bannerbanner
Хризолит и Бирюза
Хризолит и Бирюза

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 12

Он схватил меня.

Ловко, молниеносно. Будто ждал этого. Его рука обвилась вокруг моей, тянула, крепко, до боли, – и вот я уже стою на земле, но прижата к нему, окружена его руками, как плотной, надёжной клеткой. Он стоит близко. Слишком близко. Его лицо прямо передо мной.

Я ощущала, как его дыхание касается моих губ. Янтарь глаз растворялся в черноте расширенных зрачков. Его волосы – густые, каштановые, с едва заметной волной – спадали ему на лоб и нос с тонкой, но упрямой горбинкой, которую я сейчас видела так отчётливо, как никогда раньше. Всё во мне стучало. Гремело.

Он открыл губы.

– Ты не представляешь, что ты со мной делаешь, Офелия… – сказал он почти неслышно, но каждое слово будто оставляло ожог.

Я тоже приоткрыла губы, чтобы что-то сказать – оправдаться? Отстраниться? Попросить его отпустить меня? – но внутри было пусто. Там не было слов. Только немая правда.

Я нравилась ему. Он – мне. И это было так просто и так сложно одновременно.

Он понравился мне с нашей первой встречи, позволив отбросить весь напыщенный дворцовый этикет. Он первый человек, проявивший ко мне невиданную доброту в новом для меня мире. Внёс в мой мир лёгкость, дерзость, жизнь. Он не задал мне ни одного неудобного вопроса. Не навязал себя. Не потребовал ответной симпатии.

Он просто был рядом.

Всегда – тогда, когда мне это было нужно. Он был моим спутником. Моим укрытием. Моим другом, если позволительно использовать такое слово для мужчины, способного смотреть так, будто весь мир сосредоточился только в тебе.

Я не могла не ответить на это. Я не могла его не ценить.

И мне казалось, что если бы у меня было хоть что-то – земля, имя, щит, приданое, хоть капля власти – я бы отдала ему это всё. Без остатка. Без раздумий.

Но, увы…

Я не имею ничего.

Ничего, кроме этой дрожащей тени между нашими губами.

Я прижалась к нему, чутко ощущая, как его рука ложится на мою талию – уверенно, но бережно, без спешки. На короткое мгновение, словно вынырнув из этого объятия, я поднялась на носочки и мягко коснулась губами его щеки. Щетина кольнула кожу, но я не отпрянула. Напротив, эта неровность, сухая теплая шероховатость его лица, казалась мне удивительно живой.

Он закрыл глаза, будто впитывая прикосновение, и уголки его губ медленно растянулись в спокойной, взрослой улыбке. Я чуть отстранилась, но он не позволил уйти далеко – ладонь уверенно легла мне на затылок, и он притянул мой лоб к своим губам. Его поцелуй был тихий, как благословение. Почти отеческий. Почти…

Когда он наклонился ко мне вновь, наши взгляды пересеклись – янтарный и небесный, горячий и холодный. Лоренц смотрел на меня так, как смотрят в первый и последний раз.

– Теперь я просто не смогу уехать, – усмехнулся он, задержавшись в опасной близости, где дыхание становится общим.

– Тебе и не надо никуда уезжать, – тихо ответила я, уткнувшись носом в его шею, которая пахла кожей, солью и чем-то почти родным.

– О, Офелия, ты дурманишь сильнее любого крепкого джина, – прошептал он, поднимая лицо к небу. – Но я, похоже, готов стать пьяницей.

Он прижал меня крепче, надёжнее, словно хотел укрыть собой от всего зла и холода этого мира. Ветер пытался пробраться под плед, но наталкивался на его грудь. Солнце давно скрылось за горизонтом, оставив после себя лишь перламутровый отблеск – небо медленно тускнело, остывая до цвета старого серебра. Внизу шумело море, и откуда-то с равнин доносился плеск позднего ветра.

– Нам пора, поднимается холод, – с неохотой сказал Лоренц, отступая на шаг. Но прежде, чем разомкнуть объятие, он заботливо укутал меня плотнее в плед, как ребёнка, которому не доверяют самого себя.

Я закусила губу, глядя ему вслед. Его спина казалась крепкой, надёжной – такой, за которой не страшно стоять перед врагом. В воображении рождалась картинка: напряжённые мышцы под рубашкой, лёгкий изгиб лопаток, как у зверя перед прыжком. Лоренц тянул засов ворот, и я знала, что даже в этой бытовой суете он не оставит меня ни на миг без своей защиты.

Но тут в голову ударило воспоминание.

Каморка под лестницей. Утренний полумрак. Нивар. Его руки. Его голос. Мгновение, которого не должно было быть, но оно всё ещё пульсировало где-то под кожей. И сейчас, на фоне ласки Лоренца, всё это отозвалось холодной дрожью. Внутренний голос вдруг закричал: что ты делаешь?

Что было тогда – работа? Или предательство? Что сейчас – дружба или попытка сбежать от самой себя? Не слишком ли быстро всё случается?

Но я так устала задавать себе вопросы, на которые не знаю ответов. Мир, в который меня бросили, уже давно отказался от чёткого понятия приличий. Здесь не было правил. Были только чувства. Были только люди. И те моменты, когда всё, что ты хочешь – просто остаться рядом.

Я глубоко вздохнула, будто стараясь выдуть из себя всю эту тревогу. Когда Лоренц подошёл ко мне, я взглянула на него с виноватой, почти застенчивой улыбкой.

– Всё в порядке, ласточка? – спросил он тихо, присматриваясь.

Я кивнула. Неуверенно. Но кивнула.

Потому что хотела верить – да, всё действительно в порядке. Пока он рядом – всё будет в порядке.

Я молча кивнула, не доверяя голосу, и пошла за Лоренцем, словно ведомая его уверенностью, за которую так отчаянно хотелось уцепиться. Внутри всё было тревожно и шумно, как в пасмурный день перед бурей, – мысли путались, натыкались друг на друга, скатывались с гладких ответов, стоило им показаться.

Мне казалось, что я уже почти поняла, что мне делать, кто я, чего хочу. Но каждый раз, стоило мне прикоснуться к этому знанию, оно исчезало, как пар над кипящей чашкой. От этого становилось жутко: я теряла контроль над собственной жизнью, над телом, над желаниями – и оттого хотелось одного: тишины.

Тишины и дороги домой.

Лоренц снял с моих плеч плед с привычной заботой и унёс его в подсобку маяка. Скрип той самой двери – немного жалобный, немного ворчливый – снова прошёлся по нервам. Я уселась на заднее сиденье мотоцикла, сцепив пальцы в замок, будто в этой хватке могла удержать себя от распада.

Он задержался. Я наблюдала за ним – за тем, как он идёт ко мне в отблесках уходящего дня. Его походка была уверенной, плечи расправлены, как у человека, знающего цену своей силе, но не кичащегося ею. Он шёл не спеша, будто не хотел покидать это место. Голова – чуть приподнята, взгляд – в упор, поверх моей головы, куда-то в самую даль, закраину неба.

Ветер трепал его волосы – эти каштановые пряди, в которых остались отблески солнца. Они золотились, словно нити, вплетённые в ткань заката. Он не убирал их с лица, будто ветер был ему другом, а не помехой.

Я смотрела на него, и казалось, что в этом человеке сплелись и вечерняя сила дня, и ночная нежность сумерек. Он был как граница света и тьмы – место, где всё начинается и всё кончается.

А над нами небо выцветало в синий. Солнце ушло, оставив только золотое послесловие на горизонте – яркое, как вспышка воспоминания. Первые звёзды появились одна за другой, дрожа в высоте, как если бы кто-то зажигал фонари на пути к мечтам – тем самым, что, может быть, сбудутся. Или не сбудутся никогда.

Но сейчас мне было всё равно. Я просто хотела, чтобы мотоцикл взревел и унёс меня прочь – туда, где будет тише. Туда, где не надо будет разбираться, что значит прикосновение, и что за ним стоит.

***

Спустя сорок минут мы всё ещё стояли возле моего подъезда. Никак не могли расстаться. Каждый раз, когда я уже собиралась выдохнуть прощальное «ну всё, я пошла», Лоренц вдруг вспоминал ещё одну тему, набрасывал очередную искру в наш разговор – и я, как мотылёк, летела на этот свет. Он был слишком интересен, чтобы просто отпустить его. Слишком живой, слишком настоящий, слишком неравнодушный.

В голове свербила крамольная мысль: пригласить его наверх, открыть бутылку чего покрепче, закутаться в мягкий вечер, обсудить что-нибудь всерьёз – до самой полуночи, а то и до рассвета. Но одновременно я чувствовала себя выжатой до последней капли. За этот день во мне произошло столько всего, что и неделя бы не вместила: смех, слёзы, встречи, признания, прикосновения, маяк, мысли, ветер, вопросы. Казалось, если сейчас не залезу в горячую ванну, тело начнёт рассыпаться прямо на глазах.

Я уже открыла рот, чтобы сказать: «Останься», – но он опередил.

– Всё, моя яркая канарейка, мне надо бежать, – сказал Лоренц, и в его голосе слышалась та самая смесь легкости и досады, которая возникает, когда уезжаешь не потому, что хочешь, а потому, что так надо.

Прежде чем я успела опомниться, он уже отступил на шаг, а потом на два, увеличивая расстояние между нами. Его взгляд на прощание был долгим, но решительным. И вот уже звук мотоцикла, знакомый и немного печальный, раскатился по улице, смешался с дыханием ветра и растворился где-то в сумраке Верхнего города.

Я осталась одна. Под тусклым фонарем. Пахнущая вечерним воздухом и солью от моря. И с полным, как набат, сердцем.

В голове снова закрутились мысли. О нас. О нём. О себе. О том, как легко было бы просто жить, если бы не все эти «если бы».

Глава X

Несмотря на бурный и насыщенный день, после которого, казалось бы, я должна была уснуть мёртвым сном, ночь прошла в беспокойстве. Я ворочалась с боку на бок, как будто сама кровать пыталась вытолкнуть меня из её объятий. Лишь под утро, устав от собственных мыслей, я на короткое время ощутила прикосновение сна – лёгкого, как шелковый платок, сотканный Морфеем. Но даже эта редкая милость была мне не до конца дозволена: резкая судорога в икре сорвала с меня остатки покоя. Я судорожно вытянула ногу, стиснув зубы от боли, и тихо заплакала, злясь на свою немощность.

На часах было шесть утра, когда я, наконец, опустила ноги на тёплый махровый ковёр и поняла, что день начинается.

Сегодня предстояла ранняя поездка в Нижний город, как и было решено накануне: я намеревалась увидеть учеников своими глазами, почувствовать атмосферу школы, в которой когда-то училась сама. Хотелось быть честной в своём выборе и не опираться лишь на досье.

Я наполнила ванну горячей водой, решив позволить себе хотя бы полчаса покоя, словно выторговала этот момент у самого времени. Вода, почти кипяток, обнимала тело и, будто ласковая мать, снимала с меня остатки тревог. Полудрёма накрыла меня с головой: я почти слышала, как успокаиваются мои мысли. Всё внутри смягчалось – и плоть, и душа. Поры открывались, как цветы на рассвете, пропуская в себя тепло и запахи ванильных свечей, что мерцали на мраморных бортах.

Комната была погружена в полумрак, лишь мягкие отсветы свечей и отблески на поверхности воды играли на потолке лёгкими волнами. Где-то в углу размеренно тикали старинные часы, своим звуком напоминая, что даже в это безмятежное утро я принадлежу не только себе. Но – пока ещё да. Пока меня не окликает Криста своим певучим голосом, пока у дверей не маячит курьер с посланием от верховных покровителей.

Я была одна. Совсем одна. И в этой уединённости было что-то почти священное. За эти два дня моей новой жизни – жизни дамы из Верхнего города – я устала так, как не уставала за годы прежней. И вдруг с новой остротой поняла, какую цену платят те, кто «работает» по-настоящему – чьё тело и голос постоянно принадлежат другим.

И пусть впереди были выбор, школа, дети, – но сейчас я была просто Офелия. Обнажённая, тёплая, уставшая, и на мгновение – свободная.

Мой мир уже не будет прежним после прикосновения к этой реке разврата, что течёт параллельно жизни, соблазняя своим тёплым течением. Однако, в своё оправдание могу сказать: я всё ещё стою на берегу. Нога моя не ступила в эту воду окончательно – я лишь смотрю на неё, сомневаясь, дрожа и щурясь, будто от блеска солнечного блика на чёрной воде.

Перешептывание Нивара с тем лысым инвестором до сих пор стоит у меня перед глазами. Слишком короткий, слишком напряжённый. Почему он так внезапно отвернулся от меня? Можно ли быть уверенной, что из-за Нивара мной пренебрегли? Я, конечно, не то чтобы рвалась, но всё настолько странно, что поселившееся во мне зерно необъяснимой тревожности не отпускает, неприятно давит. И как объяснить сцену в кладовке под лестницей?.. Его руки, его дыхание, внезапное отступление – как внезапная осень, накрывшая июль.

Я не заметила, как уселась на край ванны, обмотав бёдра полотенцем. К щекам прилила кровь от воспоминаний – жаркая, назойливая. Я тряхнула головой, будто пытаясь стряхнуть с себя этот липкий налёт произошедшего.

– Подумаешь, мальчик с серебряной ложкой во рту решил позабавиться с девочкой… – пробормотала я в пустую ванную, вытирая мокрые волосы, – зачем мне выдумывать что-то большее?

Шкаф скрипнул, когда я распахнула его дверцы. Вещи, купленные и доставленные по первой же прихоти, едва помещались на полках – от запаха нового текстиля щекотало нос. Я вытащила клетчатую юбку и надела её с мягкой хлопковой рубашкой, поверх которой легла трикотажная жилетка с коротким рукавом. На ноги – плотные белые чулки и массивные шнурованные сапоги. Образ – эдакое странное переплетение Верхнего и Нижнего города, утончённости и дерзости. Я подошла к зеркалу и, не желая подчиняться щипцам и расчёскам, оставила волосы сохнуть в их естественной волне.

Из отражения на меня глядела совсем иная Офелия. Та, что могла меняться каждый день. У неё был собственный гардероб, мягчайшая постель, мраморная ванна, тёплый пол – и самое главное, карманы, полные шелестящих купюр. Эта Офелия уже не смотрела снизу вверх – она стояла прямо. Она могла выбирать.

С детства я мечтала вырваться из той тёмной трясины, где потолок был низким, а окна – запотевшими. Где вечно пахло капустой и безысходностью. Где бабка Дюплентан угрожала скормить меня своим обрюзгшим сыновьям, если я не заплачу за клоповник, именуемый комнатой.

– Пускай подавится, старая карга! – с неожиданной для себя резкостью бросила я и чуть ли не с ноги распахнула дверь.

Перекинув сумку через плечо, я шагнула в коридор, готовая встретить новый день – и всё, что он мне принесёт.

Глаза ослепил яркий свет раннего солнца, едва поднявшегося над крышами Верхнего города. Его лучи, преломляясь сквозь тонкие пряди моих ещё влажных волос, играли золотом, будто кто-то щедро осыпал меня пыльцой сказочных фей. Утро вступало в свои права, и город, потягиваясь после ночной дремы, начинал просыпаться.

По булыжным улицам уже плыл аромат свежеиспечённого хлеба – пекарни торопливо разогревали каменные печи для рабочих, которым предстояло встретить день в стуке молотов и свисте пара. Дети в школьной форме, зевая и волоча портфели, плелись к своим учебным заведениям, будто в ссылку. Дамы в широкополых шляпах и меховых горжетках выгуливали собачек, а заодно и драгоценности, подаренные мужьями, вечно занятыми на бирже или в кабинете.

Я шла пешком – как всегда, по привычке. Дорога от апартаментов до ратуши в Нижнем городе занимала около полутора часов, но для меня это была не тягость, а способ унять взволнованное сердце. Сегодняшнее утро было особенным: я чувствовала, будто взяла на себя нечто большее, чем могла бы осознать. Ответственность буквально гудела под кожей, не позволяя дышать свободно. Я будто стояла на пороге чего-то важного, ещё не зная, откроется ли мне дверь.

Я любовалась городом – витринами, балконами, тонкими силуэтами женщин, спешащих за новыми шляпками, тем, как падает свет на мостовую, – и не заметила, как подошла к границе с Нижним городом. Мои одежды, скроенные в лучших домах, были слишком респектабельны, чтобы вызвать подозрение, и контролёры, лишь обменявшись взглядами, позволили мне пройти, не задав ни одного вопроса. Ратуша стояла неподалёку, а от неё до школы – рукой подать.

И всё же странное чувство не покидало меня: я родилась в этом городе, выросла, провела здесь все детские и девичьи годы, а теперь он казался мне почти чужим. Я слышала о нём из газет, по пересказам, как о далёком родном, с которым давно не виделась. Город взрослеет, меняется, становится другим – и в нём уже нет места той Офелии, которой я была. Это был город, в котором я не могла быть собой. Где я не могла жить.

И больше не хотела.

С этой мыслью я вошла в здание школы. В коридоре, среди роя учеников, выбежавших на перерыв, я заметила мистера Циммермаха – он как раз делал строгое, но, в сущности, добродушное замечание какому-то вихрастому мальчишке, что носился, будто сорвался с цепи.

– Неэлегантно, молодой человек, совершенно неэлегантно, – произнёс он с лёгким нажимом, и тот, уловив опасность, моментально ретировался. – О, госпожа Хаас, – обернулся ко мне директор, протягивая руку в приветствии. Я пожала её. Его ладонь была сухой, чуть шершавой, но тёплой.

Сегодня он казался иным – более живым, почти тёплым. Может, дело было в Лоренце, с которым они вчера долго говорили? Или же, быть может, школьная атмосфера смягчала его строгость, открывая в нём черты настоящего педагога? Так или иначе, я почувствовала облегчение: тревожность, что сопровождала меня всю дорогу, начала отступать.

Внезапно, не давая мне окончательно расслабиться, прогремел звонок. Я вздрогнула, выпрямилась, словно провинившаяся школьница, а мистер Циммермах, взглянув на меня поверх очков в тонкой позолоченной оправе, едва заметно усмехнулся.

– Прошу проследовать за мной, госпожа Хаас. Мы направимся в класс Адриана Валески – одного из наиболее одарённых учеников с инженерными способностями, – произнёс мистер Циммермах, ступая на широкие каменные ступени. Я последовала за ним по лестнице, машинально скользя взглядом по стенам, где местами осыпалась краска, обнажая старую штукатурку. В этих трещинах будто дремала сама история – забытые разговоры, записки на партах, смех и слёзы прошлых поколений.

– Сейчас у него математика, – пояснил директор, не оборачиваясь. – Он делает удивительные успехи в точных расчётах, с лёгкостью решая задачи, которые взрослым специалистам даются с трудом.

Дверь в аудиторию скрипнула под рукой мистера Циммермаха, и слаженный, почти военный гул поднявшихся с мест учеников наполнил пространство:

– Доброе утро, мистер директор!

Женщина, ведущая урок, выглядела измученной, как человек, несущий на себе не только тяжесть знаний, но и заботы, никак не связанные с наукой. Под глазами её залегли синеватые тени, а уголки губ опущены, будто усталость прорезала лицо линиями. При виде нас она попыталась улыбнуться, но вышло это так же вяло, как пламя догоревшей свечи.

Мистер Циммермах ответил ей коротким кивком. Я осталась стоять у порога, слегка в тени, не желая мешать учебному процессу своим присутствием. Лишь наблюдала.

– Адриан Валески, – прозвучало строго и выверено, как выстрел из ружья.

Парень, что только что сел, вновь нехотя поднялся. Я узнала его сразу – тот самый с вихрастой каштановой копной и дерзким взглядом, которого директор мягко отчитывал в коридоре. Теперь, однако, во взгляде его была не дерзость, а смесь вины и попытки сохранить достоинство. Он смотрел на Циммермаха из-под длинных тёмных ресниц, чуть нахмурившись. Серые глаза были выразительны и живы – из тех, что смеются даже тогда, когда губы сжаты в упрямую линию.

На нём висела явно чужая школьная форма: пиджак был велик, рукава почти скрывали пальцы, галстук болтался набекрень, а брюки оказались короткими, будто он рос быстрее, чем за ним поспевали портные. Он стоял прямо, но весь его вид кричал о внутренней свободе – или, как минимум, о пренебрежении к мелочным условностям.

– Что я тебе говорил насчёт галстука? – уже менее строго, но с оттенком руководящей заботы произнёс директор.

Адриан, с демонстративной сосредоточенностью, попытался выровнять незадачливый узел. Выглядело это настолько трогательно и забавно, что я не удержалась – тихо хихикнула.

Он тут же метнул в мою сторону внимательный, даже удивлённый взгляд. Наши глаза встретились – и я, как школьница, пряталась за дверью, будто этим можно было отменить мгновение. Впрочем, парень не стал заострять внимание – директор уже заговорил о предстоящих олимпиадах, контрольных работах и всевозможных мероприятиях. Валески сделал лицо такого несчастного юноши, что я едва сдержала улыбку. В его позе, в выражении лица, в каждом движении чувствовалось врождённое чувство юмора, почти артистическое. Мне невольно представилось: этот мальчишка наверняка бегает по крышам, играет на гитаре где-нибудь под луной и спорит с преподавателями ради развлечения.

Когда Циммермах завершил разговор, ученики вновь встали и вежливо попрощались. Директор обернулся ко мне, взгляд его вопрошал, каков мой вердикт.

Я пожала плечами, улыбнувшись:

– Посмотрим других, мистер Циммермах, – и поправила ремешок сумки, словно кивком приговаривая: «Валески меня заинтриговал, но давайте сравним».

Следующий класс находился на этом же этаже, в западном крыле школы. Уже с порога в воздухе ощущалось нечто иное – словно здесь бродила тень великих мыслителей, оставивших после себя дух размышлений, споров и открытий. Стены были увешаны старинными картами и тщательно выведенными диаграммами, а на полу сохранились следы мела – будто совсем недавно кто-то увлечённо доказывал свою гипотезу.

– В этом классе учится Агнесс Гарибальди, – сообщил мистер Циммермах, останавливаясь у дверного косяка. – Девушка с феноменальной памятью и редким даром живописца. Её учителя говорят, что она пишет не просто картины – она запечатлевает внутренние миры.

Я насторожилась. Творческие натуры всегда казались мне существами особого порядка – будто более тонко чувствующими, будто их кожа тоньше, а нервы ближе к поверхности. В них была своя откровенность, и, как мне всегда казалось, они с лёгкостью передавали свои чувства, позволяя обывателю заглянуть в их душу, как в раскрытую книгу.

Но Агнесс была другой.

Она сидела у окна, не замечая нас, с высоко поднятой головой, и будто отгородившись стеклянной стеной от всего, что не касалось её мыслей. В её лице не было ни теплоты, ни любопытства – только нечто монументальное, холодное, как мрамор античной статуи. Ни один мускул не дрогнул на лице, даже когда учительница окликнула её по имени.

Этот внутренний диссонанс – между её талантом и такой отстранённостью – зацепил меня. Она была словно картина, которую невозможно расшифровать сразу: тёмная, лаконичная, вызывающая тысячи догадок.

Следующего ученика мы отправились искать на самый верх – в крытую теплицу, устроенную на крыше здания. Воздух становился свежее с каждым пролётом, и, наконец, за стеклянной дверью, расцвела небольшая оранжерея.

– Генри Фогель, – сказал Циммермах, останавливаясь перед входом. – Неординарный юноша. Я позволил ему построить здесь свою лабораторию. С условием – что она будет закрыта от посторонних глаз, где бы он сам ни находился.

Мы не вошли, а остались наблюдать из-за стекла.

Перед нами, в золотистом утреннем свете, склонившись над ящиками с землёй, трудился смуглый юноша со светлыми, почти выгоревшими волосами. Его движения были неспешны, сосредоточенны, будто он разговаривал с каждым ростком без слов. Тонкие пальцы бережно поправляли листья, протирали стебли, рассыпали удобрение – он был не просто садовником, он был хранителем этой хрупкой, живой вселенной.

– Он приходит сюда ещё до начала занятий, – тихо пояснил директор, – ухаживает за садом, ставит опыты. Генри один из тех, кто никогда не теряет интереса к тому, что любит. Его кожа уже стала бронзовой от солнца, а волосы – светлее от ветра и света.

Мне показалось, что юноша всё замечает, просто делает вид, что нас здесь нет. Он был похож на молчаливого лесного духа – такого, которого нельзя потревожить, иначе исчезнет.

Все трое были настолько разными, столь удивительно яркими, что я с трудом сдерживала захлёстывающее восхищение. В моей голове уже строились замки из расчётов: как бы мне найти столько средств, чтобы поддержать каждого из них? Отдать на обучение, на свободу, на раскрытие крыльев.

Почувствовав внимательный взгляд мистера Циммермаха, я опустила плечи, едва выдохнув, и поджала губы:

– Ох, мистер Циммермах… я не думала, что это окажется так сложно.

Он понимающе улыбнулся, развёл руками и мягко проговорил:

– У вас есть время подумать, госпожа Хаас. Спешка в подобных делах – самый плохой советчик.

Глава XI

Стоило мне выйти за двери школы, как в грудь ударила волна неудовлетворения. Я искренне надеялась сегодня закрыть этот вопрос, принять решение – и двигаться дальше. Но вместо этого он, как назло, потянулся в неопределённость. И всё же – у меня родилась идея. Нужно выпросить у Лоренца разрешение устроить благотворительный вечер, собрать представителей Верхнего города, чтобы они пожертвовали на нужды школы. А заодно пригласить этих ребят – Адриана, Агнесс и Генри. Посмотреть, кто как держится в новом обществе. Кто-то создан для жизни наверху, а кто-то – нет. Это может стать ключом к правильному выбору.

На страницу:
8 из 12