
Полная версия
Истинный лик Иисуса. Том 2
Его руки дрожали не от холода, а от нервного истощения. Тело болело. Голос, сорванный криком, превратился в едва слышный хрип. Он был сосудом, который трескался под напором того, что было в него влито.
Андрей, видя это, не решался подойти, но что-то в позе Иоанна, в его беззащитной неподвижности, заставило его подняться. Он налил в чашу тёплого отвара из трав, который приготовила одна из женщин, и, стараясь ступать как можно тише, подошёл к нему.
– Учитель, – прошептал он. – Выпей. Это согреет.
Иоанн медленно поднял голову. В свете костра его лицо казалось измученным и постаревшим. Глаза-угли превратились в пепел, в котором едва теплились искорки. Он молча взял чашу, и Андрей увидел, как дрожат его пальцы.
Он сделал несколько глотков, и тёплая жидкость, казалось, немного вернула ему сил. Он долго смотрел на огонь, на то, как языки пламени пожирают дерево, превращая его в свет и пепел.
– Видишь, Андрей? – сказал он тихо, и голос его был глухим и надтреснутым. – Огонь горит, пока есть, что жечь. А потом… остаётся только зола.
Андрей не знал, что ответить. Он просто молча сидел рядом, чувствуя себя неуместным свидетелем великой боли.
– Я кричу им, – продолжил Иоанн, скорее для себя, чем для Андрея. – Я кричу о Нём. Я готовлю ему путь… Но иногда, ночью, когда все уходят, я спрашиваю себя… – он замолчал, с трудом подбирая слова. – Он должен расти. Я знаю это. Каждой частицей своего существа я знаю, что я – лишь тень, которая должна исчезнуть, когда взойдёт Солнце. А я… я должен умаляться.
Он сжал кулаки так, что побелели костяшки.
– Но как же это трудно, Андрей! Как это трудно! Чувствовать, как сила, что течёт через тебя, – не твоя. Знать, что твой самый громкий крик – лишь прелюдия к Его шёпоту. Я учу их отворачиваться от мира, а сам… сам борюсь с тенью гордыни, которая шепчет мне: «Смотри, Иоанн, они слушают тебя! Они идут за тобой!». И я гоню её, как шакала, но она возвращается.
Он поднял на Андрея свои измученные глаза, и в них не было огня. В них была человеческая, почти детская тоска.
– Я должен стать тише, чтобы Его услышали. Мой голос должен сломаться, чтобы Его Слово прозвучало чисто. Я готов. Но плоть… плоть слаба, Андрей. И иногда она плачет о том, что ей суждено стать лишь пеплом от чужого огня.
Он замолчал, отдав чашу, а с ней – свою слабость, боль и тайну. И в этом признании было больше силы, чем в самой громкой его проповеди. Андрей смотрел на него и понимал, что величайшее чудо этого человека – не в его крике, а в его тишине. Не в его силе, а в его мужестве быть слабым перед лицом своего великого и страшного предназначения.
Андрей сидел, не смея пошевелиться, боясь нарушить эту священную, обнажённую тишину. Он увидел не падение пророка, а его рождение в человеческой плоти.
Иоанн медленно поднялся. Он не посмотрел на Андрея, словно их разговора и не было, отошёл от угасающего костра, от его слабого человеческого тепла и пошёл к самой кромке воды. Та он остановился, закинув голову, и посмотрел на небо.
Оно было бездонным, чёрным, усыпанным острой звёздной солью. И в этом холодном, равнодушном свете вечности его собственная боль, усталость и минутная слабость показались ему незначительными, как одна-единственная песчинка на берегу. Боль в его плечах не утихла, усталость не ушла, но они перестали иметь значение, ибо были просто проявлением его плоти. А он был не только плотью.
Иоанн смотрел на звёзды, и ему казалось, что он слышит голоса. Не голоса ангелов, а тихий, насмешливый шёпот тех, кто приходил к нему днём – фарисеев, любопытных и сомневающихся. Он слышал их невысказанные вопросы, их будущие упрёки и он отвечал им не вслух, а внутри себя, в той тишине, где он всегда говорил с Богом. Он выпрямился, и его силуэт на фоне звёздного неба снова обрёл свою несокрушимую, пророческую мощь.
«Но вы и не ко мне ходили, – продолжался его беззвучный диалог. – Вы, ослеплённые и глухие, даже не поняли, к кому вы шли. Вы шли не на мой голос, а на эхо Его шагов, которые уже сотрясают эту землю. Вы шли к Тому, о ком я кричу». И в этот миг абсолютного смирения к нему пришла его величайшая, несокрушимая уверенность: он знал своё место – и оно было великим.
«Ибо говорю вам: из рождённых жёнами не восставало пророка большего, чем я…» – он произнёс это внутри себя без гордыни, ибо был точкой перелома, концом старого и началом нового.
Иоанн опустил голову, и его взгляд упал на тёмную воду Иордана.
«…но я – лишь порог, через который Он войдёт. Я – дверь, которая должна быть сорвана с петель Его приходом. Я – тишина, которая должна быть разорвана Его Словом. И меньший в Царстве Его – будет больше меня».
Он стоял на берегу, один под вечными звёздами, и чувствовал не усталость и сомнения, а лишь спокойную, холодную, как речная вода, готовность, зная, кто он и чего это будет ему стоить. Однако Иоанн был согласен на эту цену.
Глава 6. Столкновение и слияние двух предназначений на берегу Иордана
Йешуа шёл один. Он оставил всё это позади не с болью и не с сожалением, а с той спокойной ясностью, с какой каменщик откладывает в сторону инструмент, закончив работу. Дорога из Назарета вилась по пологим зелёным холмам Галилеи. Эта земля была ему родной. Её мягкие изгибы, похожие на плечи спящей женщины, серебристые оливковые рощи, воздух, напоённый ароматами инжира и винограда, были миром порядка, предсказуемости и размеренной жизни, где каждый знал своё место. Но с каждым шагом на юг пейзаж менялся.
Зелень редела, уступая место выжженной охре. Холмы становились острее, агрессивнее. Земля под ногами трескалась, словно измученная вечной жаждой. Он входил в Иудею. В царство камня и огня. В землю своего троюродного брата. Он шёл из мира, где Бог говорил через рост семени и смену времён года, в мир, где Бог говорил через молчание скал и ярость солнца.
В его душе не было тревоги и не было страха перед неизвестностью, который терзает обычного человека, отправляющегося в дальний путь. В нём была сосредоточенная, вибрирующая готовность. Это было похоже на ощущение натянутой тетивы за мгновение до того, как будет отпущена стрела. Время пришло. Этот зов, который тихим, но настойчивым гулом жил в нём с самого детства, теперь звучал так громко, что заглушал все остальные звуки.
Он не думал о том, что именно произойдёт у реки. Его мысли были не о вариантах будущего, а о неотвратимости настоящего, о том, что должно быть. Каждый его шаг по этой пыльной дороге был взвешенным, необратимым, как слово, сказанное во всеуслышание.
Он шёл не к Иоанну, человеку из плоти и крови, которого он помнил подростком, а к Голосу, который, как он слышал, раздался в пустыне. Он шёл к реке, которая должна была стать границей, и к своему предназначению, которое ждало его на том берегу.
Тридцать лет он слушал. Теперь пришло время говорить. Но прежде чем Слово могло прозвучать, оно должно было пройти через воду, исполнить всякую правду и встать в один ряд с теми, к кому оно было обращено. Он шёл не к человеку, а к началу.
Слухи, как пыль на ветру, долетели и до Назарета: о пророке у Иордана, одетом в звериную шкуру, его огненных речах и странном обряде, который он совершал, – крещении для прощения грехов в воде реки.
Йешуа слушал их, и в сердце его было не удивления, а тихое, глубокое узнавание, ибо знал, что Голос зазвучал и он должен идти к нему.
Мысль об этом была ясной и простой, как линия горизонта. Но для стороннего наблюдателя она была бы полна противоречий. Зачем Ему, в чьей душе была тишина, а не буря вины, идти к реке, куда стекались грешники? Зачем ему, кто был самим Смыслом, подчиняться обряду, придуманному для тех, кто смысл потерял? Внутренняя логика его решения была подобна логике мироздания – не всегда понятна, но безупречна в своей гармонии.
Это было не покаянием, а актом солидарности. Он мог бы начать свой путь иначе: произнести проповедь на ступенях Храма, которая заставила бы умолкнуть самих книжников. Но это означало бы прийти сверху, а он должен был начать снизу, встать в один ряд с ними – с мытарями, блудницами, солдатами, с простыми людьми, чьи сердца были изранены жизнью и их собственными ошибками. Но не для того, чтобы разделить их грех, а для того, чтобы разделить их участь, войдя в ту же воду, в которую входили они, и тем самым показать, что он не судья, стоящий на сухом берегу, а брат, готовый промокнуть вместе с ними.
Это был акт смирения. Йешуа знал, кто он и что его Отец говорит сейчас через Иоанна. Этот путь, это водное крещение было порядком, установленным для этого времени, и он, как сын, пришедший исполнить волю Отца, должен был подчиниться этому порядку. Отказаться от этого значило бы поставить себя выше воли Отца, проявленной через пророка, и начать свой путь с акта гордыни. А он должен был начать его с акта послушания.
И, наконец, это был акт посвящения. Для всех остальных крещение было чертой, подведённой под прошлым, очищением и концом старой жизни. Для него же оно было, началом и чертой, за которой начиналось его будущее. Он войдёт в воду не для того, чтобы смыть с себя что-то, а для того, чтобы принять. Он погрузится в Иордан, чтобы оставить в нём свою частную жизнь – жизнь Йешуа, сына каменщика из Назарета, а выйти из него Словом, начавшим своё служение. Это было его добровольное, видимое для неба и земли посвящение себя на тот путь, ради которого он и пришёл в этот мир. Он шёл не за прощением, а за своим Крестом. И крещение в Иордане было лишь первым шагом на этом пути.
Йешуа пришёл к броду не как Мессия, а как безымянный путник. Он не стал пробиваться сквозь толпу, не объявил о себе. Просто остановился с краю, прислонившись к стволу старого тамариска, и стал частью этого пёстрого, гудящего, пахнущего потом и страхом человеческого моря.
Он стоял, наблюдая, несколько часов. Солнце поднималось всё выше, и его лучи становились безжалостными. А Йешуа всё смотрел, но не на Иоанна, а на людей и видел всё: испуганные глаза пастуха, который боялся громовых слов пророка больше, чем волков; жадную надежду на лице торговца, который надеялся, что это водное омовение как-то поможет его делам; затаённую, глубокую боль вдовы, которая пришла сюда, потому что ей больше некуда было идти. Он видел их страхи, мелкие грехи и огромную, всепоглощающую тоску по чему-то настоящему, а ещё почву – сухую, каменистую, поросшую сорняками, но отчаянно ждущую дождя.
И он слушал Голос своего троюродного брата, которого не видел шестнадцать лет, как этот голос, закалённый ветром и одиночеством, обрушивался на толпу, как молот. Он слышал в нём не просто слова, а силу и первозданную, очищающую ярость, которая была так необходима этому миру, увязшему в компромиссах и убаюкивающей лжи. Он видел, как Иоанн, этот человек-буря, делает свою великую работу, которая ломает гнилые деревья, и как плуг взрезает окаменевшую землю, выворачивая на свет камни и корни сорняков.
Йешуа видел, как менялось лицо Иоанна: как оно становилось почти нежным, когда к нему подходил согбенный пастух, и какой холодной, смертельной яростью наливалось при виде самодовольных лиц фарисеев. И в сердце его не было ни капли осуждения, лишь глубокое, печальное и любящее понимание.
Он понимал, что сам так не сможет, да и не должен. Его слово будет другим, поскольку он пришёл не ломать, а исцелять, не выжигать, а сеять. Но он также понимал, что без этого огня, без этого плуга, его семя упало бы на камень. Иоанн не просто готовил путь, а создавал саму возможность для этого пути. Он кричал, чтобы люди проснулись и смогли услышать шёпот.
Йешуа стоял в толпе, незамеченный и неизвестный. Один из многих. И смотрел на своего Предтечу, на этого дикого, одинокого, разрываемого любовью и гневом человека, и его сердце наполнялось безграничным уважением к той ноше, которую взвалил на себя его брат. Работа была почти сделана, почва была вспахана, и скоро должно было взойти Слово.
Йешуа стоял в тени тамариска, и его взгляд был спокоен. Он смотрел на происходящее не как судья и не как посторонний, а как тот, для кого всё это и делалось и не думал о том, что голос Иоанна слишком резок, а его слова слишком беспощадны. Он видел не форму, а суть, которая была безупречна.
Перед его внутренним взором была не просто толпа у реки, а вся земля Израиля, заросшая чертополохом лицемерия, с колеями, продавленными римскими повозками, с холмами гордыни, которые мешали видеть небо. И вот пришёл этот человек, этот дикий садовник Божий, который не сажал цветы, а корчевал, взяв в руки острый топор. Йешуа видел, как Иоанн, не колеблясь, рубил под корень вековые деревья фарисейской праведности, которые давно перестали плодоносить, а лишь отбрасывали тень, как он взрезал окаменевшую почву сердец, выворачивая на свет то, что люди прятали десятилетиями – их тайные страхи, их застарелую вину. Да, это была болезненная работа. Жестокая, но необходимая. Земля была вспахана, она кровоточила, но дышала и была готова принять семя.
Он ощущал всю ярость Иоанна и понимал её источник. Это была не человеческая злоба, а забота Бога о своём народе, пропущенная через сердце одного человека, которая не могла мириться с ложью, с торговлей в Храме, с мёртвой буквой, убивающей дух.
Йешуа чувствовал всю боль Иоанна. Боль одиночки, который взял на себя неблагодарную ношу – говорить правду тем, кто не хочет её слышать. Боль пророка, любящего народ, который ему суждено обличить. Он видел, как каждая огненная проповедь опустошала брата, как он отдавал всего себя без остатка, становясь лишь рупором, который разрывается от мощи проходящего через него Голоса.
И видел также всю чистоту этого служения. В Иоанне не было ни капли корысти: он не искал ни славы, ни учеников для себя, ни власти и был абсолютно свободен и потому безусловно правдив. Он был чистым огнём, который очищает.
Йешуа понял с окончательной, несомненной ясностью, что без этого огня его Слово не будет услышано, поскольку утонуло бы в самодовольстве сытых и отчаянии голодных. Люди, убаюканные ритуалами и успокоенные книжниками, просто не расслышали бы его тихое Слово. Иоанн должен был прийти первым и кричать, чтобы разбудить, показать им их болезни и напугать, чтобы они начали искать спасения и возжаждали Врачевателя. Служение Иоанна было не просто прелюдией, а фундаментом. Суровым, грубым, заложенным из диких камней, но без него нельзя было бы построить здание Царства. Йешуа смотрел на своего троюродного брата, стоящего по колено в мутной воде, на этого человека, который был больше, чем пророк, и его сердце наполнялось тихой, глубокой благодарностью за его работу.
День клонился к вечеру. Солнце уже не жгло, а мягко золотило воду и камни. Иоанн только что вывел из реки последнего на сегодня кающегося – дрожащую от слёз и холода молодую женщину. Он был опустошён, и силы покинули его. Он опёрся о камень, тяжело дыша, и на мгновение закрыл глаза, став в этот момент просто уставшим человеком. И когда открыл их, остановил свой взгляд на нем.
Йешуа вышел из толпы. Он не расталкивал людей, но они сами расступались перед ним, словно чувствуя невидимую силу, исходившую от него. Он шёл к воде не с поникшей головой кающегося грешника и не с любопытством паломника, а с тихим, спокойным достоинством человека, идущего к себе домой.
Иоанн смотрел на него, и время для него остановилось. В первую секунду он узнал просто черты лица, того самого юношу, с которым шестнадцать лет назад сидел на Елеонской горе, кто говорил о ветре, вьющем гнёзда, и о свете, согревающем камень. Он видел, что лицо это изменилось, возмужало, на нём появились тонкие морщинки у глаз от солнца и на лбу от долгих раздумий, но это было то же лицо.
Но в следующую секунду он увидел нечто большее… в его походке. Каждый шаг был неспешным, но твёрдым, полным внутреннего смысла. Он не шёл по земле, а, казалось, касался её, и земля отвечала ему тишиной.
Иоанн видел это в его спокойствии. Вокруг гудела толпа, плескалась река, кричали птицы, но вокруг него была тишина. Не пустота, а полная, насыщенная, звенящая тишина, которая поглощала любой шум. Та самая тишина, которую Иоанн искал всю жизнь в пустыне и которая теперь шла к нему навстречу в облике человека.
И главное, он видел это в его взгляде. Когда их глаза встретились, мир для Иоанна исчез. Взгляд Йешуа не был ни огненным, ни прожигающим, как его собственный. В нём не было ни гнева, ни суда – лишь бездонная, как ночное небо, глубина и покой. И в этой глубине Иоанн увидел отражение самого себя – всего своего гнева, всей своей боли, всего своего служения – и увидел, что всё это было принято, понято и благословлено. В этом взгляде была вся любовь и вся правда мироздания. В нём не было ничего человеческого, и в то же время он был до боли, до слёз человечным.
Иоанн застыл. Вся его сила и ярость, весь его пророческий огонь – всё это вдруг показалось ему детской игрой в сравнении с той несокрушимой, тихой мощью, что стояла перед ним. Он смотрел на брата, и его духовное зрение, отточенное годами пустыни, пронзило плоть. Он видел не человека, а Путь, видел Слово, ради которого его собственный голос был лишь хриплым криком.
Вся усталость слетела с него. Он выпрямился, и в глазах его отразился священный ужас. Тот, кого он ждал, о ком он кричал, для кого он был лишь тенью, пришёл.
Это не было для Иоанна внезапным мистическим озарением, которое вспыхнуло из ниоткуда. И это был не дар, упавший с неба. Это узнавание было результатом всей его жизни, каждой её минуты, каждого вдоха и выдоха. Оно было таким же естественным, как способность пастуха отличить по запаху здоровую овцу от больной, или как способность рыбака по цвету воды предсказать бурю.
Годы в пустыне научили его видеть не глазами, а всем своим существом. Пустыня содрала с него пелену иллюзий, которой люди отгораживаются от реальности, и он научился видеть не то, что кажется, а то, что есть. Иоанн смотрел на камень и видел не просто камень, а его возраст, плотность и безмолвную историю. Он смотрел на человека и видел не его одежду, не его слова, а его суть: страх за маской праведности и боль за маской смеха. Его духовное зрение было отточено до остроты бритвы.
Теперь он смотрел на Йешуа и видел не просто сына каменщика из Назарета, не своего повзрослевшего троюродного брата, а то, что скрывалось за плотью: структуру, замысел и совершенство. Он смотрел на него, как смотрит на идеально подогнанные друг к другу доски в хорошо сделанном столе, и понимал, что здесь нет ни единого зазора. Всё в нём было на своём месте. Всё было правдой. Он был воплощённым Словом, которое не нужно было произносить, потому что всё его существо было этим Словом.
И это было узнавание через контраст. Всю свою сознательную жизнь Иоанн был огнём, бурей и гневом. Его служение было криком, разрывающим тишину. Он был движением, порывом, напряжением. А перед ним стоял абсолютный Покой.
Это была не пассивность и не безразличие, а сила такой колоссальной плотности, что ей не нужно было двигаться. Это была тишина не от отсутствия звука, а от присутствия полной гармонии. Иоанн, который был самой сутью борьбы, вдруг увидел перед собой того, кто был самой сутью Мира. И он понял с ослепительной ясностью: эта тишина сильнее любого его крика, а этот покой сокрушимее любой его ярости.
Он был грозой, которая очищает воздух, а Йешуа – Солнцем, которое восходит после грозы, чтобы дать жизнь. Он был топором, который валит гнилое дерево, а брат был Творцом, который из здорового дерева создаст нечто новое. Он был Голосом, а перед ним стояло само Слово.
Всё, о чём он смутно догадывался, всё, что он чувствовал в рёве ветра и молчании скал, всё, к чему он готовил путь, – всё это теперь стояло перед ним в облике человека с ясными, спокойными глазами. И узнавание было мгновенным и полным. Иоанн узнал его не потому, что увидел знак, потому что вся его жизнь была подготовкой к этой встрече. Он был ключом, который вытачивали тридцать лет для одного-единственного замка.
Йешуа подошёл к самой кромке воды. Он не сказал ни слова, просто стоял и ждал, и в его ожидании было больше силы, чем в самом громком приказе.
Иоанн сделал шаг назад, инстинктивно выставив перед собой руки, словно пытаясь остановить не человека, а саму неотвратимость.
– Нет! – вырвался у него сдавленный хрип. – Я… я не могу.
Он отчаянно потряс головой, как человек, пытающийся сбросить наваждение.
– Мне надобно креститься от тебя, – слова Йешуа были не богословским утверждением, а тихим велением души.
Всё в Иоанне протестовало: как он, человек из пыли и гнева, мог возложить свою руку на того, кто был самим Источником чистоты? Как он, чьё крещение было лишь тенью и подготовкой, мог совершить его над самой Сутью? Это было неправильно. Это было кощунственно. Это было немыслимо.
Но это была лишь первая, самая очевидная волна его протеста. За ней, из самых глубин его истерзанной пустыней души, поднялось нечто другое. Тёмное, тяжёлое, мучительное.
В тот момент, когда он смотрел на спокойное лицо Йешуа, в нём, в пророке Божьем, подняла свою уродливую голову последняя змея. Змея гордыни.
«Я! – шипел этот голос внутри него. – Я спал на камнях! Я ел пыль пустыни! Я рвал свою глотку, крича в этом безразличном мире! Я отдал всё – семью, дом, покой, – чтобы приготовить ему путь! Я – огонь, я – боль, я – жертва!»
«А он приходит… – шептала зависть, тонкая и острая, как игла. – Приходит тихий. Цельный. Полный света, который не обжигает, а греет. Ему не нужно было кричать. Ему не нужно было ломать себя. Он просто есть. И он – больше».
Это была последняя, самая страшная битва Иоанна не с фарисеями, не с Римом, не с грехом мира, а с собственным «я». Он всю жизнь знал, что он – служитель и принимал это умом. Но сейчас, когда Господин стоял перед ним во плоти, всё его человеческое существо взбунтовалось. Почувствовать это всем телом, каждой жилкой… как же это было больно. Признать, что вся его великая, страшная жизнь – лишь ступенька для его ног, что его самый громкий крик – ничто в сравнении с его молчанием и что он должен исчезнуть, чтобы он явился. Кулаки Иоанна сжались и желваки заходили на исхудавших скулах. Он боролся за своё служение, свою боль и своё право быть кем-то значимым.
Йешуа смотрел на него и видел не протест, а агонию, эту битву и не осудил. Он ждал. И когда буря в душе Иоанна достигла своего пика, заговорил. Тихо, но так, что его голос, казалось, коснулся не ушей, а самого истерзанного сердца Иоанна.
– Оставь теперь, – сказал он. – Ибо так надлежит нам исполнить всякую правду.
Эти слова были не приказом, а бальзамом и приглашением. «Оставь теперь»… Он признавал его борьбу, право на сомнение, но просил отложить это. «Нам»… Этим словом он не ставил себя выше, а делал Иоанна соучастником в этом великом деле, а не просто инструментом. «Исполнить всякую правду»… Это прозвучало напоминанием, что это не их личное дело, а часть великого, божественного порядка, которому они оба должны подчиниться.
И в Иоанне что-то сломалось. Вернее, не сломалось, а встало на место. Гордыня была повержена, и напряжение покинуло его тело. Плечи опустились, но не в поражении, а в великом, освобождающем смирении.
Он посмотрел на Йешуа, и в его глазах больше не было борьбы – лишь тихая, бездонная печаль и готовность.
– Да, – прошептал он, и это было самое трудное и самое важное слово в его жизни.
Йешуа, увидев его согласие, первым вошёл в воду, не споткнулся о камни и не пошатнулся от холода. Он шёл в мутные воды Иордана так же спокойно и уверенно, как хозяин входит в свой дом. Вода, казалось, смиренно расступалась перед ним, принимая его. Не было ни страха, ни сомнения, ни борьбы – лишь тихое, царственное исполнение.
За ним, как во сне, пошёл Иоанн. Каждый его шаг был тяжёлым, словно он шёл против течения не только реки, но и собственной сущности. Он, тот, кто вводил в воду грешников, теперь шёл за тем, кто был безгрешен. Он, кто был Голосом, шёл за Словом и чувствовал себя опустошённым, но в этой пустоте было странное, чистое спокойствие. Его битва была окончена: он проиграл её – и победил.
Когда они остановились на глубине, Иоанн поднял свою дрожащую руку, чтобы совершить величайший и самый немыслимый акт своего служения. И когда его огрубевшие, исцарапанные пальцы коснулись плеча Йешуа, он вздрогнул.
Под его рукой была не просто человеческая плоть. Он касался сотен людей в этой реке, чувствовал их дряблые или напряжённые мышцы, горячую от страха или холодную от ужаса кожу. Но то, что он почувствовал, была плотность, но не физическая, а сущностная, словно под его ладонью была не просто часть тела, а средоточие всего мироздания. В это мгновение Иоанн ощущал покой – не пассивный, а живой, вибрирующий, как гул далёкой звезды. Он чувствовал силу, но не ту, что ломает и крушит, а ту, что держит миры на своих местах. В этом простом прикосновении было больше откровения, чем во всех свитках Пророков.