Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

— Крысы — умные животные, — Пашенька не изменился в лице. За годы в этом бизнесе он научился улыбаться при любых обстоятельствах — с ножом в спине, с ядом в бокале, с проклятьем на устах собеседника. — Выживают там, где львы дохнут. А тебе, дорогая, пора мемуары писать. «Как я для дорогого Леонида Ильича выступала». Бестселлер! Особенно глава про кожаный диван. Кожа-то чешская была? Или это про тебя?

Дива даже не моргнула. Только в уголке левого глаза дёрнулась жилка — единственная мышца на этом лице, которую не заморозил ботокс.

— На твоих похоронах петь буду, — сказала она ровным голосом. — Бесплатно. «Калинку-малинку» — чтобы все знали, какая ты был бездарность. И венок принесу. Из искусственных цветов. Под стать.

— Для тебя тоже кое-что подберу. Из Вертинского. Он ведь ещё выступает? Или вы уже дуэтом — ты на сцене, он из могилы?

— Остроумно. Для человека, который в две тысячи восьмом таскал чемоданы Шуфутинскому. Далеко продвинулся, Пашенька. Теперь чемоданы за тобой таскают.

Мимо протиснулся грузчик с кейсом — здоровый, в промокшей футболке, бочком, стараясь не задеть, — извинился, хотя ни один из них на него не посмотрел. Для грузчика они были небожителями. Для друг друга — мишенями.

Пашенька побледнел. На долю секунды — но Дива заметила. И улыбнулась. Настоящей улыбкой, не сценической — той, которая появляется у человека, когда он находит чужое больное место и понимает, что попал.

— Откуда знаешь? — прошипел он.

— Знаю, — она пожала плечами. — Я тут давно, золотце. Я всё знаю. И про чемоданы, и про мальчиков, и про ту историю в Сочи с женой губернатора. Думаешь, почему меня до сих пор зовут на «Голубые огоньки»? Не за голос, милый. За молчание.

Дива поправила кольцо на пальце — медленно, с удовольствием победителя. Пашенька стоял, не зная, куда деть руки. Где-то за стеной басы долбили в ритме чужого веселья, и в этом контрасте — гремящий зал и тихая ненависть в коридоре — была вся суть того, чем они занимались.

Они расцепились — одновременно, чтобы ни один не показался слабее. Отступили на шаг. Дружить с врагами — искусство, которому не учат ни в одном институте, но которое в этом коридоре осваивают быстрее, чем вокальную технику.

Из-за стены долетел приглушённый рёв зала — кто-то на сцене взял верхнюю ноту, и двадцать тысяч глоток одобрительно загудели. В коридоре этот звук казался чужим, доносящимся из другого мира, где люди ещё верят, что музыка — это про душу, а не про процент.

— До встречи на сцене, дорогой! — Дива помахала рукой с маникюром, за который она заплатила больше, чем осветитель за стеной зарабатывал за неделю.

— Целую везде, куда дотянешься! — Пашенька послал воздушный поцелуй.

Разошлись. Дива — к своей гримёрке, той, что поменьше, без звезды на двери, но с отдельным туалетом и зеркалом во всю стену: в иерархии закулисья это значило больше, чем аплодисменты. Пашенька нырнул в толпу техников — ему ещё нужно было перехватить Зюзину до выхода, передать привет от Положенцева. Привет, который стоил денег.

За их спинами молодой осветитель — месяц на работе, ещё не понял, куда попал — повернулся к напарнику:

— Они что, правда друг друга ненавидят?

Напарник, двадцать лет за пультом, даже не оторвался от проводов:

— Они друг друга сожрут при первой возможности. Но пока возможности нет — улыбаются. Добро пожаловать, малой. Тут все так.

Осветитель кивнул и промолчал. Руки его пахли канифолью, и в этом запахе было больше честности, чем во всём коридоре.

По нему прошла уборщица с ведром, в котором плавал одинокий окурок с отпечатком помады — алой, дорогой, той самой, которую рекламировали по первому каналу. Помада стоила больше, чем уборщица зарабатывала за целую неделю. Окурок проплыл мимо, покачиваясь на грязной воде, и никто не заметил — ни помаду, ни уборщицу, ни окурок.

Глава 3. Человек, которого боятся

или Анатомия страха с человеческим лицом

Валерий Иванович Положенцев шёл по коридору «Крокус Сити Холла», и люди расступались перед ним, как Красное море перед Моисеем. Сравнение библейское, но точное: и там, и здесь речь шла о чуде, только Моисей вёл народ к свободе, а Положенцев — к кассе.

Репутацию свою он строил десятилетиями — и построил на совесть. Деньги отнимут — рэкетиры, налоговая, бывшие жёны. Связи оборвутся — люди умирают, садятся, эмигрируют. Талант выгорит — ресурс невозобновляемый. Но репутация накапливается годами, по слуху, по шёпоту в курилках, и когда достигает критической массы — работает сама. Люди расступаются не потому, что ты им что-то сделал, а потому, что слышали, что можешь. Молва страшнее любого оружия — она бесплатна, безадресна и не подлежит обжалованию.

В походке его читалась власть человека, способного одним звонком закончить любую карьеру. Или начать — что случалось значительно реже, потому что ломать дешевле.

Телефон у уха — последняя модель. Звонков с этого номера боялись больше, чем повесток из прокуратуры. Прокуратура хотя бы работала по закону — или делала вид. Положенцев работал по понятиям, а понятия — материя гибкая, удобная для того, кто умеет трактовать.

— Объясни этому дегенерату простую мысль, — голос был спокоен, с лёгкой иронией патологоанатома, зачитывающего заключение родственникам: всё кончено, вопросы излишни. — Простую, как мычание коровы на бойне. Часы тикают. К утру его карета превратится не в тыкву — в компост для моей дачи. А он сам — в то, чем был до встречи со мной. В пыль.

Говорил негромко — кричать было ниже его достоинства. Крик — признак слабости, а Положенцева слушали, когда он шептал. Особенно — когда молчал.

Мимо пробежала стайка танцовщиц из кордебалета — молодые, длинноногие, в обтягивающих лосинах, пахнущие потом и жасминовым чем-то из аптеки. Увидев Положенцева, притихли, прижались к стене. Он скользнул по ним взглядом — оценивающим, профессиональным, тем, каким мясник смотрит на туши, уже прикидывая, куда пойдёт вырезка, а куда — фарш.

Одна, рыженькая, попыталась улыбнуться — робко, заискивающе. Лет девятнадцать, провинция написана на лице крупным шрифтом, приехала покорять Москву с чемоданом и мечтой. Чемодан уже, наверное, украли на вокзале. Мечта пока держалась, но и ей оставалось недолго.

— Валерий Иванович, — она шагнула вперёд, остальные ахнули. — Можно вас на секунду?

Он остановился. Посмотрел сверху вниз — он высокий, она маленькая. Так смотрят на насекомое, решая, раздавить или пройти мимо.

— Имя?

— Настя. Анастасия Воробьёва. Я из Рязани, танцую с…

— Знаю, откуда ты. По выговору слышно. Что хочешь?

— Я… я хотела спросить… может, есть возможность… на кастинг… я очень стараюсь…

— Старание, — Положенцев произнёс это слово как диагноз. — Старание в шоу-бизнесе — как девственность после первого аборта. Трогательно, но бесполезно. Сколько тебе?

— Девятнадцать.

— Через год будет двадцать. Через пять — двадцать четыре. Через десять — срок годности истечёт. Танцовщицы — как йогурт: на полке стоят недолго. Хочешь успеть — найди спонсора. Или талант, которого у тебя нет. Или связи. Вижу, нет ничего. Значит, спонсора. Вон тот, — он кивнул на мужчину в дорогом костюме, курившего у служебного выхода, — директор сети ресторанов. Любит рыженьких. Подойди, улыбнись. Остальное он объяснит сам.

Девочка побледнела, но осталась на месте — то ли от храбрости, то ли от страха, потому что и то и другое парализует одинаково.

— Я не…

— Твоё дело. Но через год будешь жалеть. Или не будешь — потому что уедешь обратно в Рязань, преподавать танцы в ДК имени кого-нибудь давно забытого. Тоже карьера. Выбор за тобой.

Он пошёл дальше, оставив её стоять у стены с автографами забытых имён — и в этом совпадении была та жестокая точность, которой жизнь иногда превосходит любой сценарий. Девочка стояла и не знала, что самый честный совет в её жизни ей только что дал человек, которого она будет ненавидеть.

К нему подлетел Костя — тот самый, час назад отправленный к Зюзиной. Вернулся — значит, дело швах.

— Валерий Иванович, — голос дрожал. — Зюзина капризничает. Отказывается выходить после Жарова. Говорит, это унижение для народной артистки.

Положенцев замер. В коридоре похолодало — те, кто находился рядом, почувствовали это кожей и инстинктивно ускорили шаг.

— Зюзина? — он произнёс это имя так, словно пробовал на вкус что-то протухшее. — Та самая Зюзина, которая год назад на коленях стояла в моём кабинете? Рыдала, умоляла дать ещё один шанс? Тушь текла — Ниагара в миниатюре.

— Она… она теперь заслуженная артистка…

— Заслуженная? — Положенцев приподнял бровь. Жест был страшнее крика — крик означает эмоции, а приподнятая бровь — приговор, и обжалованию не подлежит.

— Костя, объясни мне. Что она заслужила? Голос у неё как у простуженной вороны после трёх пачек «Беломора». Внешность — провинциальная учительница на пенсии. Талант — на уровне сельской самодеятельности после литра самогона. Единственное, что она умеет — правильно работать ртом. И я не про вокал. Звание её — мой подарок. Захочу — заберу. Вместе с квартирой, машиной и тем мальчиком из подтанцовки, которого она прячет от мужа.

Те, кто проходил мимо, притворялись глухими — глухота в нужный момент здесь главный навык выживания, его осваивают раньше, чем нотную грамоту.

— Передай этой корове дословно. Если не выйдет после Жарова — следующий её выход состоится у метро «Арбатская» с картонкой «Подайте бывшей народной». И добавь: я не шучу. Чувство юмора атрофировалось в девяносто шестом. Вместе с совестью. Хороший был год.

— Но она же народная артистка…

— Народная без народа — пустой звук. Народ сейчас в «Пятёрочке» за акционной гречкой давится, ему не до артисток. А она — вчерашний хит: можно ещё крутить, но всё реже и на дальних станциях. Иди. И заодно загляни к Алинке — той, что недавно отпела. Передай привет. Скажи, Валерий Иванович помнит, как она начинала. В переходе на «Павелецкой». Пусть не забывает. Тоже.

Костя исчез — нырнул в коридор, унося приговоры, и в слове «тоже» было больше угрозы, чем во всех предыдущих монологах, потому что Положенцев не угрожал дважды, он предупреждал один раз, а потом действовал.

Положенцев продолжил путь. За ним тянулся невидимый шлейф — не парфюма, хотя парфюм тоже был, дорогой и ненавязчивый, — шлейф власти, та особая смесь страха, зависти и тайной надежды, источаемая людьми, способными уничтожить и возвысить с одинаковой лёгкостью.

У гримёрки номер один ждал проситель. Молодой — лет двадцати восьми, возраст, когда ещё веришь, что мир устроен справедливо. Костюм с чужого плеча, ботинки начищены до блеска — оптимизм нищеты, трогательный и бесполезный. В руках — папка с проектом, потёртая по краям, что означало одно: носит давно, отказывали не раз, но не сдался, а люди, не сдающиеся, либо гении, либо идиоты, и отличить одних от других можно только задним числом.

— Валерий Иванович! Простите, что так, в коридоре, но у меня проект…

— Стоп. Имя?

— Женя. Евгений Палкин.

— Женя Палкин. Звучит как название рок-группы из Тольятти, которая распадётся после первого концерта. Сколько лет?

— Двадцать восемь.

— Двадцать восемь. Прекрасный возраст для профессионального самоубийства. Подходить ко мне в коридоре с проектом — это суицид: социальный, профессиональный, вероятно физический. У тебя тридцать секунд. Продай мне свою идею. Но учти: если это очередные сопли про любовь и олигархов — сделаю так, что в Урюпинске работы не найдёшь. Будешь свадьбы снимать. На чужой телефон.

Парень сглотнул. Папка в руках задрожала. Но не отступил — а в этом коридоре, где карьеры заканчивались от одного взгляда Положенцева, не отступить требовало либо храбрости, либо отчаяния, и то и другое стоило одинаково дорого.

— Реалити-шоу. Но не обычное. Берём людей с улицы — без подготовки, без денег, без связей — и за три месяца делаем из них звёзд. На глазах у зрителей. Бомжа, алкоголика, домохозяйку из Тамбова. Социальный лифт в прямом эфире.

Положенцев притормозил. В его лице ничего не изменилось — интерес он научился скрывать ещё в девяностых, когда проявить интерес означало поднять цену, — но что-то сдвинулось в воздухе, какая-то невидимая стрелка качнулась, и парень это почувствовал, хотя объяснить бы не смог.

— Бомжа в звёзды. Хм. Рейтинг?

— Вся страна будет болеть. Подъём с нуля. Трансформация. Люди любят смотреть, как другие выбираются из ямы, — это даёт надежду, что и они смогут.

— Надежду, — Положенцев покачал головой. — Продавать надежду — выгодный бизнес. Бомж мечтает стать звездой, звезда мечтает не стать бомжом — круговорот дерьма в природе, и на каждом витке кто-то зарабатывает. Сколько нужно?

— Пятьдесят миллионов. На первый сезон. Съёмки, монтаж, продвижение…

— Дам пять. На пилот. Выстрелит — получишь остальное. Нет — будешь должен. До конца жизни. Которая в случае провала окажется короткой и неприятной. Согласен?

У парня перехватило дыхание. Пять секунд колебался — Положенцев считал. Люди, которые соглашаются сразу, — ненадёжны, импульс вместо решения. Люди, которые думают слишком долго, — бесполезны, страх вместо воли. Пять секунд — то самое, что нужно.

— Согласен.

— Завтра в десять в моём офисе. Адрес найдёшь, если хоть что-то из себя представляешь. Опоздаешь на минуту — сделка отменяется. Придёшь в таком костюме — выгоню. Купи нормальный. В долг. Под мой проект уже дадут — позвони в «Боско» на Петровке, скажи, от меня. Моё имя в этом городе — лучшая кредитная история. И лучший некролог, если подведёшь.

Положенцев пошёл дальше. За спиной остался парень — то ли осчастливленный, то ли приговорённый, и он сам ещё не понимал, что разницы между этими состояниями в мире Положенцева не существует.

У кулис он остановился и посмотрел на сцену. Там, в свете софитов, кривлялась очередная звёздочка из тех, что штампуют по три штуки в сезон. Платье за три миллиона, голос за три копейки, судьба — на три года вперёд, дальше горизонт не просматривался. Положенцев смотрел на неё, как смотрят на работающий станок — без восхищения, без жалости, с одним вопросом: окупится или нет. Другие вопросы он перестал себе задавать давно — или не перестал, но прятал так глубоко, что и сам забыл, куда положил.

Телефон зазвонил — тем коротким зуммером, какой Костя научился подавать вовремя, потому что чувство момента в этой профессии заменяет талант, а иногда и совесть.

— Валерий Иванович, Зюзина выходит. Сказала — поняла, больше не повторится.

— Вот видишь, — Положенцев усмехнулся. — А ты боялся. Народные артистки — как дрессированные собачки: рычат, пока не покажешь кнут. Покажешь — бегут выполнять. Работай.

Он сбросил вызов и снова повернулся к сцене, к двадцати тысячам человек, аплодировавших и не подозревавших, что за стеной только что решились три судьбы — танцовщицы, которая вернётся в Рязань, просителя, который не вернётся никуда, и народной артистки, которая поняла, что «народная» — это не звание, а поводок. И все три решения принял один человек, стоящий у кулис с телефоном в кармане и пустотой в глазах.

На сцене загремели фанфары — следующий номер, следующая судьба, следующий контракт. Положенцев поправил галстук и пошёл дальше, и коридор расступался перед ним, как расступался всегда, и будет расступаться, пока есть кому бояться.

Глава 4. Вершина айсберга

или То, что видно, и то, что топит

Корабли топит не то, что видно, — корабли топит то, что под водой.

VIP-парковка «Крокус Сити Холла» пахла бензином, мокрым бетоном и деньгами — последние не пахнут, но присутствие их угадывалось безошибочно, по маркам машин, выстроившихся в ряд, как чёрные гробы на колёсах: «Мерседесы», «Бентли», один «Роллс-Ройс» — его владелец, по слухам, проехал на нём ровно дважды, остальное время машина стояла и дорожала — инвестиция с моторчиком, окупавшаяся одним видом. Водители курили у капотов, переговаривались тихо, лениво — каста людей, которые знают о хозяевах больше, чем жёны, и молчат надёжнее, потому что жён меняют, а хороших водителей — берегут.

Валерий Иванович вышел на воздух — пиджак расстёгнут, галстук ослаблен, сигарета уже дымилась. После концерта он всегда выходил сюда, на бетон, под фонари, — не ради свежести, ею здесь и не пахло, а ради минуты, когда никто не просит, не жалуется, не умоляет. Минуты хватало. Потом начинали просить снова.

У бетонного столба мялся молодой журналист из глянцевого издания — лет двадцати пяти, в модном пиджаке с закатанными рукавами, тренд сезона, подсмотренный в Интернете. Блокнот-молескин, очки в тонкой оправе, диктофон в кармане — думал, что незаметно; наивный: в этих местах тайно записывают все и записывают всех, и на каждого давно заведена папочка, вопрос лишь в том, когда она понадобится. Звали его Дима, он закончил журфак МГУ два года назад, работал за копейки в глянце, мечтал о Пулитцеровской — или о чём там мечтают русские журналисты, которые выросли на американских фильмах и ещё не поняли, что живут в российском. Дома ждала девушка и кредит за однушку в Мытищах, и это интервью было шансом — первый серьёзный материал, первая подпись в журнале не мелким шрифтом внизу страницы.

К вопросу о журналистах: они делятся не на хороших и плохих, а на тех, кто уже понял, что его используют, и тех, кто ещё не понял. Этот — не понял. По глазам видно: блеск охотника, почуявшего дичь, — а в этом бизнесе дичью всегда оказывается тот, кто держит ружьё. Дима не знал главного правила: кто даёт интервью — тот его и пишет, а журналист только ставит подпись и несёт ответственность. Разделение труда, выгодное для всех, кроме того, кто подписывает.

— Валерий Иванович! — подскочил, как щенок к миске. — Невероятная империя! Половина звёзд на сцене — ваши! Как вы это делаете?

Положенцев затянулся, выпустил дым в фонарный свет — он поднялся, растворился, и в этом было что-то от его собственного влияния: невидимое, вездесущее, удушающее для тех, кто оказался слишком близко.

— Историческая личность — это тот, о ком врут в учебниках после смерти. Я предпочитаю, чтобы обо мне врали в глянце и жёлтой прессе. Платят лучше, тираж больше, и отзывы можно почитать при жизни. Учебники читают школьники по принуждению, а глянец — добровольно, в туалете. Самая благодарная аудитория: штаны спущены, деваться некуда, читай что дают.

Журналист нервно хихикнул — не понял, шутка это или нет. В присутствии Положенцева многие теряли эту способность. Некоторые теряли и большее — работу, репутацию, — но это выяснялось позже. Ветер с Кольцевой нёс запах выхлопного газа и чего-то сладковатого — кто-то из водителей жевал шаурму, и обёрточная фольга блестела под фонарём, как нищий родственник бриллиантов с концерта.

— И всё же — как рождается звезда?

— Хотите рецепт? Знаете разницу между созданием звезды и приготовлением борща?

— Борщ — это скучно. Всё по ГОСТу: свёкла, капуста, морковь. Результат предсказуем, как пенсия после сорока лет на заводе. А здесь — алхимия. Берёшь крупицу таланта — именно крупицу, больше не надо, талантливые слишком много о себе думают и плохо управляются. Добавляешь вагон денег — без них в этом бизнесе задохнёшься на первом такте: синеешь и дохнешь, причём быстро. Щепотку управляемого скандала — роман с женатым, фото в бикини, драка в клубе. Вливаешь ведро отборного цинизма и центнер сладкой лжи. Перемешиваешь в информационном пространстве. На выходе — либо платиновый альбом, либо пшик с запахом протухших амбиций. Пропорция один к ста. Но тот один окупает остальные девяносто девять. С процентами. Сложными.

Говорил он, впрочем, не для журналиста — для себя. Повторял формулу, которую вывел тридцать лет назад и с тех пор проверял на живых людях, как химик проверяет реакцию на подопытных: с любопытством, но без сочувствия. Где-то за спиной хлопнула дверца, каблуки простучали по бетону — женщина в длинном платье, придерживая подол, добежала до чёрного «Лексуса», нырнула на заднее сиденье. Водитель кинул сигарету и завёл мотор. Уехала, растворилась, забылась — здесь все забываются быстро, если не заплатили за то, чтобы помнили.

— Но как же творчество? Искусство? Душа?

— Талант — это нефть. Чёрная, вонючая жижа, которая без переработки никому не нужна. Правильно переработаешь — получишь бензин, на котором едет весь мир. Неправильно — экологическая катастрофа, разлив, всё живое дохнет, виноватых нет. Вот это и есть непереработанный талант: растёкся по поверхности, загадил всё вокруг, и толку ноль. Сколько гениев спилось в коммуналках? Сколько Моцартов работает охранниками? Талант без продюсера — скважина, которую некому качать. Трагедия? Статистика. Обычная российская статистика, в которой человеческие судьбы — погрешность округления.

Журналист строчил в блокнот, забыв про диктофон. Рука летала по бумаге — он чувствовал, что получает золото. Три половины из одного интервью — половину напечатать нельзя, вторую — не поверят, а третью вырежет редактор, потому что рекламодатель обидится. Математика этого бизнеса.

— Алгоритм прост, — продолжал Положенцев. — Берёшь девочку из Урюпинска. Или из Челябинска — география не важна, важна голодность. Сытые звёздами не становятся. Голодные — рвут зубами. Буквально. Я видел, как одна такая откусила ухо конкурентке на кастинге. Взял обеих — у одной история, у другой шрам. Обе пригодились. Сначала — имидж: стрижка за пятьдесят тысяч, грудь за триста, зубы за двести — инвестиция, окупается за три клипа. Потом — легенда. Она уже не Маша-доярка, а загадочная Марго с трагическим прошлым. Сирота, сбежавшая от отчима. Работает безотказно, потому что зритель любит чужие страдания — своих он и так имеет бесплатно, в неограниченном количестве.

— Это же… это же цинично!

Журналист поднял глаза — в них горело то, что горит у двадцатипятилетних, когда мир оказывается не таким, как в дипломной работе. Покраснел, сжал блокнот, открыл рот — и закрыл, потому что аргументов не было, были только чувства, а они на этой парковке не котировались. Через десять лет он и сам будет так говорить, если останется в профессии. Если не останется — будет так думать.

— Цинизм — это честность, которая не стесняется смотреть в зеркало. — Положенцев щелчком отправил окурок в темноту; огонёк описал дугу и погас на мокром бетоне. — Я даю людям то, за чем они приходят. Хотят сказку — создаю сказку. Хотят скандал — организую скандал. Гораздо честнее, чем политика, где обещают одно, делают другое, а получается третье. Политик врёт бесплатно. Я вру за деньги. Кто из нас честнее?

— Не жалеете? О том, что превратили искусство в бизнес?

Положенцев достал новую сигарету, но не закурил — покрутил в пальцах, и в этом жесте была вся его биография: привычка всё взвешивать, прежде чем решить, стоит ли тратить. Рядом завели «Мерседес» — мотор утробно рыкнул и затих, водитель прогревал, кого-то ждали, и в красных габаритных огнях лицо Положенцева на секунду стало моложе, а потом свет сменился, и морщины вернулись.

Он молчал. Дима ждал — ручка замерла над блокнотом. Пять секунд, десять. Положенцев смотрел куда-то мимо журналиста, мимо парковки, мимо всего — туда, где ответ был настоящим и поэтому непроизносимым. Потом моргнул, вернулся и снова стал собой.

— Искусство в чистом виде — это крик в пустоту. Красивый, душераздирающий — но в пустоту. Художник умирает в нищете, его картины через сто лет продают за миллионы, а ему при жизни не на что было купить холст. Бизнес — это мост между тем, кто кричит, и тем, кто готов слушать. Я строю мосты. За деньги — да. Но благодаря моим мостам миллионы получают два часа забвения от собственной серой жизни. Романтики стесняются брать за это деньги — и умирают в коммуналках. Циники нет — и умирают в Монако. Могила одинаковая, вид из окна разный.

К ним подошёл Орлов — бесшумно, как подходят люди, чья профессия требует не быть замеченным до тех пор, пока не захочешь быть замеченным. Лицо непроницаемое, костюм неприметный, но при близком рассмотрении — безумно дорогой, из тех, которые шьют специально для того, чтобы они не запоминались. Кивнул в сторону служебного входа — оттуда тянуло теплом, потом и басами.

Об Орлове — позже, и терпение здесь окупится сторицей. Пока достаточно одного: когда Орлов появлялся, Положенцев слушался. Единственный человек на этой парковке, перед которым хозяин империи не играл, а подчинялся. Там ждали.

На страницу:
2 из 6