Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

– У тебя моя вещь.

– Какая вещь? – Витька тянул время. Классика: надеяться, что противник передумает, что случится землетрясение, что прозвенит звонок на урок, что мироздание вмешается. Мироздание, по обыкновению, не вмешивалось.

– Шапка. Сестры моей.

Сергей протянул руку ладонью вверх – последний шанс решить без крови. Три секунды. В уличной драке три секунды – вечность, за которую можно прожить целую жизнь и принять решение, определяющее следующие пятнадцать лет. Витька этого не знал. Сергей – тоже.

Витька оглянулся на своих. Десять пар глаз ждали, просчитывали, выбирали. Он главный – пока. Главный – тот, кто не отступает. Отступил – уже никто. Дворовая иерархия проще партийной, зато честнее: здесь хотя бы бьют в лицо.

И тут он совершил ошибку – решил показать, что альфа.

– А может, она мне сама дала? За красивые глаза? – голос громче, чем нужно, для аудитории. – Твоя сестричка, может, уже знает, как мальчикам угождать?

Смешки за спиной – нервные, неуверенные, готовые в любую секунду переключиться на молчание.

За такое платят. Сразу и полностью.

Тело сработало раньше головы. Правая рука – подзатыльник, со всей силы, от плеча, с разворотом корпуса. Не кулаком – открытой ладонью. Кулак – конфликт равных. Ладонь – воспитание.

ШЛЁП.

Звук разнёсся по двору, отскочил от стен и вернулся тишиной. Голова Витьки мотнулась, шапка слетела, сам он отлетел на полметра. Слёзы в глазах – не от боли, от унижения. Боль проходит за минуты. Унижение – никогда. Это Витька запомнит. И мать Витьки запомнит. И следователь запишет.

Компания смотрела то на одного, то на другого, выбирая сторону, просчитывая – это умение в советском дворе прививалось раньше таблицы умножения. Ошибёшься – затопчут. Угадаешь – может, и сам потопчешь кого-нибудь.

Витька поднялся, вытер кровь и посмотрел на своих – искал поддержку, которой не было и быть не могло, потому что вожак, получивший и не ответивший, – бывший вожак. Они уже отступили. На полшага, но отступили.

– Ты… труп… – голос дрожал. – Ты ещё пожалеешь…

– Шапку поднял. Отдал. Быстро.

И Витька подчинился. Нагнулся, поднял, протянул. Руки тряслись. На глазах у пацанов, которые вчера заглядывали в рот, сегодня смотрели в сторону, а завтра будут плевать вслед. Падение здесь публичное, подъём – личное дело каждого.

Сергей взял шапку, отряхнул, повернулся и пошёл. Не оглянулся – оглядываться он научится позже, когда за это начнут бить.

Таня бросилась навстречу, вцепилась в руку.

– Серёжа…

– Держи. И больше никому не давай. Никому.

Кивнула. Натянула. Помпон смешно болтался – и в этом нелепом помпоне было всё: и детство, которое Сергей защитил, и цена, которую назовут вечером, и приговор, который прочтут через две недели.

Пошли домой. Костян курил, молчал, поглядывал странно – он уже видел то, чего Сергей не видел и не мог увидеть, потому что арифметика двора и арифметика последствий – разные дисциплины, и вторую не преподают ни в школе, ни на улице, её преподаёт только жизнь, и берёт дорого.

Сергей шёл, и мир казался правильным. Добро победило. Зло наказано. Всё по справедливости.

Лучшие побуждения – самый дорогой повод для ошибки. Потому что платишь не стыдом, а недоумением: за что?

Но пока – шапка на месте. Синяя. С помпоном.

И Сергей её вернул.

Яма

или Дно, с которого видно небо

Вечер того же дня.

Квартира в хрущёвке – тридцать квадратов на троих, первый этаж, самый невезучий: запах подвала, окна на уровне чужих глаз, вся музыка соседской жизни сверху. Потолки давят, стены сжимают, воздуха не хватает – то ли квартира маленькая, то ли жизнь.

Обои в цветочек – наследие оттепели, когда кто-то наверху решил, что советский человек заслуживает не только серых стен. Розочки пожелтели, превратились в гербарий несбывшихся надежд. Линолеум у порога протёрт до бетона – тысячи шагов людей, идущих по кругу.

На кухне – четыре квадратных метра, где двоим не разминуться – Сергей раскатывал тесто для пельменей. Скалка старая, деревянная, с потемневшими ручками – помнила ещё бабку. Мать вела занятия у вечерников: дополнительные часы, копейки, но копейки определяли, будет завтра хлеб или пустой чай.

Таня лепила пельмени – криво, но старательно. В свои семь она ещё не знала, что старание в этой стране редко конвертируется в результат. Узнает. Все узнают.

– Не так. – Сергей поправил края. Расползались. – Крепче защипывай.

– Серёж, а почему тот мальчик такой злой?

Детский вопрос, на который нет детского ответа. Да и взрослого нет.

– Не злой. Дурак. А дураки злятся – им кажется, что виноваты все, кроме них.

Звонок в дверь.

Не звонок – набат. Длинный, три коротких, снова длинный. В этом ритме – генетическая память: так звонили, когда приходили с обыском, когда приносили похоронку, когда жизнь ломалась пополам. Так звонили в тридцать седьмом, так звонили в сорок первом, так звонят до сих пор.

Таня вздрогнула. Скалка упала.

– Я открою. Ты лепи.

На пороге – воплощение материнской ярости. Мамаша Витьки. Лицо красное, глаза навыкате, запах перегара и праведного гнева. Советская мать, у которой обидели отпрыска – существо опаснее медведицы. Медведица действует по инстинкту. Эта – по расчёту.

– ТЫ?! – палец как приговор. – ТЫ МОЕГО РЕБЁНКА ПОКАЛЕЧИЛ?! ГДЕ РОДИТЕЛИ?!

Вой, не крик. Подъезд слышал – бесплатный театр, единственное развлечение в серых буднях. Соседи повылезали из квартир. Бабка Нюра с четвёртого уже ковыляла вниз – материал для сплетен на месяц вперёд.

– Здрасьте. Жив он. Родители на работе.

Спокойствие – единственное оружие против истерики. И Сергей был уверен: разберутся. Он защищал сестру. Любой нормальный человек поймёт.

– НЕ КАЛЕЧИЛ?! А ЭТО?!

Она выволокла Витьку. На затылке – синяк. Большой, лиловый. Но не от подзатыльника – Сергей знал точно. Слишком обширный. Пацан сам себе добавил – или попросил дружков. Классика: бьёшься головой о косяк и обвиняешь врага. Метод работал при царе, работает при Советах.

– МИЛИЦИЮ ВЫЗВАЛА! ПОСАДЯТ!

– За подзатыльник? – Сергей усмехнулся. – За то, что шапку вернул? Ваш сын у семилетней девочки отобрал.

– ВРЁШЬ! ВИТЕНЬКА НЕ МОГ!

– Мог. И отобрал. И ещё гадости про неё говорил. При всех.

– ДА ТЫ ЗНАЕШЬ, КТО МОЙ МУЖ?!

Вот оно. Главный аргумент. Козырь, который бьёт любую карту. В СССР «ты знаешь, кто мой муж» – не вопрос. Это приговор.

– МОЙ МУЖ – НАЧАЛЬНИК ЛИТЕЙНОГО НА УРАЛМАШЕ! ДЕПУТАТ РАЙСОВЕТА! У НЕГО ВЫХОД НА ГОРКОМ!

Начальник литейного. Депутат. Выход на горком.

Сергей почувствовал, как что-то внутри сжалось – не от страха, от понимания. Куртка импортная. Ботинки хорошие. Свита из десяти шавок. Всё сходилось. И всё менялось.

Но он всё ещё верил. Верил, что есть правда, есть факты, есть свидетели. Десять человек видели. Десять человек подтвердят. Даже депутат не может переломить десять свидетелей.

Так он думал.

– Хорошо, – сказал ровно. – Вызывайте милицию. Разберёмся.

Участковый явился через десять минут. Лейтенант Петелин – молодой, прыщавый, форма висит как на вешалке. В глазах – усталость человека, который в двадцать пять уже понял: изменить ничего нельзя. Можно только оформлять бумаги.

– Гражданка, успокойтесь…

– ТОВАРИЩ ЛЕЙТЕНАНТ! – она вцепилась в него, как утопающий в спасателя. – ИЗБИЕНИЕ! ТРАВМА! ХУЛИГАНСТВО!

– Гражданка…

– МОЙ МУЖ – НАЧАЛЬНИК ЦЕХА! ВЫ ЗНАЕТЕ, КТО МОЙ МУЖ?!

Петелин знал. По тому, как изменилось его лицо – понял всё. Бытовуха, разборки малолеток, но женщина со связями. А против связей он бессилен. Против связей в СССР бессильны все, кроме других связей.

Посмотрел на Сергея. В глазах – что-то похожее на сочувствие. Или на приговор. Иногда это одно и то же.

– Парень, ты его бил?

– Подзатыльник дал. Один раз. Открытой ладонью.

– За что?

– Шапку у сестры отобрал. Семь лет ей. И гадости про неё говорил.

Петелин помолчал. Потёр переносицу.

– Свидетели есть?

– Десять человек. Все видели.

– Ясно. Завтра в отделение. Все. С документами.

– А как же?! – взвилась мамаша. – Арестуйте его! Он же преступник!

– Гражданка, я участковый, а не прокурор. Завтра разберёмся.

– Я БУДУ ЖАЛОВАТЬСЯ!

– Ваше право.

Процессия удалилась. Соседи расползлись по норам, унося сплетни.

Сергей закрыл дверь. Привалился спиной. Депутат. Начальник цеха. Выход на горком. Слова крутились в голове, как патроны в барабане. Но он всё ещё верил: разберутся. Есть свидетели. Есть факты.

Факты не обманут.

Так в книжках написано.

Таня выглянула из кухни.

– Серёж, это была яма? Как в книжке про Винни-Пуха?

Детская ассоциация, но точная. Да, яма. Ловушка. Только копали её не для Слонопотама.

– Ага. Только вылезти сложнее.

– А вдруг посадят?

– Не посадят. Я ничего плохого не сделал.

Он верил. По-настоящему верил.

Той ночью узнал, как ошибался.

Мать пришла поздно – дверь открылась тихо, как открывают, когда боятся разбудить. Сергей не спал. Лежал в темноте, смотрел на трещину в потолке.

Она вошла в комнату. Села на край кровати. Долго молчала.

– Серёж…

– Что?

– Соседка сказала… Витькина мать – жена Петрова. Того самого Петрова. Начальника литейного.

– Знаю. Она орала.

– Серёж, ты не понимаешь. Петров – номенклатура. У него телефон с гербом. Прямой выход на обком.

– Мам, да какая разница? Есть свидетели. Все видели, что он первый начал. Шапку отобрал, про Таню гадости говорил…

– Серёжа. – Голос дрогнул. – Свидетели… они уже у следователя были. Показания дали. Другие показания.

Тишина. Тяжёлая, как могильная плита.

– Какие – другие?

– Что ты… что ты на него напал. Без причины. Избил. Несколько раз ударил. Ногами бил. Они все так сказали. Все десять.

Сергей сел. В груди что-то оборвалось. Не сердце – вера. Та самая, детская, в справедливость, в правду, в то, что хорошие побеждают.

– Но это же враньё! Мам, это же враньё! Один раз! Подзатыльник! Они все видели!

– Я знаю, сынок. Я знаю. – Она заплакала. Беззвучно, страшно. – Но они… они так сказали. И следователь записал. И врач справку выдал – «множественные ушибы». И…

Не договорила. Да и не надо было.

Сергей понял. Понял всё. Как работает эта страна. Как работает справедливость. Как работает система, в которой связи перевешивают факты. Всегда. Везде. Без исключений.

Десять свидетелей. Десять человек, которые всё видели. И все десять – соврали. Потому что депутат. Потому что начальник цеха. Потому что телефон с гербом.

Свидетели в СССР – товар дешёвый. Покупаются за страх, продаются за надежду на выгоду.

– Адвокат сказал… – мать всхлипнула, – сказал, если повезёт – условно. Если не повезёт…

– Сколько?

– До трёх лет.

Три года. За подзатыльник. За то, что защитил сестру. За шапку с помпоном.

– Мам, иди спать. Всё будет нормально.

– Серёженька…

– Иди спать.

Она ушла.

Сергей лежал в темноте и смотрел в потолок. Трещина расползалась, как карта неизвестной страны. Страны, в которой он теперь жил.

Два часа назад он был уверен: за правду ничего не бывает. Правда защищает. Справедливость торжествует.

Теперь он знал: в этой стране можно сделать всё правильно – и всё равно проиграть. Можно защитить сестру – и сесть за это. Можно быть правым – и остаться виноватым.

Книжки врут. Все врут.

Он верил в факты.

Факты его и закопали.

Знакомство с центровыми

или Как завести друзей и потерять иллюзии

Детская комната милиции на Малышева. «Детская» – издевательство над здравым смыслом. Здесь детство заканчивалось быстрее, чем пионерское лето.

Стены казённого зелёного цвета – того самого, которым красили всё: школы, больницы, морги. Оттенок безысходности, утверждённый ГОСТом. Краска облупилась, обнажая предыдущий слой – тоже зелёный, только темнее. Преемственность уродства.

Решётки на окнах – толстые, советские. Лампа под потолком моргала нервным тиком. Лавки вдоль стен исцарапаны автографами поколений: «Вася 75», «Менты – козлы», «Здесь был Лёха». Детский почерк, взрослые мысли.

Пахло хлоркой и страхом. Страх пахнет одинаково во все эпохи – кисло, животно, безнадёжно.

Сергей сидел в углу, ждал вызова на отметку. Каждую среду – сюда. Девять ноль-ноль. Опоздал на минуту – нарушение. Три нарушения – реальный срок. Условный превращается в безусловный легко, как вода в лёд, и так же необратимо.

Две недели назад он верил в справедливость. Верил, что факты защищают, что правда побеждает, что за добро не наказывают.

Две недели назад он был другим человеком.

Тот человек умер в зале суда на Малышева, когда судья читала приговор голосом диктора «Маяка».

Рядом – двое. Сразу видно: не шелупонь. Джинсы «Монтана» – не с барахолки, за сотню минимум. Кожанки натуральные. При деньгах. Откуда деньги у малолеток – вопрос риторический. В СССР такие вопросы не задавали вслух.

Олег – первый. Семнадцать лет, но в глазах – тридцатник. Худой, жилистый, весь из нервов и энергии. Крутил в пальцах болт, постукивал ногой – не мог сидеть спокойно. Руки выдавали боксёра: сбитые костяшки, характерная посадка плеч. Из тех, кто либо сгорает рано, либо становится кем-то. Середины нет.

Миша – второй. Двадцать, может больше. Уже отмотал – читалось в посадке, в манере держать руки, в том, как листал журнал «Крокодил», не читая. Зона учит: пустые руки – приглашение к неприятностям. Занимай руки. Чем угодно.

– Слышь, братан, – Олег заговорил первым, вроде к Мише, но целил в Сергея. – Помнишь мультик про Чебурашку? Там Шапокляк с крысой. «Хорошими делами прославиться нельзя». Умная была карга. Понимала жизнь.

Миша хмыкнул, не отрываясь от журнала:

– К чему гонишь?

– Да вон, смотри. – Олег кивнул на Сергея. – Спортсмен сидит. Весь правильный, аж противно. Небось за правду пострадал.

Повернулся, оскалился:

– Эй, легкоатлет. За какую тему попал? Пионерку спас? Комсомольцу в рыло дал?

Сергей молчал. Первое правило: пока не просёк расклад – язык за зубами.

– О, молчун. – Миша отложил журнал. – Либо язык проглотил, либо мозги есть. Редкость. Ну, колись – за что?

– За базар ответишь?

Голос ровный. Олег присвистнул:

– Дерзкий! За базар директор базара отвечает. Но всё-таки – за что?

– За сестру.

Тишина. В ней – оценка, понимание. За своих отвечают. Это закон. Единственный закон, который работал одинаково – и на воле, и на зоне.

– Нормальная тема. – Олег спрятал болт, подсел ближе. – Уважуха. Кто обидел?

– Шпана. Шапку отобрали. У семилетней.

– За шапку под статью? – Миша приподнял бровь. – Серьёзный ты.

– Сестра – святое.

– Тогда вопросов нет.

Олег достал пачку «БТ», болгарские. Протянул.

– Куришь?

– Нет.

– И правильно. Но учти: здесь все курят. Кто не табак – тот план. Трезвых не любят. На трезвую голову советская реальность в мозги не лезет.

Закурил, выпустил дым к потолку.

– Скажу как старший. Улица справедливости не признаёт. Выживает либо сильный, либо хитрый, либо тот, кто с правильными людьми. Ты пока – ни то, ни другое. Но задатки есть.

– К чему клонишь?

– К тому, что одному не выплыть. Нужны свои. Мы с Мишей – в своём районе не последние.

Дверь открылась. Инспектор по делам несовершеннолетних – женщина лет сорока, которую работа состарила ещё на двадцать. Взгляд давно потух. Голос – как из репродуктора на вокзале: «Поезд отправляется в никуда».

– Сергей, на выход.

Олег успел шепнуть:

– Найдём тебя, Серый. Базар есть. Не ссы.

В кабинете пахло валерьянкой и «Беломором». На стенах – плакаты про вред курения и алкоголя. Брежнев с портрета смотрел укоризненно. Под портретом – шкаф с папками. Каждая папка – чья-то судьба. Папок было много. Шкаф не вмещал – стопки стояли на полу, на подоконнике, на стуле в углу.

– Садись.

Стул скрипнул. Старый, рассохшийся. На спинке кто-то выцарапал «АКАБ».

– Рассказывай.

Сергей рассказал. Коротко: шапка, подзатыльник, мамаша.

– Ясно. – Инспекторша откинулась на спинку. – История номер триста сорок семь. Герой защищал слабых. Теперь герой на учёте. Дальше что?

– Ничего. Отмечаюсь. Жду.

– Чего ждёшь?

Сергей пожал плечами. Две недели назад он бы сказал: «Справедливости». Сегодня это слово застряло в горле.

– Вот и правильно, – инспекторша усмехнулась, будто прочитала мысли. – Ничего не жди. Ждущих в этой стране разочаровывают первыми. – Встала, подошла к окну. За решёткой – помойка и забор. – Знаешь, сколько таких видела? Сотни. Все – за правду. Все – за справедливость. И знаешь, где они теперь?

– Где?

– В земле. На зоне. Или спились. – Повернулась. – Справедливых первыми закапывают, парень. Они мешают жить остальным. Справедливость в этой стране – как белые тапочки. Надевают один раз, и то не сам.

– И что – всю жизнь так?

– А ты думал как? Думал – вырастешь, и всё изменится? – Она закурила, не спрашивая. – Ничего не изменится. Никогда. Эта страна так устроена. Наверху – те, у кого связи. Внизу – все остальные. И расстояние между ними не сокращается. Только увеличивается.

Помолчала.

– Вали. Следующая среда – в то же время. И не вздумай опаздывать.

Сергей вышел. В коридоре – Олег с Мишей у окна.

– Ну что, боец? Какой вердикт?

– Раз в неделю отмечаться. Шаг влево – побег.

– Условный срок – это ошейник. – Миша стряхнул пепел на пол. – Дёрнешься – затянется. Но ничего. Поможем.

– Чего надо?

– Пока – ничего. Но запомни нас. Придёт время – позовём. Придёшь. Ведь долги на улице – святое.

Вышли втроём. Март, Свердловск, серое небо на серых крышах. Ветер гнал по асфальту обрывки газет – «Правда», «Труд», «Комсомолка». Мусор эпохи, которая сама была переходной. Только об этом ещё никто не знал.

– Есть хочешь? – спросил Олег.

– Не особо.

– Врёшь. После ментовки всегда жрать охота. Стресс. Организм требует калорий. Пошли, тут рядом пельменная. Угощаю.

Пельменная на углу Малышева и Луначарского. Запах варёного теста, пар над кастрюлями, алюминиевые ложки и вилки на цепочках – чтобы не украли. В СССР воровали всё, даже вилки в столовых. Особенно вилки в столовых.

Сели за столик у окна. Олег заказал три порции с бульоном и три компота.

– За знакомство, – поднял стакан. Компот – вишнёвый, мутный, сладкий до приторности. – Теперь мы кореша. Понимаешь, что это значит?

– Не особо.

– Значит – если что, прикроем. И ты прикроешь. Без вопросов, без «подожди, подумаю». Позвали – пришёл. Это закон.

– А если не приду?

Миша усмехнулся. Без угрозы, просто констатируя факт:

– Придёшь. Потому что один ты здесь никто. Ноль без палочки. А с нами – уже что-то. Система, Серый. Без системы в этой стране не выжить. Государство – система. Менты – система. Блатные – система. Мы – тоже система. Маленькая, но своя.

Принесли пельмени. Ели молча.

Сергей думал: вот оно. Развилка. Можно встать и уйти. Вернуться домой, к матери, к сестре, к условному сроку и серой жизни. Отмечаться по средам, не высовываться, ждать, пока пройдут два года.

Или остаться. С этими двумя. С их «системой». С их правилами, которые не в кодексах, а в головах.

Две недели назад он выбрал бы первое. Две недели назад он верил в справедливость, в правду, в то, что если ты прав – тебя защитят.

Но две недели – долгий срок. Достаточный, чтобы понять: в этой стране можно сделать всё правильно и всё равно проиграть. Единственный способ не проиграть – играть по другим правилам. По тем, которые работают.

Он остался.

– Вот и правильно, – сказал Олег, будто прочитал мысли. – С нами не пропадёшь. А пропадёшь – так вместе. Это уже веселее.

Три фигуры в пельменной на Малышева. Три пацана, которых государство уже пометило. Каждый был уверен, что проживёт вечно. В пятнадцать-семнадцать лет смерть – это то, что случается с другими. С тобой – никогда. Ты особенный. Ты умнее. Ты успеешь увернуться.

Все так думают.

Не все успевают.

Свердловск семьдесят седьмого смотрел и запоминал. Заводские трубы дымили. Троллейбусы ползли по маршрутам. Прохожие спешили по делам. Никто не обращал внимания на троих в пельменной. Мало ли таких. Сотни. Тысячи.

Город умел ждать. Умел молчать. Умел хоронить.

На кладбищах Свердловска места хватало всем – и героям, и подлецам, и тем, кто так и не определился. Земля не разбирала. Земля принимала всех. Демократия по-уральски – единственная работающая демократия в стране.

Но пока – город просто ждал.

А они доедали пельмени и строили планы. Какие – ещё не знали. Но знали одно: вместе – лучше, чем поодиночке. В стране, где каждый сам за себя, это уже было кое-что.

Это было начало.

Запретный плод

или Который сладок именно потому, что запретен

Болгария для советского человека была форточкой в параллельный мир.

Не Запад – упаси боже, туда пускали только проверенных, с анкетой чище слезы младенца и характеристикой длиннее кандидатской диссертации. Но и не совсем СССР – что-то среднее, переходное, как тамбур между вагонами. В этом тамбуре можно было покурить, расслабиться, на минуту забыть, что за спиной – родина, которая не отпускает, а впереди – заграница, которая не принимает. Болгарию называли «шестнадцатой республикой». Шутка, конечно, но как во всякой советской шутке – девяносто процентов правды и десять процентов страха эту правду озвучить.

Здесь говорили по-русски, любили русских (или делали вид, что любят – в политике разница несущественна), и здесь продавалось то, за чем в Москве стояли очереди с ночи. Болгарские сигареты «Родопи» и «Стюардесса», болгарские консервы, болгарское вино. Мелочи, по западным меркам – ерунда. По советским – почти роскошь. А главное – здесь продавалась кока-кола. Пусть болгарская, пусть в других бутылках, пусть со вкусом, который знатоки называли «почти, но не совсем». Но это была она – символ того мира, куда советскому человеку путь был заказан. Глоток сладкой газировки – и ты на секунду становился частью чего-то большего. Иллюзия, конечно. Но в СССР иллюзии – единственное, что не облагалось налогом.

Варна, август семьдесят восьмого. «Золотой Орфей» – международный фестиваль эстрадной песни, где советские артисты получали увольнительную от собственной страны. Свобода дозированная, как лекарство для хронически больного, – но всё же свобода. Три дня можно было дышать, не оглядываясь. Три дня – срок между арестом и приговором. Или между влюблённостью и разочарованием. В СССР все сроки примерно одинаковые.

Чёрное море накатывало на берег с ленивой настойчивостью, словно знало: никуда не денется этот берег, никуда не денутся эти люди, никуда не денется эта империя – подождёт. Море видело империи и поважнее. И все они теперь на дне. Море – единственный честный историк. Не врёт, не приукрашивает, просто топит.

Концертный зал гудел от возбуждения – того особого возбуждения, которое бывает, когда советские люди оказываются в месте, где можно чуть больше, чем дома. Чуть громче аплодировать, чуть свободнее двигаться, чуть откровеннее смотреть на женщин в мини-юбках. Дома за всё это – выговор по комсомольской линии. Здесь – можно. Здесь почти Европа. «Почти» – главное слово советского лексикона. Почти свобода. Почти счастье. Почти жизнь.

На сцене ВИА «Бродячие музыканты» – название придумал какой-то чиновник от культуры, не подозревая, что в СССР бродяжничество карается по статье 209 УК РСФСР. Но здесь это не имело значения. Здесь музыканты играли так, словно завтра не наступит. Словно там, за Чёрным морем, не ждала их страна, где за неправильную песню можно лишиться всего – от концертов до свободы. Играли так, как играют люди, которым нечего терять. Или которые забыли, что есть что терять.

Виктор Малышев – солист, двадцать восемь лет, лицо с обложки журнала «Советский экран» и голос, от которого женщины теряли рассудок, а мужчины – жён. Высокий, худой, с той особенной пластикой движений, которая в Союзе считалась «тлетворным влиянием Запада», а на Западе – просто хорошим танцем. В Москве за такие движения бёдрами полагался фельетон в «Крокодиле». В Варне – овации. География определяет мораль. Это понимали ещё древние греки, но в СССР географию изучали по другим учебникам.

Зал отвечал восторгом. Болгарки визжали, парни свистели, даже партийные товарищи в первых рядах покачивались в такт – осторожно, чтобы ордена не звякнули и соседи не заметили. Человеческое прорывается сквозь любую идеологию, как трава сквозь асфальт. Можно забетонировать всё – траве плевать, она найдёт щель. Трава умнее идеологов. Трава – стихийный диссидент.

На страницу:
4 из 6