Там, где много всякой синевы
Там, где много всякой синевы

Полная версия

Там, где много всякой синевы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

Нас сдавливают со всех сторон — такое чувство, что все школы набились нашу, поздравить нас с окончанием этого Ада. Мы топчемся в этом невероятном столпотворении. Две капли в пятидесятиметровом бассейне. Стены актового зала с трудом выдерживают толпу, охмелевшую от воздуха будущего. Этот воздух, на удивление, осязаем. Его можно цедить, как шампанское.


Группа Макса, наконец, замолкает, продолжая издавать лишь отдельные и неопределенные шумы, как из оркестровой ямы. Актовый зал наполняется стуком подошв, головами, плечами — не повернуться. Их все больше и больше, кажется, что людской поток неиссякаем. Силикатные стены школы вот-вот не выдержат этого напора и рухнут. Распаренная танцами и эмоциями живая человеческая масса подхватывает нас, втягивает, всасывает в себя и влечет за собой к лестнице. Свет, как погасили с первым медляком, так и не стали больше включать.


В полумраке мы движемся с Волковой к выходу, почти прижавшись друг к другу. Впрочем, слева, справа, спереди, сзади к нам прижимаются другие неопознанные тела. При малейшем повороте головы, можно получить шишку. И в зале, и в коридоре, на верхнем пролете лестницы и туда вниз — всё люди, голова с головой, стекают вниз, как китайские тени. Или тени в Раю? Слышится громкое, единое по вдохам и выдохам дыхание, точно идут не люди, даже не стадо, а какой-то громадный одноглазый Циклоп. Но странно, что в этой сутолоке дышится полной грудью. Воздух хочется цедить, как шампанское.


Внутри толпы пока еще сохраняется свобода движения, позволявшая шевелить руками и даже чуть сдвигаться из одного ревущего потока в другой, но уже нет никакой возможности вырваться хотя бы в коридор второго этажа, к нашему классному кабинету. Я хочу сказать Волковой что-то про перманентные похороны Сталина, но нас кружит, разворачивает и вертит, точно в стремнине, хочет оторвать друг от друга.


Наконец, все мы — красные, с распаренными лицами — скатываемся по лестничным пролетам и выливаемся на улицу, стекаем по ступеням в просторный школьный двор. Но и здесь нет ни одного свободного метра, только люди, люди, люди, а школьные ворота извергают все новые потоки голов. Эти людские волны уже запрудили школьный двор, окружили клумбу, круглую, как цирковая арена, ставшую островом в этом человеческом водоеме.


Мутная синева. Светает. Но никто и не думает расходиться. Мы стоим и, как будто чего-то ждем, стоим молча и странно раскачиваясь. Озаренные общим светом юности и свободы, мы, кажется, принадлежим одному, вечно живому существу, и в то же время, это — толпа, то есть, как всегда, нечто смешное и жалкое. Вдруг по нам пробегает какой-то ропот, как ропот листьев, пробужденных внезапным вихрем, и, словно, неизвестная рука, неизвестный голос подает знак, и это море человеческих голов, не сговариваясь, приходит в движение.


Волкова куда-то пропала, впрочем, как всегда. А мы все изливаемся за школьную ограду, и сразу же начинаем дружно и довольно бодро шагать в сторону Первомайки и высоких берегов Клязьмы. Идем целенаправленно, как будто конечный пункт нашего марш-броска заранее определен, как на первомайской или ноябрьской демонстрации. Но, честно говоря, я не видел такой толпы даже на демонстрации. Я иду вместе со всеми, захваченный этим медиумным движением, и мне вспоминается салют на 9 Мая. Когда набережные, проспекты, площади, мосты, как один человек, кричат «ура». Когда Москва — как один человек.


В этой сладостной тесноте мы доходим до Завода метало-посуды, сворачиваем направо, и вот уже поворот к Шапкину мосту. Впереди блестит Клязьма, а за ней — холмистый сосновый бор. Я не понимаю, что происходит, но всеобщее фестивальное настроение передается и мне. Откуда это всенародное возбуждение? Толпа напирает со всех сторон, но в этой сутолоке — все, кого я могу вспомнить. Красавицы и уродины. Друзья и враги. Отличники и шпана. Волнующееся море затылков, лиц, и спин, мелькали и те знаменитые уродливые физиономии, но сейчас они все мне одинаково дороги. Я и не думал, что люблю так много людей. И все где-то неподалёку, мне достаточно протянуть руку и коснуться плеча любого из них. Какой-то ажиотаж висит в воздухе. Я и не сомневался никогда, что рано или поздно кончится кошмар повседневности.


Воздух уже бодрит осенней прохладой, а мы все бродим и бродим, все вместе, без какой-то цели и, кажется, готовы бродить так до осенних заморозков. И прошла, наверное, неделя, а то и две, как мы привыкли к своему положению. Странно, эта новая ситуация теперь кажется мне давно знакомой! Если вдуматься, я всегда знал, что это и есть норма. Даже странно думать, что совсем недавно все было по-другому. Да и, в самом деле, сколько можно? «Знают ли они, какая это великая революция? Готовы они ко всему этому?» — думаю я.


Но странно: никто ничему не удивляется, и, главное, все знают, и куда лучше меня, что Это теперь уже навсегда. Сколько же дней и ночей мы идем вот так, куда глаза глядят? И ни усталости, ни голода. В воздухе чувствуется холод. В руках и ногах какая-то невероятная легкость. Туман не дает осмотреться, но я знаю, что все по-прежнему где-то неподалёку, мне достаточно протянуть руку, чтобы коснуться плеча любого из них.Но думать обо всем этом было лишнем в этом тумане, и я не знал, — счастье или уверенность, что-теперь-то уж это навсегда, что, наконец-то, мы очнулись от кошмара.


«Вот каковы они, — подумал я с нежностью, — все они с виду такие простодушные и недалекие, а как всегда, освоились раньше меня!» Осуществилась сокровенная мечта каждого. И как же легко и естественно они к этому отнеслись! Достаточно было оглянуться вокруг. Вся эта толпа уже привыкла к своему новому положению. И к этой легкости. Долго же длился кошмар. Честно слово, я чуть было не привык к нему, чуть не поверил, что так и должно быть всегда.


Мы довольно быстро перемещаемся, и я с трудом уже понимаю, в каком районе Болшево мы находимся. И не удивительно: ведь эта маленькая точка на карте Подмосковья — центр мира. Место силы, где сошлись поэты серебряного века, просветитель и подпольный священник Дурылин, Королёв и Тихонравов с их спутниками и полётом Гагарина, «Союз-Аполлон» и первый суперкомпьютер, актерские дачи и Дом творчества на Клязьме, сценарии фильмов Данелия, Рязанова и усадьба Станиславского, где Чехов написал свой «Вишневый сад».


Холодно, облака совсем близко, вот-вот пойдет снег. Земля перемешалась с небом. Туман? Облака опустились на землю? Нет! Это снег валит крупными, новогодними хлопьями. Сквозь завесу снегопада я различаю высокий берег Загорянки. В детстве мне казалось, что там — самые настоящие горы. Мы, как дети, просто катаемся с заснеженных гор. В ход идёт все, что оказалось под рукой — санки, камеры, картонки. Удивительно, но мы поднимаемся ничуть не медленней, чем скатываемся вниз, это похоже на качели, и вот я псомниаю, что мы уже просто парим, вверх, вниз, на каким-то исполинских тарзанках, подвешенных кажется, к самим облакам.


Внезапно я понимаю, что никаких тарзанок нет. Да и твердой почвы нет под ногами, но зато вокруг меня собрались все, кого я когда-либо знал. Они так надежно все рядом, что кажется, они все время касаются меня, их тысячи, но до каждого я могу дотянуться рукой, а наше раскачивание вверх и вниз — это вовсе не полеты, а просто нам стало так легко, словно мы освободились от земного тяготения.


Пространство вокруг нас безмерно или, как минимум, с Кольский полуостров. Но оно, тем не менее, всё, словно под рукой. Как с высоты глиссандо, когда самолёт делает крен на посадку в Мурманске, и море во льдах встает, как стена, а мы сами по себе, сколько нас есть, легко опускаемся почти до земли и взмываем так, что сквозь редкие лохмотья облаков едва различается поверхность земли, и много раз туда и обратно, как на качелях. Даже смешно вспоминать, что когда-то мы этого не умели делать, а если делали, то с превеликим трудом.


Земля пружинит, как батут, и мы взмываем с нее вверх и вниз, но так долго, долго, с такой амплитудой, что это настоящий полет. И мы все реже и реже возвращаемся вниз. Да, земля где-то внизу, да это и не важно, мы уже не привязаны к ней. Мы парим вниз и вверх, именно парим, не порхаем, как бабочки, а парим, как на дельтапланах. Каким-то образом мы говорим друг с другом, но слова проходят сквозь нас, как ветер. Впрочем, меня нисколько не удивляет, что под ногами у нас нет земли: иначе наша сокровенная мечта каждого не смогла осуществиться. На твердой почве, там, где все было по-старому, не бывает так, чтобы все были вместе, и никто никуда не пропадает, не исчезает, хотя бы из виду. Значит, с кошмаром покончено. Вот оно — настоящее — все остальное было только прелюдией, сном. Я всегда это знал!


Очень светло и просторно. И грудь рвется из грудной клетки. Дышится легко. Тело легкое, как пух. Мы, как будто мы барахтались среди тюлей, развешенной анфиладами до небес. Они дают свет не ослепительный, но очень белый, ласкающий и разнообразный в своих млечных оттенках и сочетаниях, как летние облака. Это и есть облака. Так вот откуда эта легкость и пелена! Эта неописуемая легкость, и эта студенистая пелена вокруг — какой-то облачный гоголь-моголь.


И как же здесь хорошо и уютно! Как мы только могли так долго ютиться на этой унылой и твердой плоскости. Мы лежим на тугом пучке ветра, мы купаемся в облаках. Пахнет сиренью. Мы беспрерывно вдыхаем этот чудесный запах, этот веселящий газ, и легкие расправляются, как аэростаты.


Все смешалось в белесую кисельную млечную пелену, я купаюсь в ней, как в детской купели. В белом океане облаков. В тугих струях воздуха. Кажется, что это не закончится никогда. Тело было легким, как пух. Нет, как душа. Полно легкости. Но не просто легкость — концентрированная радость.


***


Я открыл и снова закрыл глаза. Отраженное потолком солнце было шероховато ярким, вызывающе материальным, мучительно терпким, развращено желанным. Но странно, сон как будто все еще продолжался: весь мир вокруг был все таким же радостным, беспредельно радостным.


Я лежал в постели, было должно быть уже около полудня, я медленно просыпался, и в то же время я продолжал кувыркаться, купаться, парить в пелене облаков. Не так просто было выйти из этого хороводного воздухоплаванья, да у меня и не было желания уходить оттуда. Я вспомнил что все это имеет определенное название. Ну, конечно! Мне просто приснилась юность. Самая обыкновенная юность, которая ни мне, ни моим друзьям теперь недоступна. Но почему же недоступна? Ведь если лежать так, не шевелясь и не открывая глаз — это будет длиться бесконечно, пока этот чудный газ наполняет легкие, и они становятся, как аэростаты. Юность не могла пройти навсегда. Только не шевелиться и не открывать глаз. Не открывать глаз и вдыхать это чудный, легкий газ. И не открывать глаза. И вдруг я понял, что это не газ, а просто музыка. Вальс Свиридова. Музыкальные иллюстрации к повести покойного Ивана Петровича Белкина «Метель». Воскресенье. Отец включил радио на всю катушку, чтобы меня разбудить. И все-таки, я проснулся от счастья. Неужели было все это счастье и музыка в каждой клетке?


Скрипки и медь духовых проходили через меня, как сквозь воздух. Просыпаясь, я продолжал вдыхать этот чудный газ, уже почти совсем музыку: мне очень хотелось вернуться туда, в заоблачные города. Если лежать так, не открывая глаз. Не открывая глаз, я знал, что за окном сияет снег. Я подумал, а если бы мелодия не кончалась? Была бы такая пластинка часа на три, на пол дня. Я вспомнил, что это называется закольцованной фонограммой.


Я подумал, что надо бы, думаю, купить таких пластинок штук десять, чтобы не заигрались. Ведь одна «запылытся» за год. Я вспомнил, что пластинки продаются в Большом Зале консерватории. Там есть закуток на лестнице, и там что-то вроде ларька. Прийти и купить штук десять. Конверт цвета морской волны, заснеженные ели. Я заставил себя успокоиться. Рано или поздно, они будут продаваться еще. Подожду. Я смотрел сквозь ресницы на свет, и мне казалось, что нет ничего, чего бы я не мог заставить себя сделать.

Глава 4. Кино и

немцы


В «Ноте» никого не было. Я выбросил для очистки совести мусорное ведро и пошел играть в теннис с Сашкой-фашистом. Начинался обед.


То ли возраст, то ли натура тут были причиной, но этот юный обалдуй был самым живым лицом на кафедре. Люблю общаться с мальчишками. В сущности, я всегда хотел иметь студию.


Фашист опять выигрывал у меня у меня с разгромным счетом. Стоило мне увлечься атакой, как этот алкоголик призывного возраста мгновенно ловит меня на этом желании, и дает полную волю, нападай сколько хочешь, а сам холодный как змий, запирается в защите и, ничем не рискуя, только и делает, что возвращает легкие резанные мячи, которые я не выношу, и ждет, когда я ошибусь, и я перестаю чувствовать крошечный шарик, когда вот так нагло дают нападать и провоцируют на промах. Мне бы сменить тактику, а этот дьявол меня еще и провоцирует:


— Да не гаси ты, чудак-человек, обмани!


— Я никогда не обманываю!


— Ну и опять проиграешь.


— А ты не каркай!


— Говорю же, обмани!


Так я и послушаюсь этого сопляка! Я нарочно решил выиграть у него в нападающем стиле, но это была игрушечная злость. Я мог бы разозлиться и разбить его в пух и прах, будь я таким я был в «Алуште» и потом — в альпинистском СК-4, но теперь я ощущал этот мир, как карамель во рту. Я подумал, что не хотел бы я в этом состоянии фехтовать с ним на дуэли.


— Обмани! — да он просто давил на меня.


— Как все просто у вашего поколения!


Сашка выиграл и неотразимо улыбнулся своей белой, как рыбья кость, улыбкой. Улыбкой юного варяга.


— Давай из трех партий!


— Ты две уже проиграл.


— Да ты у нас — бухгалтер! Вот поэтому в твоей игре нет эстетики. Ладно, все равно обед закончился.


Мы вышли на лестницу и закурили — на кафедре курить запрещалось. В здании института — тоже, но это была черная лестница.


Как всегда, от антидепрессантов было легкое беспокойство, но тревоги тонули в приподнятом настроении и ощущении, что меня с ног до головы натерли вьетнамской звездочкой. Я был немного раскоординирован, но голова работала идеально. Я даже вспомнил много такого, о чем, казалось, безвозвратно забыл.


— Стеклодув обижается на тебя, — сказал Сашка.


— За что это Стеклодув обижается на меня?


— Стеклодув говорит: что это он никогда покурить ко мне даже не зайдет.


— Я не курю. Так и передай Стеклодуву.


— Не курю... — Сашка засмеялся. — Я так ничего и не понял, о чем мы в прошлый раз говорили.


— Такая задача не ставилась.


— Такая задача не ставилась…


— Ты мне лучше расскажи, вы там что там все — «Семнадцать мгновений весны пересмотрели»?


Сашка опять засмеялся и лениво замахнулся нам меня.


У него, вообще, была такая манера разговаривать. Внешностью он был совершенно юный варяг. Белозубый, высокий, мужественно-красивый, рубленные черты лица. Когда он смеялся и грозился меня убить, его голубоватые белки мгновенно розовели.


— Вот и старший брат мне тоже все время: Все в зарницу играешь?


— А кто у тебя брат?


— Мент. Но, вообще, он штангист.


— Ну, и семейка, прости, Господи!


— Ты, как ребенок прямо! А ты думаешь, зачем в менты идут?


— А чего тут думать? У тебя у самого бананы в глазах крутятся.


— Как дам!!!


Он опять замахнулся на меня со счастливой улыбкой. Этакий Медведь из сказки Шварца.


— Да нет! Раньше, если напоить и нож в руки — кого хочешь, пырнул бы. Хоть — тебя. Но пытать, медленно вырывать ноготь, лампочку под веко — не смогу просто физически.


— Ну хоть не отпираешься, молодец!..


— Не отпираешься… — он захихикал. — Правда! Некоторые вещи просто противно делать. Недавно шел через пустырь и встретил толпу из соседнего района. Человек двадцать. Первым желанием было убежать, а потом думаю: что они меня — убьют? Пошел на них. Убить не убьют, за то потом не краснеть. Один раз отступишь, и всю жизнь будешь пятиться. Остановили, спросили, откуда. Где живу? Потом говорят: а ты смелый парень! А я просто не понимаю, как и зачем убегать от двадцати.


— Цельная ты личность, Шур, вот только кличка у тебя — дурацкая.


— Какая?


— Другая.


— А-а… Пил, вот и приклеилась.


— И который год не пьешь?


Сашка замахнулся на всю свою сажень в плечах.


— Да, теперь мало. Только, когда в кабак свой приходишь, тебе: Бормота, ты, что кликуху не оправдываешь? Вот и приходится. На кафедре то же. Вечно собираемся у Стеклодува.


— Загремите вы под фанфары со своим Стеклодувом.


— Нет, я теперь тоже — не каждый день. А раньше мог бутылку водки без закуски. Но отходил легко, голова всегда ясная. Раньше, по крайне мере была.


— Раньше — это, когда? В октябрятах что ли?


Сашка повторил свой ритуал с каким-то особенным удовольствием.


— Ну, чего ты размахался, как деревенщина? Ты ж — с Москвы! У Стеклодува они — вечно… Смотри, мозги совсем сгниют.


Он перестал скалится.


— Я думал, наоборот, все дезинфицируется.


— Это просто праздник какой-то! Который всегда с тобой! Это тебе Стеклодув так сказал? А про цирроз печени Стеклодув ничего не говорил?


Сашка вышел из оцепления и опять с удовольствием замахнулся.


— Да, нет, на самом деле, я совсем забросил кабаки и моду. Это из-за моей девчонки. Я за нее — любого убью на месте! Серьезно! За малейший намек на оскорбление моей девчонки — убью на месте. Даже тебя!


— Тренируйся на кандидатах наук.


— Да, нет, мне, вообще, все равно, какие кроссовки и джинсы. Я даже с этих лейбл спорол. Нет, одеваю, конечно, несколько джемперов один на один — чтобы уж совсем не позориться.


— Да ты просто — Хемингуэй!


Сашка не знал такого слова, но на всякий случай замахнулся.


— То есть ты созрел для альпклуба. Мы тоже так любим — четверо штатов: двое шерстяных, синтепоновые, одни ветрозащитные, два-три свитера, пуховка, ветрозащитная куртка…


Сашка засмеялся и соответственно — приготовился бить, аккуратно, но сильно.


— Потом — шерстяные перчатки, пуховые рукавицы, маска-респиратор, горнолыжные очки… А ты хоть знаешь, откуда вся эта мода на свитера пошла?


— Я в моде — поскольку постольку.


— От "Нирваны".


— От Нирваны? Кобейна? Правда? Или гонишь опять?


— Его шпана в школе дразнила дохлым голубем, вот он придумал по три свитера таскать.


На это раз Сашка просто расплылся счастливой улыбке. Прогресс!


— Убью! — сказал он, сияя. — А ты сам чем-нибудь, кроме альпинизма интересуешься?


— В смысле?


— Вот Женя Белый — композитор.


— Белый? Ком-по-зитор? Классное погоняло! Или, как у вас говорят в Гестапо — псевдоним?


— Кстати, Стеклодув спрашивал — ты не сидел?


— У себя на Родине — в Сицилии. Меня выпустили, чтобы я мог умереть на свободе.


Сашка захихикал.


— На свободе… Правда, у тебя какое-то серьезное хобби есть?


— Пишу роман.


— Серьезно? Роман?


— А чего мелочиться?


— Ты что писатель?


— "Волшебную лампу Алладина" читал? Я написал!


— Здорово! Есть у меня знакомый композитор, а теперь будет еще и писатель!


— Тебе бы на скачках играть?


— Там слишком много экспертов. В итоге — все выиграли. Получаешь копейки. Ерунда это все!


— Вопросов больше не имею!


— А кто твои родители? Женя Белый говорит, что талант только по наследству передается. Вот у него отец — композитор.


— Отец у меня — архитектор. Главный архитектор.


— Тогда тебе нужно было в архитекторы пойти.


— Главный архитектор информационных систем. Слышал про Союз — Аполлон?


— Это что?


— Ну, и фашисты пошли!


— У меня с наукой никто не связан.


— Ну, допустим, с наукой у тебя никто не связан, но о встрече на Эльбе хотя бы ты должен был слышать?


— Ну, слышал.


— Это то же самое — только в космосе.


— Так у тебя отец космонавт или архитектор?


— Главный архитектор информационного пространства военного и гражданского космоса.


— Вот это да! Так ты что, мажор что ли?


— Можешь звать меня просто — Принц.


— А чего же у тебя даже машины нет, принц?


— Кризис социализма как системы.


— Младшая Абрам так и сказала, — Сашка загадочно и хитро улыбнулся.


— Что младшая Абрам сказала?


— Что ты — ее принц.


— О боже! Абрам! Да еще младшая!


— В общем, ты ей нравишься.


— Нет! Это пионерлагерь какой-то!


Но и, как и только что за столом, никакие мои аргументы не могли расстроить его планы в отношении меня. Сашка быстро и ловко набрасывал сценарий моей сладкой жизни рублеными фразами.


— Да, брось ты! Хорошая девчонка. Будет твой кафедральной любовью.


— А я сказал, что плохая? Но, Лариса! — я показал все еще пустой безымянный палец. — Я обручен!


Он замахнулся с удвоенной амплитудой и оскалился шире прежнего.


— Лариса! Ну, и что? Она знает.


— Что она знает?


— Что ты женишься.


— Тебе самому сколько лет?


— Восемнадцать. А зачем тебе?


— Прокурор интересовался.


— Нет, правда, зачем тебе?


— Не бойся, никому не скажу. Для статистики.


Как всегда на полу-знакомое слово Сашка отреагировал полновесным замахом.


— Да нет, я из-за своего возраста не волнуюсь. Я даже говорю — восемнадцати еще нет: бабы жениться не заставят.

Глава 5.

Систер


Младшая сестра Абрам печатала, низко нагнувшись к огромной электрической машинке. Увидев меня, она совсем зарылась носом в клавиатуру.


Даша, видимо, пошла в маму, милую женщину с мягкими чертами лица, но все-таки было в ее лице что-то родственное, что-то неуловимое «абрамовское» — в линии губ, улыбке, разрезе глаз.


Прошлым летом она таскалась с Абрам и её инвалидами на Арарат, и её здорово шибануло камнем. Даже трещина была в черепе. Абрам убивалась, как серая утка по украденному яйцу, и во всём винила себя, даже со свойственной ей глубокомыслием уверяла, что систер поймала камень, предназначенный лично ей. Тем не менее, железная леди настояла, чтобы Даша не лоботрясничала до следующего года, а пошла работать на кафедру.


Так что мы с ней были, можно сказать, товарищами по несчастью.


— Привет юниорам!


— Здравствуйте! — систер высунула голову из машинки, как из окопа.


— Мы опять — на «вы»? Я тебя чем-то обидел, Даша?


— Что-то вид у вас сегодня подозрительно счастливый.


— Да какой счастливый? Бог с тобой!


— Нет?


— Да, грустно мне, Дашенька!


— Что же так?


— Между нами — какое-то толстое стекло.


— Даже не представляете, какое оно толстое!


— Никогда не знаешь, что у тебя на уме.


— Ну, это вы многого хотите.


— Даже не представляешь, как много.


— Не хочу даже представлять.


— На самом деле, моя главная эрогенная зона — интеллект.


— Выздоровели? Наконец-то! Поздравляю!


— Дашенька!


— Что это с вами? Весну почуяли? Не рано?


— А у нас что сейчас?


— Берегите себя. А то у вас, я смотрю, тоже нелады с головой.


— Кстати, как твоя головушка? Срослась?


— Зажило, как на собаке.


— Точно? А то определенная непоследовательность всё-таки проявляется.


— В чем это у меня проявляется непоследовательность?


— Да много в чем...


— Это когда?


— Не всегда... не всегда, но всякий раз! Вот сегодня хотя бы... Мучаешь меня, а потом голову мою жалеешь?


— Я вас мучаю? Чем же это я вас замучала?


— Являешься во сне, будто чистая лебедь!


— Во-первых, я никогда никого я не жалею, — в точности как её старшая сестра затараторила вдруг Даша скороговоркой, — никого и никогда, кроме своей собаки, ей сегодня кошка глаз расцарапала, а во-вторых, если я вам, как вы выразились, являюсь, то это совершенно не мои проблемы!!!


— Понял! Испорченный телефон.


— Вы, наверное, и испортили!


— У телефонов хобби такое — всё портить.


— Может, лучше слух сходить проверить?


— Слух у меня абсолютный!


— Неужели?


— Самый лучший!


— Значит, не то слушаете.

На страницу:
2 из 7