Там, где много всякой синевы
Там, где много всякой синевы

Полная версия

Там, где много всякой синевы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 7

Сергей Журавлёв

Там, где много всякой синевы

Там, где много всякой синевы

Сергей Журавлёв


Они выросли под песни «Битлз» и Высоцкого, с цитатами из «Семнадцати мгновений весны» и «Кавказской пленницы», с верой в дружбу, горы и силу искусства. Главный герой, Роман, — в прошлом — военный альпинист, пытается найти себя в новом, странном и тревожном мире «восстановления» — после срывов и утрат. А вокруг него — настоящий хор голосов: гениальный и невыносимый Далёков — «Лермонтов спорта», язвительная Волкова, «инопланетная» Абрам с её «сомнамбулическими приступами» домашних лекций, практичная скрипачка Полина, вундеркинд физики Глеб и бесшабашный афганец Митяй, а в придачу к ним — целый московский институт и альпклуб при нем. Это книга о том, как остаться человеком, когда рушатся все прежние опоры, и о том, что единственная возможная форма сопротивления — это помнить, дружить, любить и иронизировать до самого конца. Книга не идеализирует прошлое, а бережно хранит его как источник смысла.

КНИГА ПЕРВАЯ

Глава 1. Великий Далёков из шестой полубочки


Почему-то только в феврале, начале марта, облака на закате становятся цвета алюминиевой стружки. Глядя в окно электрички на эти металлические облака, и на февральское солнце — кружок жидкого олова — я всегда легко мог вспомнить ее лицо. Только цвет ее волос я никак не мог вспомнить. Какие они были на самом деле: светло-русые, тёмно-русые, грифельные? При встречах я всегда смотрел немного в сторону. Но хорошо помнил, что, если смотреть ей прямо в лицо — волосы казались ослепительными, как эти металлические облака. Как фотовспышка.

Я не раз рассматривал ее пристально, но так ничего и не рассмотрел. Она вся была в словах. Правда, мы почти не разговаривали, вот что странно. Точнее сказать, мы, конечно, говорили с ней и не раз, но я так и не смог уловить, что она за человек. Я и не стремился это узнать. Никогда по-настоящему не стремился это узнать.

Последний раз мы виделись в начале зимы. Правда, это была не совсем она.


***


К тому времени я уже знал, что некоторые люди ближе к ангелам, чем к нам, простым смертным. Взять хотя бы Далёкова. Никогда, например, не мог заметить, как он появляется на волейбольной площадке. Нет его, и вдруг — гам, тарарам, восторженные междометия, и он уже стоит среди нас и протирает очки с резинкой от трусов, придирчиво и, кривясь, смотрит на свет: чисто ли вытер? Потом прячет платок в задний карман рейтуз, одевает очки и давай растирать ноги. Меня всегда странно тревожило это зрелище — как он делает себе массаж. Слишком быстро, энергично, профессионально. (Будто не себе — своему телу). Как реаниматор массирует сердце. И я думаю: так, наверное, и должен массировать себя профессиональный массажист. Странное, смутное зрелище. Как, впрочем, все, что делал потом Великий Далёков. И, особенно, в горах.

И всегда так было: очередь, не очередь, его тут же пускают и в нападение, на первую линию, в четвертый номер. Точно подчеркивая: да, игра на вылет, но Великий Далёков из шестой полубочки — это зрелище, это удовольствие для всех.

И вот начинается. Он стоит, размахивает руками, разминает ступни, приседает, подпрыгивает, мается, как скаковой жеребец на старте. Мяч уже летит с подачи, а он все размахивает руками. Доразогревается. И вот мяч принят, мяч уже над головой распасующего. В эту секунду, я как никогда уверен: нет, великий Далёков — не совсем человек. Он напрягся как пума. Поправляет последний раз очки. Близоруко и отвратительно морщится. Он страшно близорук. Словно это еще пробная модель, временное тело, еще более временное и необязательное, чем среднестатистический хомосапиенс. И вот мяч приняли, второй номер дает подачу, и, конечно же, на него.

Дальше всегда происходило то, что ни мне, ни даже нашему физику-теоретику Глебу Сердитому, никогда было не понять. Как бы отвратительно ни был подан мяч, Великий Далёков успевал оказаться именно в этом месте и чуть ли не по пояс над сеткой. Нет, конечно, он при своем среднем росте редко выпрыгивал выше, чем по грудь, но впечатление было такое — он весь туда сейчас перевалится. Как он добежал, как прыгнул? Замечаешь лишь, что перед прыжком он низко и винтообразно приседает, словно ввинчивается в землю, и вот он уже не выпрыгивает, не летит — он висит в воздухе, и всем корпусом изгибается назад и влево, кажется, касается земли позади себя, его рука описывает круг, оставляя в глазах след, как от пропеллера. А сам он, сгибаясь пополам вперед и вправо навалившись пупком на трос, выстреливает мяч, и тут же его рука, словно в диснеевском мультфильме, вытягивается метров на десять и дотрагивается до земли в том самом месте на стороне противника, куда мяч в тот же миг грохает с жутким пушечным звуком.

Таких звуков вообще не бывает в волейболе, да еще на открытой площадке. Они рождаются и начинают грохотать с появлением на площадке Великого Далёкова. Белый след в воздухе — и гулкий грохот на стороне противника. Как бы низко, над самым тросом не висел мяч, какой бы блок ни маячил перед ним, происходило всегда одно и то же. Блок и Далёков не встречались в пространстве и времени, хотя я видел отчетливо, как его, казалось, уже загородили — мухе не пролететь. Нет, эта мельница взлетала в воздух, и тут же грохотал удар на стороне противника.

Для меня, как человека, чье детство, отрочество и юность прошли под знаком дворового волейбола в Болшево, это было что-то абсолютно непостижимое. Сколько я не смотрел, я не мог понять этого фокуса. Иногда мяч катился по тросу, как шаровая молния по проводам, по растяжке палатки в горах, или был уже казалось в руках противника, недосягаем для нас, и, если эта летающая мельница, отступив перед очевидностью, то есть силой, над которой не властна даже его магия, не перегибалась пополам над тросом, то и тут: по тигриному подкравшись, обрушивалась одной кистью, сверху, и мяч все равно падал вертикально вниз, будто его выстрелили из катапульты, я не мог понять, как не вертел эту проблему со всех сторон.

Мне даже казалось, в этом есть что-то сугубо университетское, нужно было иметь, например, отца с тремя высшими образованиями и мать, профессора кафедры программирования в МЭИ, чтобы твоя расхлябанная кисть работала, как настоящая клюшка для гольфа.

Как правило, Великий Далёков считал ниже своего достоинства обмануть блок — банально перебросить мяч за спину. В крайнем случае пробьет блок насквозь. И я долго не понимал, почему никто не может закрыть его, остановить его, пока однажды сам не закрыл ему все ходы выходы. Он ударил прямо в руки, и меня просто отшвырнуло назад. Я даже успел подумать: и не удивительно, ведь я вишу в воздухе, без опоры. Он был не выше меня и вряд ли сильнее, но он вкладывал в удар абсолютно все, и все это обрушилось на меня: его позвоночник, его копчик, поясница, руки, плечи, ноги, кисть. Ладони у меня обожгло, а руки вывернуло назад так, словно я пытался остановить электричку.

Когда мяч был не у него, и дела шли плохо, он или немилосердно матерился, или то и дело вопил вверх, но время от времени, он извинялся своим профессорским тоном, просил сделать паузу, и вытащив из рейтуз платок, торопливо, но тщательно протирал очки. Мало кто (даже из признанных «углов») мог так вот запросто остановить игру и несколько секунд при гробовой тишине протирать очки…

Но стоило Далёкову попасть в аут. И что тут начиналось! И обмани! И не лупи со всей дури, Шура! И перебрось! А он все лупил и лупил, и чем больше ему улюлюкали с обеих сторон площадки, тем больше он мазал. И поскольку он считал ниже своего достоинства обмануть блок, команда проигрывала игру.

Но, в любом случае, это было Зрелище. И не просто зрелище, все вокруг него начинали играть на порядок лучше. Кто не бил обычно, начинал бить, кто бил плохо, бил красиво. А я выкидывал такие фортели, что сам Великий Далёков охал что-нибудь одобрительное. Молодчик! — буркнет, бывало, своей московской скороговорочкой. Есть у него такое дурацкое словечко. А я и сам не понимал, как это у меня получалось: в тот день, когда я видел его игру, я мог бы повторить любое его движение, а, забивая безнадежный мяч, я часто не понимал, какая сила помогла мне успеть.

Глава 2. Ну, как не запеть в молодежной стране?


Девушки были в двусмысленно-длинных футболках. Абрам (невеста Далёкова) — была с бубном, Полина (моя невеста) — со скрипкой, Волкова (первая катастрофа моей жизни) — с гитарой. Взъерошенный солист Далёков был, как и положено настоящим солистам, без инструмента. Видавшие виды плавки, на носу — древние очки в роговой оправе. В те далекие времена Великий Далёков служил, пожалуй, лучшей реинкарнацией экранного Шурика из «Кавказской пленницы».

Когда я объявил номер (Юрий Аделунг. «Мы с тобой давно уже не те». Не слабо исполняет квартет «Алушта», солист – Александр Далёков), по залу пробежал ропот — даже у великих людей есть ахиллесова пята. Ахиллесовой пятой Далёкова был музыкальный слух и, вообще, всё так или иначе связанное с пением.

— Шура, ты правда будешь петь?!

Шурик из Кавказкой пленницы смущенно п поправил очки на носу.

— Ну, как не запеть в молодежной стране? – Далёков пожал плечами, и в зале заорали, захлопали, а девушки тут же запели, пританцовывая бедрами и играя на своих инструментах. Получалось у них неплохо, особенно у Волковой — с первого класса со сцены было не выгнать. Как и с случае Бони М слышно было в основном Волкову – ее по-ирландски простуженный, с деревенским прононсом, контральто.


Мы с тобой давно уже не те,

Мы не живем делами грешными,

Спим в тепле, не верим темноте,

А шпаги на стену повешены.


Далёков, согласно сценарию, лишь поправлял очки, глядя вдаль и пытаясь разглядеть там Кавказскую Пленницу. Согласно той же мизансцене, я должен был, как баскетбольный тренер, жестами и мимикой подбадривать квартет, но меня буквально засосало за кулисы, словно там была самая настоящая Черная дыра. Так и поверишь во всякие легенды.

В закулисье, точнее, в пространстве, огороженном ширмами, вот уж минут десять, как заседал, другого слова не подберешь, на единственном стуле довольно грузный, лысоватый мужчина лет пятидесяти, известный большинству населения СССР, как «Борман» из «Семнадцати мгновений весны».

Днём он учинил нам семинар. Нам — это всем, кто, так или иначе, причислял себя к КСП. В основном — Калужскому и Лефортовскому кусту.

Часа три Борман терпеливо и благодушно нас слушал. Такого человека невозможно было ни стесняться, ни бояться. Некто без второго дна. Мне всегда казалось, что такое одновременное и интенсивное сочетание мужского обаяния, добродушия, веселости и общительности бывает только у былинных богатырей.

Даже я не спел целых две песни. Вторая Борману понравилась.

— Это лучшее, что я от тебя услышал… и лучшее, что я услышал здесь! – сказал он и громко добавил, — Я счастлив, когда слышу или вижу, как поёт человек, не работает, не выступает, не зарабатывает на хлеб, а творит при тебе искусство — живое, волнующее, своё.

И вот я опять смотрел на живого Бормана, и с меня опять капал пот.

Рядом с Борманом крутились два Серёги — культорги «Алушты».

Серёга-1 был «в образе»: фартук горничной, сделанный из кружевной белой скатерти, на шее — гирлянда дешевых бус, на голове — белый парик с двумя толстыми косами и заячьими ушами, глаза подведены. Вскоре он прославится как один из главных создателей телепередачи «Веселые ребята», и честно говоря, я не встречал в своей жизни более артистичного человека. Но, что еще более ценно, у него был абсолютный слух к юмору. К сожалению, он совсем уйдёт в классическую музыку.

Серёга-2 тоже был в образе. В образе персидского воина, видимо, ускользнувшего от 300-сот спартанцев. Подрисованные бородка, усы, брови, вытянутые глаза, на животе — маленький круглый доспех из метательной пластиковой тарелки. В правом ухе — серьга. В 85-м он перепоёт на русском хиты группы Bad Boys Blue и Модерн Токинг, за что попадёт в «чёрный список» московской рок-лаборатории Министерства культуры СССР, а когда переменится ветер, станет главным диск-жокеем СССР.

Но в тяготении этого солнца даже такие полубоги лагеря «Алушта» стушевались до обычных планет. Борман всегда оказывался центром притяжения в любой компании — независимо от того, были ли вокруг него учёные, альпинисты, спортсмены, геологи, моряки или киношники. Его человеческое обаяние и харизма зашкаливали, прощались даже его «фюрерские замашки» (как он сам это называл), и лидеры любой компании беспрекословно отдавали ему капитанский мостик.


Мы с тобой давно уже не те,

И нас опасности не балуют.

Кэп попал в Центральный комитет,

А боцман служит вышибалою…


От внимания Бормана, конечно же, не ускользнула наша поправка текста Аделунга – «Центральный» вместо «какой-то», и она засмеялся.

Серёга — дипломированный композитор и дирижер — в те дни помогал Борману с одной песней, и, видимо, решил воспользовался благодушным настроением мэтра. Как соавтор Борман был просто несносен.

— Юрьосич, двенадцать строк... маловато... хотя бы еще четыре...

— А вы всё повторите сначала, — предложил Серёга с серьгой, пританцовывая бедрами.

— Я и говорю… двенадцать трок… может быть, еще строфу?

Борман посмотрел на Серегу-1 и вдруг из добродушного Добрыни Никитича оборотился в самого настоящего партайгеноссе Мартина Бормана. Того самого, что в фильме ни разу не улыбнулся и говорил чужим тяжелым баритоном — Лиознова посчитала, что голос, который дал интонацию трем поколениям советских людей и спас их от маразма, уведя в горы, не к лицу фашистскому маршалу.

Впрочем, этот великий лицедей с удовольствием позаимствовал стальные нотки Анатолия Соловьева.

— Так, Сережа... — отчеканил Борман без улыбки, через губу, с гримаской брезгливости, — Твоё дело это — «До-о-о», «Ре-е-е-е-е»...


***


— Мы с тобой не те уже совсем, — горланили тем временем наши третий куплет, — И все дороги нам заказаны...

Далёков продолжал упорно молчать.

Подошёл момент кульминации.

— Море ждет, а мы совсем не там! Такую жизнь пошлем мы к лешему!

— Боцман!!! — крикнула Волкова своим звонким (со слезой) деревенским прононсом.

Далёков, наконец, чуть улыбнулся, впрочем, с ехидцей, затем широко и с удовольствием сделал шаг вперед:

— Й-Й-А-А-А-А!!!

— Борман!!! — крикнули из зала.

— Я!!! — Далёков шагнул шире прежнего.

— Ты будешь капитан! Наденем шпаги потускневшие…

— Далёков, ай лав ю! — крикнул кто-то из зала, кажется, Саит.

Скрипка Полины захлебнулась в еврейском проигрыше.

— Таки да! Не слабо исполняет!!! — засмеялся Борман.

Серёга-1 поднял бровь и одарил мэтра тем своим знаменитым саркастически-мечтательным взглядом, каким и должен смотреть человек, который закончил консерваторию по классу композиции. А плюс е этому — Хоровое училище при Ленинградской капелле имени Глинки, Московскую детскую музыкальную школу имени Дунаевского (фортепиано и композиция) и Музыкальное училище при Московской государственной консерватории.

Второй Серёга тоже что-то буркнул, он, хотя и закончил только музыкалку, но зато по классу скрипки.

— Неслабо, неслабо… — повторил Борман, не замечая саркастических молний, которые метали два музыканта-профи. — И вот он тоже!

— Рома. Майоров! — напомнил Серега-1.

— Рома. Я помню! — сказал Борман строго. — Склероза у меня еще нет.

Он улыбнулся. И этот согревающий взгляд останется со мной навсегда.

Как сказал о нём всего через год Жванецкий, «когда пытаешься тебя вспомнить, идет что-то солнечное и ласковое, потом появляешься ты, потом комок в горле, и все! И зал встает».

И зал встал. Под крики и аплодисменты на сцену вышел Серега-1. В руках у него была папка. Заячьи уши подрагивали. Вслед за ним скромно вышагивал Борман с гитарой. Зал взорвался. Борман, как-то сутулясь, поклонился. Даже кланяясь, он смеялся и обволакивал все своей богатырской добротой.

— У меня тоже нет слов… — сказал Серега-1. — Поэтому просто выражу радость, по поводу того, что мы видим Юриосича…

— Живым... — сказал Борман и опять засмеялся. — Последнее время я начинаю свои концерты примерно таким конферансом: (голосом Бормана) «В первом отделении будут исполнены песни, написанные ДО инфаркта... а во втором — ПОСЛЕ».

Пока Борман вместе с залом закатывался над собственной остротой, Серега-1 открыл свою папку и поднял руку. Овации и выкрики сразу же поутихли. Что значит, профессиональный дирижёр!

— Из воспоминаний Мартина Бормана-младшего — сына «наци номер два», заместителя Гитлера Мартина Бормана! — прочитал Серёга-1 твердым баритоном и вдруг по-женски осклабился, и метнул в зал кокетливый взгляд. — Сестра мне рассказывала, что лет десять назад в Берлине она случайно увидела по кабельному ТВ один советский сериал, он был черно-белый. Вот там, говорила она, актер, игравший Бормана, был просто вылитый отец!

Борман подошёл к микрофону.

— Вообще-то я себя не очень отождествляю с данным персонажем, — зажужжал он смеющимся голоском, — у которого было четыре класса образования и безумное количество детей. Но в отличие от киноролей… — он опять засмеялся. — почти все мои песни достаточно документальны… потому что я так устроен: не могу писать ни о том, чего я не видел, ни о том, чего я не знаю, ни о том, во что не верю. Песня, с которой я хочу начать, была написана на Кавказе, в хижине «Алибек». Я туда попал впервые в 1960 году в компании физиков наших замечательных… Нобелевский лауреат Игорь Евгеньевич Тамм, Дмитрий Иванович Блохинцев, физик тоже замечательный, ну и несколько таких шаромыг, вроде меня…

Серёга-1 покачал заячьей головой в белом парике и, произнеся с чувством «Отец!», удалился с таким достоинством, будто на нём концертный фрак или, как минимум, смокинг.

Мы сели на пустые места на первом ряду. Борман все еще что-то рассказывал своим смеющимся голоском добродушного толстяка, хотя его грузность была обманчива. Я знал, что только гипертония мешала ему ходить в горы наравне с его командой — командой Московского «Спартака», а на горных же лыжах он катался, как профессионал, и даже в марте 84-го, в свой последний сезон, за день преодолевал до шести сложных спусков длиной по три километра. Словно уже всё знал про свою печень и надеялся заговорить или очаровать саму Смерть.

— Мы подходили к хижине в темноте. Навстречу нам вышла женщина, как сейчас помню, Алла Веретенникова, и голосом врача спросила: «Товарищи! Есть ли среди подошедших люди с техническим образованием?» Как потом выяснилось, в хижине сломался движок — Л-3. Ну, мы, естественно, подталкивая вперед обоих академиков, залезли все в палатку, где стоял сломанный генератор. Осветили его фонариками, и нобелевский лауреат Игорь Евгеньевич Тамм при гробовой, надо сказать, тишине долгое время рассматривал то, что было перед ним. Потом, обращаясь к Блохинцеву, он сказал: «Дмитрий Иванович, а ведь это же — двигатель внутреннего сгорания!». На что Блохинцев ему ответил: «Да, вы знаете… (смеется) … и очень оригинальной конструкции». (перебарывая смех, голосом Бормана) На этом, собственно говоря, помощь со стороны Академии наук была закончена. Утром снизу пришел механик и починил движок. (своим голосом) Вот собственно в такой атмосфере и была написана песня «Домбайский вальс».


Лыжи у печки стоят,

Гаснет закат за горой.

Месяц кончается март,

Скоро нам ехать домой

Здравствуйте хмурые дни!

Горное солнце прощай!

Мы навсегда сохраним

В сердце своем этот край.

Глава 4. Живой звук


Этот белый в снегах горнолыжный лицей —

Панацея от наших несчастий.

Я не верю в слова, но в альплагере Цей

Все мы были счастливы отчасти.


Многие потом не понимали — почему «отчасти»? Казалось бы, у этого неуёмного человека ничего не было «отчасти».

Наивные мысли! Быть счастливым, пусть даже отчасти, разве этого мало?

Когда-то давно я был счастлив целый год. И лишь потому, что «отчасти». Потому что весь десятый класса мы с Волковой даже не разговаривали.

Но целый год, с первым звонком будильника, я буквально спрыгивал с постели и шёл в школу, как на праздник.

И вдруг я очнулся, точно после долгого сна или обморока. Может быть, наркоза. Может быть, анабиоза. Дребезжит подструнник малого барабана, скребут пальцы по струнам, взрывообразно плюхает и рассыпается дробью медь, нещадно резонирует микрофон.

Я не один. Я часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо. Я часть многоголовой гидры своих сверстников. При этом гидра вроде того, что танцует, а если быть точным, топчется и двигает членами в темноте.

Нет, так нельзя! Это невозможно! «Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда!»

Только вчера мы в пароксизме ностальгии орали «школьные годы чудесны» и «не повторяется, не повторяется, не повторяется ТАКОЕ никогда», и вот я вбитым гвоздём стою посреди актового зале своей чертовой школы и понимаю, что это сомнительное удовольствие никогда не закончится! Я, конечно, люблю школьные вечера, но не до такой степени!

«А старухе передай, чтобы помирала, — вспоминается мне что-то из школьного курса литературы. – Пожила, чай, надо и честь знать».

«Товарищи! – хочется мне закричать. – Нет больше сил наслаждаться!»

По плотности танцующих и оглушающему плюханью тарелок я прихожу к умозаклчению, что это — выпускной. И на том спасибо!

Правда, меня больше занимает другой, не менее удивительный факт: я вдруг вспоминаю, что торчу тут как минимум вторые сутки, и нет ни паники, ни возмущения, что «это последняя песня».

Слов Макса, как всегда не разобрать. И, как всегда, это никого не волнует. Живая музыка! Впрочем, мне тало интересно, кого бы мы выбрали, если бы нам вдруг предложили послушать здесь и прямо сейчас на выбор в живую «Машину времени» и BONEY M?

Нет, «Машина» — это как-то уже совсем их области фантастики. А вот Frank Farian мог бы обломаться и устроить концерт в нашей школе. Что-нибудь в рамках культурной акции для детей сотрудников ЦУПа, ЦНИИ Минобороны и прочих детей келдышей.

Лично я, продал бы душу за возможность послушать живьем все хиты, начиная от 76 года — Daddy Cool, Rivers Of Babylon/Brown Girl In The Ring, Rasputin, Belfast, Mary's Boy Child, Painter Man, Hooray! It's A Holi-Holiday. Ну, пусть бы они спели только Sunny. Ведь пели же они в Кремлевском дворце. Да, я хотел бы послушать живьем Liz Mitchell. Лиз не такая красавица, как Maizie Williams — бывшая модель и Мисс Темнокожая Красавица. Но за то Лиз — настоящая ртуть, а ее голос, как крик райской птицы.

Ко мне подошла Волкова — наша карибская звезда районного масштаба. Не сговариваясь, мы пошли танцевать, хотя мы не разговаривали уже года полтора.

— В прошлом году про вас такие слухи ходили в лагере…

— Что за слухи?

— Так — отрицательные.

— А поконкретней?

— Ты не рисуешь больше карикатур?

— Ты мне зубы не заговаривай.

— Неудачная тема получилась, правда?

— Ты просто не знаешь, какое у меня терпение.

— Правда, Ром, не знаю.

— Вот и узнаешь!

— Ты, как всегда, блеснул остроумием!

— Какие?

— Ты про слухи? Я уверена они сильно преувеличены.

— Насколько?

— Рома, зачем? Все было в прошлом и Далёком.

— Я тебя последний раз спрашиваю.

— Чего ты хочешь, мой мучитель? — томно прорыдала Волкова.

Нас сдавливало со всех сторон — было такое чувство, что все школы набились нашу, поздравить нас с окончанием Ада. Мы топтались в этом невероятном столпотворении. Две капли в пятидесятиметровом бассейне. Стены актового зала с трудом выдерживали толпу, охмелевшую от воздуха будущего.

— Ну вот! У меня от тебя голова заболела!

— Да ты скоро совсем лопнешь. Нельзя же так нервничать. Ну было и было.

— Сменим тему?

— Ага! Трудностей испугался? Так и скажи — трудностей испугался!

— Смотрела «Старое ружье»?

— Спасовал перед первым препятствием?

— Тебе понравилось «Старое ружье»?

— Ну, ты зануда! Да, понравилось, понравилось, а тебе?

— Ужасно понравилось. Особенно, начало, когда сжигают из огнемета всяких, вроде тебя.

— Надо же какое совпадение! Мне тоже понравилось, когда огнеметом — прямо в рожу всяким вроде тебя!

— Садистка!

— А сам? Женщину и девочку — из огнемета! Тебе их не жалко?

— Я возмущен.

— А мне даже немцев было жалко!

— Немцев — понятно!

— Почему немцев — понятно?

На страницу:
1 из 7