев, уроки, монотонный стук «Зингера», строчки в библиотечных книгах.

Однажды, поддавшись глухой, навалившейся в сумерках тоске, она написала на клочке бумаги:

«Сережа, может, сходим в синематограф? В.»

Подержала листок в руках. Ладони, вопреки сырому холоду в комнате, сделались влажными.

Она смотрела на эти несколько скупых слов и вдруг увидела их глазами Сережи – увидела ту надежду, которую они могли в нем зажечь. Он ведь и так смотрел на нее на балу совсем иначе. Для него она сейчас – последняя ниточка к прежней, беззаботной жизни, к тем временам, когда они втроем гуляли по московским бульварам и смеялись над пустяками. Послать эту записку было бы жестоко. Даже если самой до крика хочется просто увидеть дружеское лицо, просто услышать чей-то голос, не имеющий отношения к чужим урокам, шитью и грошовым подсчетам.

«Я не могу, – подумала она с тоской и глухой злостью на себя. – Не могу сейчас ни с кем сближаться. Ни с ним, ни с…».

Она медленно, аккуратно свернула листок в тугую трубочку. Подошла к голландке, приоткрыла чугунную дверцу топки. Огонь мгновенно схватил сухую бумагу. Слова почернели, свернулись и превратились в серый пепел.

«Прости, Сережа, – подумала она. – Не сейчас. Может быть, потом. Когда я стану тем, кем должна стать. Тогда и поговорим».

Вопрос остался, но выбор был сделан. Теперь предстояло главное: накопить денег и доказать самой себе, что она способна выстоять в одиночку. Всего пара месяцев – и она подаст прошение на курсы. А там – будь что будет. А пока – работа, подсчеты и подготовка. А в синематограф она еще сходит. Когда-нибудь. Если останутся лишние пять копеек.

Точка отсчета

В эти весенние месяцы Вера почувствовала, как вокруг стало тише. В этой тишине она продолжала шить, давать уроки, считать копейки – но теперь это была не просто череда дней, а работа на результат. И главной наградой, главным убежищем и местом силы для нее по-прежнему оставалась библиотека.

В Румянцевскую библиотеку она ходила по-прежнему – там она была не просто дочерью, не просто репетитором, а читателем. Иногда, предвкушая долгие вечера, брала книги сразу стопкой, чтобы растянуть удовольствие надолго.

Взяла «Историю одного города» – чтобы посмеяться над абсурдом, сквозь который иногда проступал ужас.

Снова взяла «Отцов и детей» – чтобы безответно спросить: «Базаров, вы хотели быть свободным от всего – но остались в плену у собственного одиночества. А есть ли иной путь к свободе?»

Взяла «Обломова» – чтобы с тревогой понять: «А что, если во мне тоже живет эта страшная апатия, это желание лечь на диван и позволить жизни течь мимо?»

И еще – «Сказки» Пушкина, «Историю России» Соловьева (пятый том, самый потрепанный) – для подготовки к курсам, и «Семейную хронику» Аксакова – чтобы с щемящей грустью вспомнить: «У других людей есть корни, родовое гнездо, предание. А у меня – только я сама. И память об отце, который тихо кашлял в соседней комнате».

Неподалеку от библиотеки, у уличного лотка, она купила коробочку монпансье от «Эйнема» – двадцать копеек. За несколько дней можно было рассосать по одной, растягивая удовольствие, – с чаем или просто так.

– Чтобы не чувствовать себя совсем уж затворницей, – сказала она вслух прохладному воздуху и сама неожиданно улыбнулась.

В другой день, на светлых известняковых ступенях библиотеки, она увидела Илью.

Был уже апрель, снег сошел, мостовые подсохли, и над Москвой стоял тот особый, прозрачный воздух, который бывает только перед первой зеленью. Студенческая тужурка сидела на нем ладно, подчеркивая широкие плечи и прямую спину. Фуражку с синим околышем он держал в руке – ветра не было, солнце днем припекало почти по-летнему, и волосы на висках чуть золотились. Форменное пальто он перекинул через сгиб левой руки. Под мышкой другой руки торчал толстый том в твердом переплете – судя по корешку, анатомический атлас.

Вера замедлила шаг. Сердце стукнуло раз, другой – и замерло.

Он поднял голову, увидел ее. На мгновение замер. В его лице мелькнуло узнавание – и что-то еще, будто он ждал этой встречи, но не был к ней готов.

– Здравствуй, – сказала Вера, стараясь, чтобы голос звучал ровно.

– Здравствуй, – ответил он, слегка кивнув.

Пауза.

– Как дела? – спросила Вера.

– Нормально. Первый курс кончаю. А у тебя?

– Тоже нормально. Готовлюсь к курсам. К будущему году.

Он снова кивнул – коротко, сдержанно.

– Тяжело? – спросила Вера, сама не зная, зачем спрашивает.

– Тяжело, – признал он просто. – Латынь, анатомия, химия. Но… интересно. Когда начинаешь понимать, как устроено тело, как работают мышцы, сосуды, нервы, – мир становится… понятнее, что ли. Закономернее.

– Ты всегда хотел понимать, как устроен мир, – тихо сказала она. – Теперь будешь понимать, как устроен человек.

Он чуть заметно усмехнулся.

– Человек устроен сложнее, чем мир. Мир можно описать формулами. А человека… человека надо лечить. Или хотя бы не навредить.

Помолчали. Где-то вдалеке редко и размеренно зазвонил колокол – должно быть, звали к Часам.

– Ну, я пойду, – сказала Вера, перехватывая книги поудобнее. – Уроки ждут.

– Удачи, – коротко ответил он.

На страницу:
6 из 8