
Полная версия
Шоу бизнес
В VIP-ложе сидели советские функционеры с лицами, выточенными из гранита. Официально им нравилось – в отчёте напишут «высокий идейно-художественный уровень». Неофициально – ноги под столом отбивали ритм, а жёны косились на солиста с интересом, который в отчёты не вносят. Отчёты – это одно. Жизнь – другое. В СССР научились жить двойной жизнью задолго до того, как психологи придумали этому название.
За кулисами молодой Валерий Положенцев строчил в блокноте. Двадцать один год, младший сотрудник «Советской культуры» – должность скромная, амбиции наполеоновские. Наполеон, правда, кончил плохо. Но в таком возрасте об этом не думают. Думают, что мир – это устрица, которую можно открыть, если знать, как. Устриц в СССР не водилось. Но метафора работала.
Костюм югославский, за сотню рублей с рук – по советским меркам шик, по западным – приличная бедность. Но носил он его так, словно это был подарок от личного портного из Милана. Умение носить – важнее умения покупать. Этому в институтах не учат. Этому учит хорошая семья.
– Нравится? – рядом возник Геннадий Тихонов, композитор-легенда. Человек, научившийся писать советские песни так, что их можно было слушать без внутреннего сопротивления. Редкий талант – сочетать идеологию и мелодию, чтобы одно не убивало другое. Как жениться на нелюбимой и не спиться. – Парень огонь. Настоящий артист, не плакатный.
– Феномен, – Валера не отрывал взгляда от сцены. – Как он через худсовет прошёл? Это же чистый Запад. Элвис Пресли в советской обёртке.
– А никак не прошёл. То, что видишь, – болгарская программа. Для внутреннего употребления запрещено, для экспорта – пожалуйста. Двойные стандарты – основа советской экономики. Дома он поёт про комбайнёров. «Славься, труд» и всё в этом духе. Маршируй, товарищ, под баян. А здесь – отрывается. Как пёс, которого спустили с поводка. Три дня свободы, потом обратно в ошейник. Золотой ошейник – квартира в центре, машина с водителем, – но горло всё равно трёт.
Тихонов закурил «Мальборо» – в Болгарии можно, не донесут. Дым потянулся к потолку, растворяясь в полумраке кулис. Американский дым в социалистических кулисах – маленькая победа империализма, о которой не напишут в «Правде».
– Хочешь познакомиться? Парень непростой, звёздная болезнь в зачатке – это лечится или прогрессирует, как посмотреть. Но талант настоящий. А талант – он как здоровье: пока есть, не ценишь. Оценишь, когда потеряешь. Или когда продашь. Продают, кстати, чаще.
– Буду признателен, Геннадий Фёдорович.
В гримёрке Малышев выжимал рубашку – пот лился с него ручьями. После концерта артист похож на марафонца после финиша: опустошённый, счастливый, не вполне живой. Но глаза горели тем особым огнём, который бывает у людей, только что сделавших то, ради чего родились. Огонь, который не подделать и не купить. Можно купить славу, успех, даже любовь – но не этот огонь. Он либо есть, либо нет. Третьего не дано.
– Витя, к тебе гость из Москвы, – Тихонов ввёл Валеру. – Положенцев Валерий, журналист. Хочет писать правду. В советском издании – представляешь? Человек либо гений, либо самоубийца. Я ещё не разобрался. Может, и то, и другое – они часто совпадают.
Малышев обернулся, оценил визитёра профессиональным взглядом. Артисты умеют сканировать людей за секунды – привычка, выработанная годами общения с чиновниками, завистниками и поклонниками. Все хотят чего-то, вопрос – чего именно и какой ценой. Цена – главное. В СССР всё имеет цену. Даже то, что официально бесценно.
– Правду? – усмехнулся. – В «Советской культуре»? Это как найти честного человека в обкоме. Теоретически наверное, практически – научная фантастика. Братья Стругацкие такое не напишут – редактор не пропустит. Да и читатель не поверит.
– Правду можно формулировать по-разному, – Валера не смутился. В его возрасте ещё не смущаются – это приходит позже, вместе с первыми поражениями. Или с первыми победами, которые оказываются поражениями. – Можно написать: «Советская эстрада душит таланты». А можно: «Молодые исполнители ищут новые формы выражения». Смысл один, но первое – статья в УК, второе – премия от Союза журналистов. Искусство формулировки – единственное искусство, которое в СССР не требует согласования с худсоветом.
– Эзопов язык! – Малышев рассмеялся. Смех был усталый, но настоящий. Настоящий смех – редкость. Большинство смеётся по обязанности. – Великое искусство говорить одно, подразумевая другое. Мы все тут мастера. Я пою «Славься, Родина», а думаю совсем иное. И ведь аплодируют. Партком доволен. Публика счастлива. Все получают, что хотят. Театр абсурда, только без антракта и без выхода. Выход – только на кладбище. Там, говорят, цензуры нет.
Натянул чистую рубашку – болгарскую, с пальмами. В СССР за такую могли остановить на улице с вопросами: «Откуда, гражданин? Связи с заграницей?» Пальмы – подозрительно. Пальмы – почти измена Родине. В стране берёз и елей пальмы – идеологическая диверсия.
– Пойдём выпьем? Тут рядом кафе, «Чайка». Вид на море, коньяк приличный. И главное – наших надсмотрщиков нет. Они в «Интуристе» друг за другом следят, им не до нас. Пусть следят – работа такая. Кто-то строит, кто-то следит. Следящих, правда, больше. Строить сложнее.
Вышли втроём на набережную. Варна светилась огнями – ярко, празднично, по-южному беззаботно. Так не светится ни один советский город: там экономят электричество, здесь – жгут, словно назло. Экономия – советская религия. Жечь свет без причины – ересь. Море шумело, набегая на берег пенными волнами. Луна висела над горизонтом, круглая и жёлтая, как медаль за выслугу лет. Медаль, которую никто не просил, но все получают. За то, что дожили.
– Знаешь, в чём проблема советского артиста? – Малышев шёл, размахивая руками. Жест южный, итальянский – в Новосибирске за такое смотрели бы косо. В Новосибирске вообще смотрят косо на всё, что южнее Кустаная. – Мы всё понимаем, всё видим, а сделать ничего не можем. Только смотреть и петь про трактора, когда хочется про любовь. Настоящую любовь, с телом и страстью, а не «любовь к родному заводу» и «верность партийному долгу». Завод не обнимешь. Партийный долг в постель не затащишь. Хотя некоторые пытаются.
– Но ты же прорываешься, – Валера достал блокнот. Журналист без блокнота – как солдат без оружия. Или как вор без отмычки – зависит от точки зрения. – Сегодня на сцене – это был прорыв. Настоящий.
– Это побег. На три дня. Как Золушка на балу – только вместо принца публика, а вместо кареты «Интурист». Полночь пробьёт – и обратно в тыкву. Где за лишнее движение бедром можно потерять ставку, звание и право выезда. Навсегда. «Навсегда» – любимое слово советской бюрократии. Они верят в вечность. В свою вечность.
В кафе «Чайка» было шумно и весело. Болгары, немцы из ГДР, поляки, венгры – весь соцлагерь праздновал иллюзию свободы. Пили коньяк, курили западные сигареты – не украдкой, а открыто, – говорили о творчестве без оглядки на стены. Стены здесь, может, тоже имели уши, но уши эти были болгарские – а болгарские уши, как известно, слышат только то, что хотят слышать. Дипломатия глухоты – полезный навык для маленькой страны между большими интересами.
Сели у окна. Море плескалось в десяти метрах, луна чертила на воде серебряную дорожку – словно приглашала уйти, уплыть, исчезнуть. Дорожка вела в Турцию. В НАТО. В другой мир. Десять метров до воды, сто километров до Турции, световые годы до свободы.
– За что выпьем? – Малышев разлил коньяк по рюмкам. Рука уверенная, артистическая – красивый жест, отрепетированный тысячами концертов. Даже наливая коньяк, он играл. Артист не выключается. Артист – профессиональная деформация личности. – За советскую власть – увольте. За мир во всём мире – скучно и неискренне. За любовь – банально. Банальности оставим для тостов на партсобраниях.
– За музыку, – предложил Тихонов. – За ту, которую когда-нибудь сыграем без оглядки на худсоветы. Которую ещё не написали, ведь боимся. Страх – худший цензор. Эффективнее Главлита.
– Утопия, – Малышев поднял рюмку. – Но красивая. За красивые утопии. Они хотя бы греют. В холодной стране это важно.
Выпили. Коньяк был тёплый, мягкий – болгары знали толк в виноделии, этого у них не отнять. Виноделие – единственное, в чём соцлагерь превосходил капитализм. Поскольку вино делали люди, а не план. Тепло разлилось по телу, размягчило углы, сделало мир чуть менее острым. Алкоголь – советский антидепрессант. Дешевле психотерапии и не требует направления от райкома.
– Знаешь, я тебе завидую, – Валера смотрел на море. – Ты хотя бы на сцене можешь быть собой. Пусть три минуты, пусть в Болгарии. А я? Пишу про то, чего нет. Про счастливых артистов, про расцвет культуры, про творческие достижения. Враньё от первой до последней строчки. И подпись моя под этим враньём.
– Все врём, – Тихонов закурил новую сигарету. Сигареты кончались, как и вечер. Как и молодость. Как и всё хорошее. – Весь Союз – спектакль. Самый масштабный в истории человечества. Триста миллионов актёров, один режиссёр, ни одного зрителя. Мы играем счастливых граждан, партия играет мудрых вождей, Запад играет испуганного зрителя. Все при деле, все в образе. Вопрос только – веришь ты в свою роль или нет. Если веришь – ты честный человек. Если нет – ты умный человек. Совместить трудно. Почти невозможно.
– А ты веришь?
– Я верю в музыку. В ноты. В гармонию. Они не врут. До-мажор он и в Африке до-мажор, и в Америке, и в Китае. Ноты – единственный честный язык. Эсперанто для тех, кто разучился верить словам. А слова… Слова – это валюта. Сегодня стоят одно, завтра – другое. Послезавтра – вообще ничего. Инфляция смысла. Девальвация правды. Дефолт совести.
Малышев отошёл к окну, постоял, глядя на море. Волны набегали на берег, оставляя на песке пенные следы – и тут же отступали, как люди, которые хотят сказать правду, но в последний момент передумывают. Передумывать – тоже советский навык. Не сказал – не посадят. Промолчал – выжил. Молчунов в СССР больше, чем говорящих.
– Хочешь настоящую историю? Не для печати, просто так. Просто так – единственный жанр, который не требует визы редактора. В семьдесят пятом я чуть не уехал. В Израиль. Родня дальняя прислала вызов – двоюродная тётка, которую я в глаза не видел и которая меня в глаза не видела. Но бумага есть бумага. Бумага в СССР важнее родства. Документы собрал, заявление написал, на работе уже косились – «отщепенец», «предатель», «сионист». Сионист – это когда хочешь уехать. Патриот – когда хочешь, но боишься. А потом испугался. Не органов – себя. Понял, что без сцены сдохну. Как рыба без воды. Пусть в аквариуме, пусть за стеклом – но плавать. А там что? Посуду мыть в тель-авивском кафе? Петь на свадьбах у эмигрантов за копейки? Эмигрантские копейки – самые горькие. Пахнут ностальгией и несбывшимся.
Он помолчал, докурил сигарету, выбросил в окно – огонёк прочертил дугу и погас в темноте. Красиво. Как карьера. Как надежда. Как всё, что начинается ярко.
– Знаешь, что самое страшное? Я ведь мог. Мог уехать, начать заново. Молодой был, здоровый, голос при мне, амбиции при мне. Но не смог. Сцена держит крепче любой тюрьмы. Это как наркотик – один раз попробовал, и всё, ты пропал. Аплодисменты, свет, публика у ног. Попробуй откажись. Попробуй жить без этого. Не получится. Наркоманы хотя бы знают, что больны. Артисты думают, что здоровы. Это и есть главная болезнь.
– И не жалеете?
– Каждый день. И каждый день радуюсь. Шизофрения по-советски – норма жизни. Диагноз, который не ставят, ведь тогда пришлось бы лечить всю страну. Одновременно любишь и ненавидишь свою страну. Гордишься и стыдишься. Хочешь уехать и боишься потеряться. Хочешь остаться и боишься сломаться. Два чувства, несовместимых в одном человеке. Но мы совмещаем. Мы всё совмещаем. Это наш национальный талант – жить с несовместимым. Запад этого не понимает. И слава богу. Если поймут – испугаются.
Вернулся к столу, плеснул ещё коньяка. Рука уже не такая уверенная – алкоголь делал своё дело. Алкоголь – честный партнёр. Не обманывает, не притворяется, просто берёт своё. В СССР таких партнёров мало.
– Напишете об этом?
– Напишу. Не прямо – прямо нельзя. Прямо – это статья. Кривая правда – единственная правда, которая проходит цензуру. Но напишу. Про артиста, который ищет себя. Про конфликт таланта и обстоятельств. Про надежду, которая не умирает, сколько её ни хорони. Надежда – живучая сука. Это я как журналист говорю.
– Надежду? – Малышев покачал головой. – Ты оптимист. Опасное качество в наших широтах. Оптимистов либо ломают, либо они сами ломаются. Выбор невелик. Природа не терпит оптимизма. Особенно русская природа.
– А всё-таки она есть, – Валера упрямо мотнул головой. Молодость – время, когда упрямство ещё не стало глупостью. Или уже стало, но ещё не понял. – Иначе зачем мы здесь? Зачем ты поёшь? Зачем я пишу? Надежда – то, что нас держит. Как якорь. Или как крючок – зависит от точки зрения. Но держит. Мёртвая рыба не дёргается на крючке. Мы дёргаемся – значит, живые.
– Романтик, – Тихонов улыбнулся. Улыбка усталая, как всё в этой стране. Даже улыбки устают. – Я тоже был романтиком. В пятьдесят шестом, после двадцатого съезда. Думал – всё, оттепель, свобода, новая жизнь. Потом шестьдесят восьмой – танки в Праге. Потом семидесятые – застой, как его потом назовут. Романтизм выветривается, остаётся цинизм. Но цинизм – это тоже защита. От боли. От разочарований. От надежды, которая не сбывается. Цинизм – это иммунитет. Больно, но не смертельно.
Просидели до утра. Пили коньяк, говорили о музыке, о свободе, о женщинах, о том, что будет, когда… Когда что – никто не знал. «Когда» – слово для трусов. Смелые говорят «сейчас». Но смелых в СССР не осталось. Или остались, но сидят. Но все надеялись. Каждый по-своему: Малышев – горько, как человек, который уже обжёгся и знает, что обожжётся снова; Тихонов – мудро, как человек, который научился ждать и не торопить; Валера – жадно, как человек, который только начинает и верит, что любую дверь можно открыть, если знать, в какую сторону давить. Иногда двери оказываются стенами. Но об этом – потом.
Расходились, когда солнце уже золотило море. Набережная была пуста, только чайки кружили над водой, высматривая завтрак. Чайки – единственные честные существа на этом берегу. Хотят есть – орут. Хотят летать – летят. Никаких худсоветов, никаких характеристик, никаких виз на выезд.
– Запомните этот разговор, – сказал Малышев на прощание. Голос хриплый от коньяка и сигарет, глаза красные от бессонницы. Похмелье – честное состояние. Без масок, без ролей. – Сегодня мы ещё верим, что что-то можем изменить. Через год вспомните и посмеётесь. Над собой, над надеждами, над этой ночью. Смех – лучшее лекарство. Особенно когда плакать стыдно.
– А я запомню, – ответил Валера. – И через год докажу, что был прав. Или сдохну. Одно из двух.
– Амбициозно. Мне нравится. Неправильно, но нравится.
Пожали руки и разошлись. Рукопожатие крепкое – так прощаются люди, которые не уверены, что встретятся снова. И которые надеются, что встретятся. Надежда – она такая. Живучая. Как таракан. Как советская власть. Как всё, что не убивает.
Утро в Варне, август семьдесят восьмого. Море, солнце, чайки, запах кофе из открытых кафе. Последние часы свободы перед возвращением в страну, где свобода – слово из учебника истории, а не из повседневной жизни. Учебники врут. Жизнь – нет. Но учебники печатают миллионными тиражами, а жизнь – в единственном экземпляре.
А потом – обратно в СССР. Где Малышев снова станет петь про доярок и комбайнёров, Тихонов – писать марши для праздников, которые никто не любит, а Положенцев – сочинять статьи про расцвет советской культуры, в который сам не верит. Каждый вернётся в свою клетку – золочёную, серебряную, железную. Размер разный, суть одна.
Но теперь они знали, что дверцу можно открыть. Не навсегда – на три дня, на три часа, на три минуты. Но можно. Три минуты свободы – это много. Это целая жизнь. Если уметь жить быстро.
Эта ночь в Варне останется. Как прививка от безысходности. Как доказательство, что где-то существует другая жизнь. Пусть в Болгарии, пусть на три дня – но существует. И если существует там, значит, может существовать везде. Вопрос времени. Время – единственный ресурс, который нельзя украсть. Можно только потратить. Или потерять.
Для двадцатиоднолетнего журналиста с наполеоновскими амбициями это было главное. Он увидел щель в монолите. И твёрдо решил в неё просочиться. Щели имеют свойство расширяться. Если знать, куда давить. И если не бояться испачкать руки.
Руки он пачкать не боялся. Это выяснится позже.
Последний ужин
или Перед дорогой в один конец
Советские банкеты – это ритуал прощания с иллюзией.
Три дня свободы заканчивались, как заканчивается всё хорошее в этой стране – внезапно, болезненно, с похмельем. Похмелье – честное состояние. Единственное, в котором советский человек не притворяется. Завтра – самолёт в Москву, послезавтра – привычная жизнь, где каждый шаг согласован, каждое слово взвешено, каждая улыбка отрепетирована. А сегодня – последний ужин. Тайная вечеря советской богемы, где вместо хлеба и вина – оливье и водка, а вместо апостолов – артисты, журналисты и функционеры, каждый из которых знает, что кто-то за этим столом – Иуда. Вопрос только – кто именно и за сколько серебреников. Серебреники, правда, давно заменили на рубли. Инфляция предательства.
Банкетный зал гостиницы «Чёрное море» – помпезный болгарский Версаль для небогатых. Хрустальные люстры из чешского стекла, красная ковровая дорожка с протёртыми краями, портрет Брежнева над сценой – генсек взирал на гостей с тем выражением благодушной усталости, которое партийные художники отточили до совершенства. Выражение человека, который устал от собственного величия, но продолжает его нести – как крест, как награду, как проклятие. Три в одном. Советский продукт. Многофункциональный.
Советская культурная элита отмечала финал фестиваля. Пили много, но культурно – с тостами о дружбе народов, братских объятиях и клятвами в вечной преданности идеалам социализма. Клятвы – это слова. Слова – это воздух. Воздух – бесплатный. Поэтому клялись много. Идеалы – это то, во что верят публично и над чем смеются приватно. Искусство советского человека – держать два мнения одновременно и не путать, какое для какой аудитории. Перепутаешь – и вместо банкета – барак. Рифма случайная, но точная.
Столы ломились от еды – гастрономический интернационал социалистического лагеря. Оливье соседствовал с баницей, селёдка под шубой – с мусакой, холодец – с шопским салатом. Каждая кухня старалась перещеголять другую в калорийности и изобилии. Изобилие – главный аргумент социализма. Смотрите, как мы едим. Не смотрите, как мы живём. Еда – единственная область, где соцлагерь честно соревновался. В остальном – притворялись, что соревнуются, а на самом деле делили сферы влияния. Влияние делили кулуарно. Еду – публично.
Водка лилась щедро – болгары угощали от души, советские не отказывались из вежливости. Вежливость – когда пьёшь чужую водку. Дружба – когда наливаешь свою. К полуночи галстуки были ослаблены, причёски растрёпаны, а идеологические разногласия между странами соцлагеря казались смешной выдумкой. Какие разногласия? Все хотят одного – выжить. И выпить. Алкоголь – великий уравнитель. Под его воздействием член ЦК и рядовой артист становятся одинаково искренними. И одинаково уязвимыми. Уязвимость – это когда говоришь правду. Трезвость – это когда молчишь.
Тосты звучали один за другим, нарастая в пафосе по мере убывания водки. Пафос и водка – сообщающиеся сосуды. Одно убывает – другое прибывает. «За мир во всём мире» – классика жанра, обязательный номер программы. Мир во всём мире – это когда все боятся одинаково. «За дружбу народов» – особенно трогательно после пятой рюмки, когда границы между народами размываются вместе с границами приличий. «За дорогого Леонида Ильича» – тут все дружно поднимали рюмки с выражением искренней любви на лицах. Любовь к Леониду Ильичу – обязательный предмет. Как физкультура. Сдал норматив – живёшь. Не сдал – пересдача в местах отдалённых.
Валера нашёл Малышева в углу зала.
Артист сидел в стороне от общего веселья, у окна с видом на ночное море – гитара на коленях, сигарета в зубах, взгляд направлен куда-то внутрь себя. Там, внутри, видимо, было интереснее, чем снаружи. Снаружи – банкет. Внутри – что-то другое. Играл блюз – музыку, которую в СССР официально считали упадочной, порождением загнивающего капитализма. Капитализм загнивал уже шестьдесят лет – и всё никак не загнил. Видимо, консерванты хорошие. Негритянская музыка угнетённых масс приветствовалась, но только если речь шла о борьбе с империализмом. А он играл о другом – о тоске, об одиночестве, о том, чему нет названия на языке партийных резолюций. О том, что болит. Резолюции не болят. Болят люди.
Вокруг него образовалась пустота – зона отчуждения невидимая, но ощутимая. Коллеги обходили стороной – то ли из зависти к таланту, то ли из осторожности. Осторожность – советская добродетель номер один. Рядом с такими не стоит появляться лишний раз – заметят, запомнят, внесут в какой-нибудь список. Списки в СССР – главный жанр литературы. Тиражи – миллионные. Читатели – в погонах. Талант был заразен, как болезнь. Подойдёшь слишком близко – и сам начнёшь хотеть невозможного. А хотеть невозможного – первый шаг к неприятностям.
– Витя, браво! – Валера протянул бокал коньяка. Армянский, пятизвёздочный – для номенклатуры возили, простым смертным не полагалось. Простые смертные пили портвейн. Номенклатура – коньяк. Классовое общество в действии. Маркс бы оценил. – Играешь как Би Би Кинг. Только душевнее. Душевность – русское слово. Непереводимое.
Малышев поднял глаза – в них плавала ирония, настоянная на усталости. Ирония – последняя защита умных. Когда всё остальное не работает – остаётся ирония.
– Би Би Кинг? В СССР за такие сравнения можно в психушку загреметь. «Преклонение перед Западом, гражданин Малышев! Вам калинки-малинки мало?» Калинки-малинки – это наше всё. Русская душа, русская тоска, русская водка. Всё русское. Блюз – нерусский. Значит, враждебный.
– Да ладно, мы же в Болгарии. Тут почти Европа.
– Почти – не считается. – Малышев усмехнулся горько. Горечь – привкус зрелости. Молодые не горчат. – Как почти беременная. Как почти честный. Как почти свободный. Или ты свободный, или советский. Третьего не дано. Третье – это эмиграция. А эмиграция – это смерть при жизни. Выбирай.
Отхлебнул коньяк, поморщился – не от вкуса, от мыслей. Мысли горчат сильнее коньяка.
– Знаешь, что такое советская эстрада? Это как поцелуй через стекло. Вроде губы шевелятся, вроде всё по-настоящему, а на самом деле – холод и пустота. Имитация чувств для тех, кому настоящие чувства запрещены. Запрещены не законом – хуже. Обстоятельствами. Закон можно нарушить. Обстоятельства – нет. Обстоятельства сильнее закона. Это понимают все, кроме юристов.
Валера рассмеялся:
– Блестяще! Можно в статью?
– Да хоть на могильной плите выбей. Могильные плиты – единственное место, где в СССР не врут. мёртвым всё равно. Всё равно напишут: «Молодой артист творчески осмысливает наследие». Формулировки – главное оружие советского журналиста. Формулировками можно убить любую мысль. Медленно, без крови, без следов. Идеальное убийство.
– А что если найти новые формы по-настоящему? – Валера придвинулся ближе, понизил голос. Понизить голос в СССР – рефлекс. Как моргать. Стены имели уши, а иногда и магнитофоны. Даже в братской Болгарии осторожность не помешает. Братство – это когда следят, но по-дружески. – Не имитацию, а реальность?
– Ты что, с Луны свалился? – Малышев отставил гитару. Гитара – друг. Человек – вопрос. – Какая реальность в стране победившего сюрреализма? У нас план по счастью есть. Госплан счастья. Норматив радости на душу населения. Столько-то улыбок в квартал. Столько-то аплодисментов в год. Перевыполнил – премия. Недовыполнил – выговор. Мы строим коммунизм, а он всё не строится. Как ремонт. Вечный ремонт. И никто не знает, что делать, когда построим. Наверное, начнём перестраивать. Перестройка – национальный спорт.
– Я серьёзно. Время меняется. Старики уходят. Брежнев еле ноги таскает. Косыгин при смерти. Андропов болеет. Придут другие. Может, дадут воздуха. Воздух – это всё, что нам нужно. Немного воздуха.
– Другие? – Малышев скептически хмыкнул. Скептицизм – иммунитет. Кто не скептик – тот жертва. – У нас «молодые» – это те, кому под семьдесят. Они в сорок третьем были молодые. Молодость – понятие относительное. Относительно мумии все молодые. Знаешь, как определить советского руководителя? Если при ходьбе не гремит – значит, без орденов. Если не скрипит – протезов нет. Если говорит связно – значит, самозванец. Или иностранный шпион. Связная речь в Политбюро – признак диверсии.
К их столику подошла певица из московской делегации – блондинка в платье с глубоким вырезом. Вырез – география возможностей. Чем глубже вырез – тем выше карьера. Проверено поколениями. За границей такое разрешалось, дома за подобное – фельетон в «Крокодиле». «Крокодил» – журнал сатирический. Сатира – когда смеются над слабыми. Когда над сильными – это уже статья. Улыбка профессиональная, взгляд оценивающий. Оценивающий взгляд – инструмент. Как отвёртка. Или как отмычка.






