Хризолит и Бирюза
Хризолит и Бирюза

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 12

— Ну, вообще, можем заехать в школу в Заводском районе и, если я не ошибаюсь, выпуск довольно скоро. Оттуда — либо в верхние университеты, либо… — он пожимает плечами, — либо в пабы. Или на склад.

Я поджимаю губы. Пабы или кафедра. Печь или лаборатория. Как всё решается на перекрёстке.

— А почему бы не построить университет прямо здесь? В Нижнем городе?

Он усмехается, словно уже слышал это.

— А ты готова платить зарплату верхнегородским преподавателям? Или знаешь, где найти нижнегородских, которые сойдут за докторов наук? — Лоренц склоняет голову. — Я и сам об этом думал. Спрашивал отца. Там, наверху, всё не так просто. У них свой академический мир, свои гильдии, свои правила.

Я вздыхаю, чувствуя, как лицо медленно наливается разочарованием. И всё же, не сдерживаю улыбки.

— Ну и прекрасно. Значит, пойдём по моей схеме.

Лоренц вскидывает брови.

— Ты что-то задумала?

— Ты даже не представляешь, насколько.

Лоренц смеётся и подходит ко мне. Его рука легко обвивает мою шею, он склоняется и начинает мягко взъерошивать мне волосы.

— Откуда столько идей в этой светлой головке! — шутит он, почти ласково, с тем особым теплом, что оставляют друзья детства.

— Прекрати! — смеюсь я, вырываясь из его хватки. В носу щекотно от кожи и табака, его запястье пахнет лимонадом и маслом для машины. Я игриво толкаю его в грудь — он делает шаг назад с театральным возмущением, а я отбегаю и вдруг срываюсь в лёгкий бег вниз по улице.

Я бегу — и впервые за долгое время ощущаю себя живой. Ветер играет с полами моего платья, каменная мостовая отзывается глухим эхом под подошвами. Поначалу оглядываюсь, проверяя расстояние между нами, но потом смотрю только вперёд. За спиной слышу, как Лоренц с напускной злостью бросает:

— Поймаю тебя, Офелия, — и тебе несдобровать! — и я почти слышу его смех, лёгкий, звонкий, словно праздник на площади.

Добегаю до мастерской — угловой домик с облупленными ставнями и вывеской «Обувная лавка Демьяна», знакомой мне с детства. Я, запыхавшись, распахиваю дверь, и тут же раздаётся звон колокольчика, цепляющий воздух медной нотой.

Помещение встречает меня знакомым уютом: запахи кожи, замши, старого дерева и немного клея. Полки по стенам увешаны обувью всех мастей: от дамских ботиночек с пуговками до крепких кирзовых сапог, натёртых до блеска. В центре — массивный дубовый стол, устланный кусками шкуры, шилом, нитками и картонными лекалами.

Из-за стола выглядывает седая голова — очки съехали на нос, глаза прищурены, но в следующее мгновение расплываются в доброй, почти отцовской улыбке.

— Офелия, дочка моя, — голос его охрипший, но тёплый, будто старый самовар. Он поднимается и идёт ко мне, разводя руки, — да где же ты пропадала? Я уж начал тревожиться.

Я бросаюсь ему навстречу, и его объятия пахнут мастикой и временем. Его ладони — тёплые, мозолистые, уверенные.

Следом заходит Лоренц. Он забывает пригнуться, и его макушка задевает колокольчик, заставляя тот пискнуть тонким испугом. Демьян отстраняется, и в воздухе мгновенно возникает лёгкое напряжение. Он выпрямляется, словно военный на построении, и говорит уже иначе — ровнее, почтительнее:

— Граф Винтерхальтер… прошу простить, не знал, что вы… э-э… будете с визитом.

Лоренц отмахивается от церемоний с широкой улыбкой:

— Я не как граф, старина. Я с Офелией. Просто за компанию.

Мгновение — и всё разряжается. Демьян снова становится прежним: глаза смеются, плечи расслаблены. Он хлопает меня по плечу и говорит с привычной хрипотцой:

— У тебя, дочка, друзья знатные. Держись за таких. Я так понимаю, ты выбралась из Нижнего города? Верхний город может быть холодным, но если в нём у тебя есть такой человек — ты уже не одна.

Я киваю и, по-хозяйски проходя вглубь мастерской, кричу с кухонной зоны:

— Да, дядюшка, я выбралась. Может, и не навсегда, но хоть на время.

Ставлю пузатый чайник на старую керосинку. Мягкое пламя светится, будто согревает не только руки, но и память.

Небольшая кухонька дышала теплом и старым деревом. Стены, потемневшие от времени, были выложены тесом, а потолок — закопчен и прочерчен балками. В центре стоял большой стол, отполированный годами и руками, окружённый неровными стульями. Над ним висела кованая люстра с подсвечниками — свечи в ней чуть покачивались, будто дышали вместе с домом. У стены — старая печь, чугунная. Шкафы, местами скрипящие, хранили простую посуду и крупу в стеклянных банках. Всё это не казалось бедным — скорее, настоящим, живым, как фото из старого альбома.

Я вернулась из кухни в основную мастерскую, сжимая заваренный чай в ладонях, который тотчас поставила на стол, но сразу же заговорила, как будто надеялась, что слова помогут облегчить ту вину, которая горела во мне:

— Прости, что не сообщила сразу. Всё получилось внезапно. Я… я принесла тебе немного денег. Ты сможешь сделать ремонт, купить новый станок, и...

Я уже тянусь к сумке, нащупывая пачку, как вдруг на мои руки опускаются его — крепкие, костлявые, с затвердевшими суставами, пахнущие кожей и временем.

— Дочка… не надо, — тихо, спокойно, как-то почти торжественно. — Я живу в достатке. Мне больше не нужно.

— Но, дядюшка… — я опускаюсь на ближайшую табуретку. — Пожалуйста. Позволь мне хоть чуть-чуть помочь. Ты ведь мне помог. Больше, чем кто-либо.

Он улыбается широко и искренне — так, что даже морщины на лице разглаживаются. И в этой улыбке я вдруг замечаю новые прорехи в зубах. Что-то в груди надламывается. Глаза наполняются влагой, и первая слеза медленно скатывается вниз по щеке.

Сердце сжимается. Воздух становится плотнее, тени в углах мастерской как будто сгущаются, будто сама комната откликнулась на мою боль. А он всё так же смотрит — с лаской, но и с непоколебимой стойкостью.

— Девочка моя… не стоит. Ты мне помогла сполна, дочка, я о большем и мечтать не мог.

Но я не сдаюсь. Я вытаскиваю деньги и почти со слезами на глазах протягиваю:

— Возьми. Пожалуйста, Демьян. Хоть немного. Хоть ради меня.

Он молчит, и в этом молчании — долгие годы жизни, много потерянного, много прощённого. Потом всё же вытягивает одну купюру и, улыбнувшись с иронией, говорит:

— Ну что ж. На хлеб хватит.

Он неспешно уходит обратно на кухню, оставляя меня одну со своими чувствами. И я, наконец, отпускаю сдерживаемое и сажусь на табуретку. Слёзы катятся тихо, по одной, как дождь по стеклу. Я поднимаю глаза к потолку, будто ища там ответ, и в этот момент чувствую движение.

На колени передо мной опускается Лоренц. Он смотрит снизу вверх — мягко, внимательно — и большим пальцем бережно стирает каплю с моей щеки.

— Ну ты чего, сладкая, — его голос низкий, почти шепот, и в нём нет ни капли жалости, только тепло.

Он приобнимает меня за колени, а потом наклоняется ближе и тихо говорит:

— Я прослежу, чтобы ему привезли новый станок. Хороший. Тихий. Надёжный.

Я не успеваю ничего сказать — он уже откуда-то достаёт вторую табуретку, садится рядом, берёт меня под плечо, прижимает к себе. Его рука ложится мне на спину — широкая, крепкая, будто созданная для того, чтобы сдерживать бури. А его голос, едва слышный, шепчет мне в ухо слова, которые не требуют ответа.

Я зарываюсь в его тепло, будто в старое одеяло, и постепенно слёзы утихают. Мир за стенами этой мастерской всё ещё жесток и несправедлив, но здесь, на этом островке между старой печью и чайником, в обнимку с тем, кому я небезразлична — всё кажется немного тише. И легче. И по-настоящему живым.

Меня будто ударило двойной дозой какого-то тёплого, густого чувства. Оно разлилось в груди, как горячий чай с вареньем в зимнюю стужу. Глядя на Демьяна, я не могла поверить, что на свете всё ещё существуют такие люди — добрые, бескорыстные, молчаливо поддерживающие. За всё время, что я знала его, он ни разу не попросил ничего взамен. Только желал мне счастья. И даже тогда, когда выручка едва позволяла оплачивать аренду лавки и закупать кожу, он продолжал платить мне пусть скромную, но честную зарплату. Чтобы я могла снимать комнату. Чтобы не чувствовала себя ничьей обузой.

— В груди так жмёт, Лоренц… — прошептала я хрипловато и уткнулась носом в его плечо. Ткань рубашки пахла улицей, кожей, чем-то свежим, как весенний ветер.

— Это душа, Офелия, — тихо сказал он. Одна рука мягко обняла меня со спины, а большой палец его ладони неторопливо гладил моё плечо. Движение было почти неощутимым, но именно оно в этот момент сдерживало всё то, что могло снова прорваться наружу.

Из кухни вдруг появляется сам Демьян, с самодельным бумажным пакетом, из которого торчат ещё тёплые крендели.

— Ну что вы тут сели, как на панихиде? Кренделя сами себя не съедят! — шутит он, но в его глазах — тёплая забота, как у дедушки, застукавшего внуков за слезами.

Мы с Лоренцем переглядываемся. Я улыбаюсь сдержанно, почти по-детски, вытираю ладонью остатки слёз.

Оставшиеся два, а может, и все три часа растворились в уютной суете старой мастерской. За окном медленно стекало багряное солнце, а внутри звучал голос Демьяна — чуть сиплый, певучий, с характерной нижнегородской интонацией. Он рассказывал про самые нелепые заказы за свою жизнь: как ему однажды пришлось шить левый ботинок на два размера больше правого, потому что заказчик врал жене про драку и не хотел признавать подагру.

В другой раз — кто-то пытался заказать пару сапог… для козы. Была и история о том, как он по ошибке пришил к подошве подкову и не заметил, пока клиент не зашёл к нему в лавку с грохотом.

Смеялись мы долго. А потом пошли сплетни. Про миссис Дюплентан — сварливую вдову с шилом вместо языка. Один из её бестолковых сыновей недавно словил пулю в колено — сам напросился, лез куда не следовало. Второму почти выбили все зубы на подпольных боях. Всё потому, что ни один из них не имеет шанса на иное. И таких здесь — сотни.

Мне больно за них. Не потому, что они плохие — а потому что они просто… плод. Плод того, что годами высевает Нижний город. Сырой, бедный, запущенный. Лишь единицы могут вырасти вопреки. Слава Роду, что сегодня за этим столом со мной — именно такие. Лица, от которых становится светлее.

Когда за окном стало чуть более шумно, все начали выходить с работы и идти домой, Лоренц, глядя на часы, напомнил мне о школе. Я кивнула. Медленно поднялась из-за стола, подошла к Демьяну и обняла его крепко, как обнимают того, кто был с тобой в самую трудную зиму.

— Береги себя, дочка, — тихо сказал он мне в макушку.

Лоренц тоже не ушёл без объятий. Правда, для этого ему пришлось немного склониться. Демьян воспользовался моментом и что-то прошептал ему на ухо — серьёзно, почти как приказ.

Лоренц рассмеялся, хлопнул его по плечу и, пожав руку, ответил:

— Можете на меня положиться.

И в этот миг мне показалось, что между ними проскочило что-то большее, чем просто дружелюбие. Что-то, похожее на старую, честную мужскую клятву.

Мы с Лоренцем вышли из обувной лавки и направились в сторону школы. Воздух стал прохладнее, в нём витала вечерняя тишина, пропитанная запахом сырого камня и старых крыш. Я будто отдалилась от действительности — ноги шли по мостовой, а разум парил где-то высоко, меж выцветших воспоминаний. На моём лице играла умиротворённая, почти детская улыбка.

— О чём думаешь, Офелия? — спросил Лоренц, скосив на меня внимательный взгляд.

Я лениво перевела глаза на него, а затем подняла голову к темнеющему небу, где робко загорались первые звёзды, хотя солнце еще не покинуло свои владения, словно кто-то за ширмой ставил свечи в хрустальных фонарях.

– Думаю… о том, как мне повезло встретить таких людей, как Демьян. И как тебя, Лоренц, – прошептала я, чувствуя, как внутри разворачивается тёплый сверток благодарности.

Он улыбнулся — так мягко, так искренне, как будто услышал нечто очень важное.

— Мне тоже повезло встретить тебя, Офелия.

Мы уже почти подошли к ратуше, когда он вдруг остановился и удивлённо прищурился:

— А где твоя сумка?

Я пожала плечами и хитро усмехнулась. Мой взгляд сам собой скользнул назад, в сторону обувной мастерской. Кажется, я оставила её на старом деревянном стуле у плиты, рядом с расставленными кружками.

— Всё с тобой ясно, — он покачал головой, но без осуждения — с тем весёлым, почти братским участием, каким провожают рассеянных девчонок, забывших перчатки на балу.

И правда, мне стало так легко на душе. Будто я сделала что-то очень простое, но долго откладываемое — помогла, не ожидая ничего взамен. Я и представить не могла, насколько сладко и естественно чувствовать себя нужной.

Как странно, что счастье гораздо проще приходит к тем, у кого есть деньги… И как горько, что без них оно почти всегда остаётся недоступной роскошью.

***

Школа Нижнего города встретила нас своей сдержанной, почти монастырской тишиной. Высокое, прямоугольное здание цвета мокрого асфальта, прошитое узкими окнами, будто шрамами времени, стояло безмолвным стражем воспоминаний. Её фасад не изменился с тех самых пор, как я впервые перешагнула её порог много лет назад — в тугом платье, с косичками и тетрадью в руках.

– Я училась здесь, – тихо проговорила я, словно боясь потревожить прошлое. Сердце дрогнуло. Какое-то щемящее чувство обдало грудь, как ветреный мартовский воздух.

Мы вошли внутрь. Коридоры — прямые, пахнущие известкой и чернилами — потемнели от надвигающегося вечера. Знакомый звон плитки под ногами отозвался эхом в груди. На стенах — картины учеников, старые фотографии с балов, спортивных состязаний, походов в горы. Я вдруг увидела своё лицо на одном из снимков — в заднем ряду, с зажатым букетом и слишком серьёзным взглядом. Как же давно это было.

Нас встретила массивная дверь с табличкой «Директор: Теодор Циммермах». Я постучалась, и через мгновение мы вошли в просторный кабинет.

Директор был мужчиной лет шестидесяти пяти, высокий, худощавый, с аккуратно подстриженной бородкой и тихим благородным голосом. Его волосы были уже полностью седыми, но в глазах всё ещё жила внимательность учителя, читающего учеников, как книги. На носу полукруглые очки, строгий тёмный костюм, галстук, затянутый до самого подбородка — всё в нём говорило о строгости, которой когда-то боялись, но теперь вызывала только уважение.

Он поднял глаза, и когда увидел меня, его лицо слегка прояснилось — будто узнал. Или вспомнил.

Я сделала шаг вперёд и, стараясь говорить уверенно, произнесла:

– Мистер Циммермах, я хотела бы стать спонсором для самого одарённого ученика вашей школы.

Мне казалось, даже воздух в кабинете замер от неожиданности этих слов.

Глава IX

Директор Циммермах медленно опускает очки на кончик носа и пристально вглядывается в меня поверх стёкол. В этом взгляде нет ни раздражения, ни тревоги — лишь холодная академическая выверенность. Я замираю на пороге, сдерживая дыхание, словно гимназистка, вызванная к директору за неподобающий вид в церкви.

Он долго не говорит. Сначала разглядывает меня — от поношенных ботинок до затенённого лица. Затем переводит взгляд на Лоренца. И только когда их глаза встречаются, когда Винтерхальтер-младший чуть кивает, подтверждая своё участие, директор отвечает ему таким же молчаливым жестом.

Наконец, он складывает пальцы в замок над безукоризненно ровной поверхностью стола и чуть склоняет голову, приглашая нас войти. Я осторожно подхожу, усаживаясь на край стула, будто даже дерево здесь принадлежит какому-то высшему чину, и к нему надо относиться с почтением.

– Хаас, – негромко проговаривает он, будто пробуя фамилию на вкус, как старое вино. – Не думал, что когда-нибудь снова увижу вас в этих стенах.

Я не знаю, что сказать — меня захлёстывает волнение. Я не ожидала, что он меня вспомнит. Но теперь, глядя на этого человека — с его сединой, выправкой и неизменной строгостью, — я понимаю: вряд ли он когда-либо забывает учеников, особенно тех, кто запомнился.

– Да, сэр. Я… вернулась.

– Когда вы учились здесь, – продолжает он, всё ещё не моргая, – вы, кажется, единственная за пятилетку, кто набрал на экзамене по естественным наукам полный балл. И ваше сочинение по истории висело у нас в холле почти два года.

Я чувствую, как к щекам приливает кровь. Тогда это казалось обычной учебной победой. А теперь... это часть прошлого, которое, несмотря ни на что, признано достойным.

– Что же привело вас обратно, мисс Хаас?

Я сглатываю и, собравшись с духом, выпрямляю спину.

– Я хотела бы… стать спонсором. Для одного из учеников. Самого способного. Или… самой способной, – добавляю я быстро, – чтобы у него или у неё был шанс продолжить учёбу. В университете. В Верхнем городе, если получится. Или хотя бы в техникуме.

Циммермах не отвечает сразу. Он, словно испытывая меня, сохраняет молчание. Затем откидывается в кресле, сдвигает очки обратно на переносицу и медленно поднимается. Проходит к шкафу, выдвигает ящик, достаёт несколько аккуратно оформленных папок.

– Я бы хотела делать это анонимно, чтобы только Вы были в курсе сложившейся ситуации, – добавила я, пока директор разворачивался в нашу сторону.

Он кладёт их на стол с тем самым жестом, с каким преподаватель преподносит экзаменационные билеты: строго, взвешенно, с чувством ответственности.

– Перед вами три выдающихся ученика наступающего выпуска, – проговорил мистер Циммермах, с привычной своей степенностью, будто читая сводку об уездных налогах, – каждый из них демонстрирует исключительные успехи в своём направлении.

Его голос тек плавно, размеренно, и в этой обстоятельности было что-то успокаивающее. Я разложила перед собой три аккуратные папки, каждая — чуть потёртая от частого обращения, с приложенными снимками, чертежами и справками. Пальцы с легкой дрожью касались гладкой бумаги, как будто от этого выбора зависело больше, чем просто судьба одного школьника.

Я сразу поняла: по бумагам не решить. Листая страницы, я словно скользила по поверхности жизни — без глубины, без душевного контакта.

Первый — юноша с выразительным лбом и цепким взглядом — был инженером. Его работы в области биомеханики уже занимали призовые места на научных ярмарках столичного округа. Один из его прототипов — биотехнический протез руки — имел столь тонкую настройку, что мог повторять движение живого тела с точностью до мускульного напряжения. А ещё в досье говорилось о некоем проекте по разработке вычислительной машины, имитирующей работу мозга… Я даже запнулась: такие идеи были сродни фантастике.

Второй — бледный, веснушчатый, с неуверенной улыбкой — оказался юным биологом. Он разводил растения с необычной нейрооткликой. В аннотации было написано: «когнитивные фитоформы». Цветы, способные реагировать на интонацию, движение, прикосновение. Он писал, что одиночество — болезнь века, и если человеку не с кем говорить, он сможет говорить хотя бы с живым. От этих слов в груди защемило.

Третьей была девушка с каштановыми волосами и тяжёлым, проницательным взглядом голубых глаз. В её деле лежали снимки картин. Пейзажи, написанные маслом, настолько насыщенные светом и тенью, что казалось — это не холст, а окно в другой мир. Один из рецензентов, судя по приписке, уверял, что, стоя перед её работой, слышал шум прибоя и чувствовал запах солёного ветра.

Я перелистывала страницы снова и снова, в надежде, что взгляд зацепится — нет, не за талант, не за регалии, а за душу. Но её на бумаге не разглядеть.

– Сложно, – прошептала я, почти теряя силы от напряжения и времени, потраченного на изучения всего. – Они все невероятные. Я… должна увидеть их.

Лоренц, всё это время стоявший в стороне с благородным терпением, подошёл ближе и мягко положил ладонь на моё плечо.

– Птичка, давай вернёмся завтра, – его голос был чуть ниже шёпота, – увидим их в деле. Ты поймёшь.

Я позволила себе выдохнуть, откинулась на спинку стула. Словно отпустило.

– Да, ты прав, я голову сломаю быстрее, чем приму хоть какое-то решение, – кивнула я, обращаясь и к Лоренцу, и к директору одновременно. – Простите за поспешность. Завтра, если вы не возражаете…

Мистер Циммермах сдержанно кивнул, собрал папки обратно, уложил в ящик, словно убирая в архив не досье, а хрупкие, бережно оформленные надежды.

Я неловко замялась, не зная, как завершить беседу, но Лоренц легко протянул руку директору и с достоинством, чуть склоняя голову, поблагодарил:

– Благодарю за преданность вашему делу. Без таких, как вы, господин Циммермах, Нижний город давно бы вымер духовно.

Мы вышли в холл, где звук наших шагов эхом отдавался от плитки, как от стен старого театра. Я взглянула на потолок — всё тот же, как в детстве. Ветер из распахнутого окна трепал мои волосы, и с тихой благодарностью я подумала: хорошо, что мы ещё можем вернуться туда, где нас когда-то ждали.

Возле ратуши нас ожидал мотоцикл — тяжёлый, с металлическим блеском, он казался здесь странным пришельцем из будущего, застывшим на фоне старинных фасадов. Боковым зрением я уловила, как качаются деревья — ветер, поднявшийся внезапно, гнал за собой воздух, как дирижёр — волну струн. Ветви гнулись, сплетались в танце, листья шептали, перекликались, как будто лес делился своими секретами. Этот шорох то возрастал, напоминая раскаты грома, то затихал, позволяя городу снова дышать ровно.

Небо застилали низкие плывущие облака — медленные и тяжёлые, точно пароходы в вечерней дымке. Сквозь них изредка пробивались золотистые стрелы заходящего солнца, окрашивая улицы в медь и янтарь. Прохожие спешили укрыться, и лишь дети, как всегда, смеялись ветру в лицо, распуская шарфы.

Мы с Лоренцем шли в неспешной поступи, растворяясь в потоке людской суеты. Воздух был напитан запахами свежей сдобы — сдобный, тяжёлый, сладкий, — и желудок мой отозвался стыдливым урчанием. Лоренц, не прерывая рассказа, говорил о мистере Циммермахе — о том, как тот, имея возможность блистать на кафедрах Верхнего города, добровольно остался здесь, внизу, чтобы воспитывать тех, кого не замечает власть. Слушая, я ощущала глубокую благодарность и даже некое смущение — редко встретишь человека, чей выбор движим не честолюбием, а долгом. Мне хотелось, чтобы завтра наступило скорее.

Заметив, как мой взгляд всё чаще соскальзывает к уличным прилавкам с ароматными пирогами, Лоренц на миг умолк, затем лукаво улыбнулся, обогнал меня и, ловко распахнув передо мной дверь таверны, сделал полупоклон.

— Прошу, мадемуазель, в наш имперский дворец вкуса.

Я было хотела отказаться из вежливости, но урчащий протест моего желудка сделал выбор за меня, и я с лёгкой улыбкой шагнула внутрь.

Таверна встретила нас теплом и мягким светом. Здесь пахло жареным мясом, густыми соусами, хмелем и хлебом — этот аромат был уютнее любых воспоминаний. В углу потрескивал камин, рядом с ним — оленьи рога и пожелтевшие карты. В зале было всего несколько человек — усталые рабочие, молчаливые и мирные. Нас встретили ленивыми взглядами, и тут же вернулись к своим мискам.

Мы заняли столик у окна. Заказали тушёную капусту с колбасками, ржаной хлеб, сливочный суп с рыбой и два чайника густого чёрного чая. Пока мы ели, Лоренц продолжал свой рассказ — как в детстве Циммермах обучал его каллиграфии, как тот поправлял его руку, заставляя переписывать одну и ту же строчку десять, двадцать раз, пока линия не станет безукоризненно прямой. Голос его звучал мягко, с ноткой ностальгии. А я слушала, и временами думала — о завтрашнем дне, о детях, которых я ещё даже не видела, и о том, насколько хочется сделать хоть что-то хорошее в этом мире.

После ужина мы поблагодарили владельца, плотного мужчину с усами и засученными рукавами, и вышли обратно в вечер. Город уже начал замирать — улицы окутал янтарный свет фонарей, а в небе, будто на сцене, медленно опускался занавес — закат.

Подойдя к мотоциклу, Лоренц обернулся ко мне, прищурившись:

— Ну что, сил ещё хватит? Я покажу тебе место, где закат дышит прямо в ухо.

Театральной подозрительностью смотрю на своего спутника и, по совместительству, любителя приключений, и молниеносно киваю. Сердце билось как от вечернего чая, так и от предвкушения — я всегда знала, что лучшие виды открываются с самых высоких точек. Особенно в городах, где красота спрятана в тенях.

На страницу:
7 из 12