
Полная версия
Хризолит и Бирюза
Когда я снова открыла глаза, Лоренц стоял рядом, но его взгляд был далёким. Он колебался, это было видно: желание защитить меня боролось с его собственными мыслями о том, действительно ли это мне нужно.
Мне было приятно его присутствие, приятно чувствовать эту силу за спиной. Но в то же время я знала: если он действительно вмешается – это всё только осложнит.
– Лоренц, я совсем забыла, – в голове всплыла недавняя идея, как мне облегчить задачу с выбором достойного кандидата на образование. – Могу ли я попросить тебя заняться организацией благотворительного вечера для троих учеников? Точнее, это будет скорее для нужд школы, но таким образом я хотела бы выбрать, кто больше подходит для жизни в Верхнем городе.
Брови Лоренца одобрительно взлетели вверх, и он, весело прищурившись, щёлкнул меня по носу.
– Госпожа Хаас, вы всё глубже погружаетесь в светскую жизнь! – его улыбка стала ещё шире.
И мне вдруг совсем не захотелось, чтобы он уходил.
Его слова будто подарили мне крылья. Я уже начинала привыкать к приёмам и раутам, что заполняли мой календарь, но только теперь осознала: я могу быть не просто сторонним наблюдателем – я могу действовать. Внутри что-то трепетно раскрывалось, словно душа, до сих пор спрятанная в оболочке, наконец ощутила пространство, где ей можно расцвести. Блеск люстр, гладкие улыбки, шелест платьев – всё это больше не пугало. Страх отступал, уступая место новой уверенности, которую я так долго искала.
А рядом с Лоренцем… было спокойно. Как дома. Хотя дома у меня никогда и не было. Он принёс с собой то ощущение, которого я не знала: лёгкость, заботу, почти доверие. Ещё немного – и я сдамся под таким осадным штурмом.
– Я помогу тебе, ласточка моя, – мягко пообещал он, взглянув на часы, спрятанные под рукавом. – Уже шесть, птенчик. Тебе пора собираться.
Лоренц тихонько поцеловал меня в щеку, задержавшись, будто долгое трепетное желание было вознаграждено. Его губы касались моей кожи, оставляя легкое ощущение влажности, словно они были наделены магией, способной стереть все заботы и страхи. Я легонько повела щекой в его сторону, будто хотела впечатать этот поцелуй в свою кожу.
Он отстранился. Пространство будто на миг стало другим – наполнилось тишиной. Я не спешила говорить, нарушать ее, позволяя этому моменту продлиться, растянуться до предела.
Мы обменялись взглядами, от которых в воздухе витала легкая дрожь, после чего он закрыл дверь моих апартаментов с другой стороны.
Глава XIII
Платье, надетое на меня, было строгого чёрного цвета – без украшений, без компромиссов, словно чёрный флаг подчинения. Держалось оно исключительно на изощрённой шнуровке по спине: стоило бы моей груди взбунтоваться – она бы тут же проиграла сражение, и платье сошло бы вниз с достоинством утопающего. Но корсет, беспощадный и неотвратимый, сдавливал меня с такой силой, что грудь казалась явлением – пусть и вымученным.
Широкие шелковые бретельки лениво спадали с плеч, словно подчёркивая изящество ключиц, гладких, будто вырезанных из слоновой кости. Юбка же опускалась чуть ниже колен – достаточно, чтобы прикрыть свежие ссадины, оставшиеся как память о прошлом дне, более жестоком, чем этот вечерний.
Нивар – о, он не забывал ничего – позаботился и о моей раненой ладони: посыльный принёс короткие перчатки из тончайшего кружева, будто сплетённого из утреннего инея. Кружево надёжно укрыло следы боли, растворяя их в образе женщины, чей облик был изыскан и неприступен. Оно обвивало пальцы, превращая их в украшения – не просто часть тела, но жест, манеру, обещание. Я ощущала себя частью какого-то великого балета: роли ещё не распределены, но кулисы уже дрожат.
Волосы, уложенные мягкими волнами, касались лопаток – и в этом касании было нечто материнское, будто сама ночь обнимала меня. По вискам мерцали бриллиантовые заколки – две хрупкие звезды, венчающие мою задумчивость. Третья – лежала на ключице, как молчаливый комплимент от того, кто знал меня лучше, чем следовало бы.
Образ был завершён – почти церемониальный, как и положено тем, кто идёт на сцену, пусть и не в роли актрисы. Я стояла перед зеркалом, позволяя себе последний вдох уверенности – и вышла.
Снаружи меня уже ожидал автомобиль – чёрный, лаковый, с лакеем, который отворил дверцу с таким почтением, будто я была княжной из древнего рода. Машина тронулась неспешно, будто почтительно, и я скользнула взглядом по вечерним улицам. Город за окном рассыпался золотом фонарей, как драгоценный камень под тонким стеклом – каждый отблеск жил, дышал, обещал.
Внутри у меня пульсировало лёгкое, тёплое волнение – как перед исповедью, которую никто не услышит. Я чувствовала, как волосы нежно касаются обнажённых плеч, и это напоминание о себе вдруг придавало уверенности. Сердце билось быстрее, будто уже знало: впереди что-то начнётся.
Мы свернули в небольшой лес. Здесь, между древних деревьев – хвойных, лиственных, золотых от света фар – тени казались живыми. Казалось, будто сами деревья следили за мной, как старые наставники, провожавшие на бал. Лес вскоре расступился, отдав дорогу широкому шоссе, где ночные огни вытягивались в световые стрелы, пронзающие темень. Город менялся на глазах – он больше не шумел, но дышал, глубоко и неспешно, словно влюблённый, ожидающий ответа.
Автомобили вокруг сверкали фонарями, как звёзды в небесах – не властные, но равные. Всё вокруг – и тишина улиц, и шелест шин, и дрожащий воздух – слилось в одно: в магию города, что живёт в контрасте. Между одиночеством и людской спешкой, между светом и тенью, между женщиной, что едет в театр, и той, что была вчера.
Когда автомобиль медленно выкатывался на театральную площадь, я, будто зачарованная, прильнула к стеклу, не в силах оторвать взгляда от величественного здания. Готические ноты в архитектуре – острые шпили, изящные стрельчатые арки, витражные окна с мерцанием последнего солнечного света – внушали то чувство благоговения, которое испытываешь перед чем-то, безусловно, выше тебя.
Театр тянулся к небесам, как молитва, и в этом безмолвном устремлении камня была и гордость, и тоска. Казалось, он стоит здесь с самого сотворения света – старый, как сама История, но нетронутый временем.
Перед ним раскинулась небольшая, но ухоженная площадь: клумбы с лилиями и розами, чьи ароматы щекотали память – не нос, – напоминая о детстве, о тех далёких, почти забытых днях, когда красота казалась естественной, а не выстраданной. Вдоль гравийных дорожек стояли чугунные скамейки с деревянными спинками, на которых, казалось, кто-то только что встал – оставив после себя след тепла. Свет заходящего солнца играл на мраморных плитах фасада, делая здание живым: оно то дышало, то замирало, то бросало отблеск, словно взгляд.
На углах площади высились скульптуры – хранители мифов и городских преданий. Один из них, с кроткой полуулыбкой и театральной маской в руке, изображал покровителя сценического искусства. Я вспомнила, что именно ему молились актрисы перед премьерой, именно его статуэтку держали под подушкой в ночь перед выступлением. Камень его лица был мягким, почти живым, как у давнего знакомца, с которым когда-то многое связывало.
Я уже положила руку на дверцу, намереваясь выйти, как передо мной вырос граф Волконский.
Он появился внезапно, но не неожиданно – как приходит долгожданное письмо. Его фигура, чётко очерченная на фоне светлеющих фонарей, сразу привлекла внимание. Он слегка поклонился, протягивая мне руку – уверенно, по-старому, как полагается человеку его круга и воспитания.
Мгновение я смотрела на его ладонь, не решаясь вложить в неё свою. Внутри меня зашевелилось сомнение – смешанное с раздражением и странным, необъяснимым теплом. Стоило ли соглашаться на этот жест? На эту игру, где я снова не знаю правил? Но во взгляде графа сквозило что-то неотвратимое – не сила, нет, – осведомлённость. Он знал, на что шёл. Знал, кого встречает.
Да и у меня все равно не было выбора.
Я вложила свои пальцы в его ладонь. Его прикосновение было тёплым, немного крепким – как у мужчины, который привык держать поводья, но всё ещё умеет прикасаться бережно.
– Прекрасное платье, – сказал он, изучая меня с головы до ног. Его взгляд был не голодным, нет – он был эстетским, холодно-восхищённым, как если бы я была музейным экспонатом, тщательно отреставрированным к приёму императорской комиссии.
Я улыбнулась – сдержанно, вежливо, чуть натянуто. Его одобрение, обрамлённое этой выверенной любезностью, вызывало во мне и благодарность, и неприятное ощущение: он, казалось, наслаждался не мною, а тем, как хорошо умеет меня разгадывать. Как тонко играет на струнах, которых сам же и коснулся.
Но его взгляд внезапно потемнел, задержавшись на колье на моей шее. Украшение, словно нечаянная пометка, выдало нечто, что он предпочёл бы не знать. Я почувствовала, как его пальцы на мгновение сжали мою руку – не грубо, но с оттенком ревности, или досады. Он тут же скрыл это за вежливой, почти актёрской улыбкой, но жест уже случился, и я его почувствовала.
Мне хотелось, чтобы он заговорил – о спектакле, об артистах, об этом вечере, который ещё не начался, но уже пах сценой, пудрой и кулисами. Хотелось слушать, как он говорит, уводя мысли от дрожи внутри, от собственного смятения. Но он молчал. И я молчала.
Мы ступали по широким мраморным ступеням театра, в молчании, наполненном электричеством. Я держала его под локоть. Ветер вдруг стих – как будто уступил звуковое пространство нашим шагам. Всё застыло в преддверии чего-то важного – или уже неизбежного.
Я ощущала его руку на своей – и это касание раздражало, не потому что было неприятным, а потому что напоминало: вот он, рядом. Он, который всё чувствует, всё понимает, и молчит. И я тоже молчу. Потому что боюсь сказать что-то, чего уже нельзя будет вернуть.
В стенах театра Нивар сразу повёл меня через фойе, не оглядываясь, не мешкая – будто стремился занять своё место не на балконе, а в ином пространстве, где чужие взгляды не коснутся нас ни словом, ни жестом. Он шёл уверенно, слегка склонив голову в сторону, как будто слушал не шум зала, а некий внутренний ритм, ведомый лишь ему одному.
Однако публика, уже заполнившая золотое нутро театра, не позволяла остаться в тени. Мужчины в тёмных смокингах, словно сошедшие с витрин лучших ателье, дамы в платьях, над которыми трудились портнихи не одну бессонную неделю – все они прохаживались по фойе с грацией актёров на сцене. И каждый второй, завидев Нивара, останавливался, здоровался, бросал фразу, полную нарочитой учтивости – и не менее нарочитого интереса. Казалось, само пространство вокруг него начинало пульсировать – как около лампы, к которой слетаются мотыльки.
Но он – граф, князь, хищник или просто мужчина, уставший от лицемерия – никому не позволял задерживаться более чем на минуту. Причём делал это так искусно, так мягко и вместе с тем неоспоримо, что мне становилось не по себе. Его вежливость была безукоризненна, и в ней чувствовалась такая холодная уверенность, что я начинала задумываться: кто он на самом деле – благородный дипломат или человек, давно познавший, как управлять каждым движением души и тела?
Он был непринуждён до опасности. Умело балансировал между светским одобрением и хищной отстранённостью. Его голос – сдержанный, чуть приглушённый, – имел силу не повысить тон, а понизить – и тем самым заставить слушать.
Я украдкой разглядывала его. Нивар выглядел безупречно: высокий, подтянутый, в смокинге, сшитом точно по фигуре, с идеально уложенными волосами. Его уверенность – не та, что кричит, а та, что дышит – исходила из каждого жеста, каждого взгляда. Он знал, чего желает, и не боялся этого.
И в этой безоговорочной ясности было нечто болезненно-прекрасное.
Я пыталась понять, что именно так неумолимо тянет меня к нему, несмотря на ту бурю негативных эмоций, что он однажды уже разбудил во мне. Его взгляд – глубокий, будто омут, в котором запросто можно утонуть. Его улыбка – простая, но с тенью тайны. Та самая, что оставляет после себя ощущение: что-то было сказано, но не словами. И в такие моменты, казалось, весь мир исчезал, словно кто-то затушил свет, оставив одну лишь его ауру.
Я видела – нет, ощущала – как на него смотрят другие. Их взгляды, полные того же притяжения, что и моё. Людям нравится сила – не показная, а истинная. А он был её источником. Сдержанным, тяжёлым, как дождь перед грозой.
Между нами натянулась невидимая нить – тонкая, но жгучая. Я чувствовала, что именно я держу её конец, что напряжение исходит от меня, как от нервной струны. Но Нивар будто не замечал. Или делал вид. Или наслаждался этой тишиной между словами. Я ловила на себе его взгляды – нечастые, точечные, будто он примерял меня к своей памяти. От этого в животе поднималось то самое чувство, которое нельзя ни назвать, ни унять.
Святой Род… О чём я думаю?!
Что, если всё это – лишь иллюзия, вызванная напряжённостью момента? Что, если его притяжение вовсе не связано с телом, а глубже, древнее, опаснее? Что, если он тоже чувствует это – эту странную связь, тянущуюся с того самого мгновения… той самой каморки… где он первый раз дотронулся до меня так, как не смеют даже любимые?
Картины в голове всплывали сами собой. Никс, вьющаяся возле него, её взгляд – внимательный, жаждущий. Фраза Кристы: «эскортницам можно выйти замуж». Я никогда не забуду, как она это сказала – с горькой надеждой и усталой верой.
Но дело было не только в его теле. В нём было что-то ещё – неуловимое, будто трещина в стекле, через которую сочится живое. Рядом с ним я ощущала себя… сильной. Живой. Желанной. Как бы я ни сопротивлялась, внутри всё откликалось.
Может, Никс чувствует то же? Или я заблуждаюсь – и всё это лишь проекции моей одинокой души?
И всё же… быть рядом с ним – всё равно что стоять у края бездонного колодца: страшно, но оторваться невозможно.
Иногда мне казалось – и это ощущение становилось всё навязчивее, – что он видит во мне больше, чем я сама осмеливаюсь себе позволить. В его взгляде было нечто тревожащее: не просто восхищение, а нечто сродни признанию. Понимание, будто он знал мою душу в её слабостях и сильных сторонах, как знал бы родную книгу, перелистанную десятки раз. Я не чувствовала этого от других. И, может быть, именно эта иллюзия близости – или правда? – подталкивала меня к нему. Все предостережения и сомнения – те, что я годами выстраивала, как крепостные стены, – начали оседать, крошиться, как глина под дождём.
И я ненавидела себя за это.
Как же я презирала ту часть себя, что жаждала быть рядом с тем, кто способен меня разрушить! Кто уже начал это делать, медленно, почти ласково, вдыхая в меня себя и оставляя пустоты, которых я прежде не знала.
Сопровождение.
До него – всего лишь работа. После него – трещина, в которую просачивалась какая-то новая, странная надежда. Всё рядом с ним выглядело иначе. В его мире, как бы он его ни скрывал, будто бы было место и для меня – не как для «девочки из клуба», не как для тени на чужой стене, а как для женщины. Женщины, способной быть счастливой. Рядом с ним. Мысль об этом пугала – и одновременно звала, как зовёт в море тот, кто умеет плавать, но не знает, что под водой.
Фойе театра было украшено цветами – щедро, как на приёме у великосветской вдовы. Цветы были повсюду: в напольных вазах, в гирляндах на карнизах, даже в небольших кессонных нишах на потолке стояли фарфоровые горшки с фиалками и азалиями. Пахло сладко – не навязчиво, а как пахнет молодость: слегка липко, с горечью пыльцы и каплей чего-то почти запретного.
Внутри было прохладно и спокойно. Всё звенело в ожидании. Нас провели в ложу на втором этаже – как ни в чём не бывало, с тем спокойным уважением, какое бывает лишь у людей, знающих, кого они проводят.
Я шла медленно, впитывая взглядом каждую деталь, будто пыталась сохранить этот вечер на потом – на тот случай, если завтра всё исчезнет.
Зал был ещё полупуст. Сцена скрывалась за лёгким занавесом, словно дышащим тканевым облаком. Со временем пространство начало оживать: в зал входили нарядные господа и дамы, рассаживались на складные кресла, обменивались взглядами, веерами, фразами, оставляя за собой след дорогих духов и сложных чувств.
Ложа, куда нас привели, была почти потаённой: если не знать о ней заранее, можно было бы принять тяжёлую штору за часть убранства. Внутри – тепло, уют, обволакивающий полумрак. Мягкий свет просачивался сквозь щели в портьерах, ложась на бархат кресел, в которых хотелось исчезнуть. Где-то внизу скрипели половицы сцены, кто-то – вероятно, актёр – прокашливался за кулисами.
В углу стоял столик: бутылка красного вина, четыре хрустальных бокала, серебряный штопор, салфетки с императорским вензелем. И всё это казалось не просто подготовкой, а как будто часть церемонии, в которую мы были допущены по праву или по милости.
Я ещё не успела осознать, что нахожусь в императорской ложе, как за нами раздались шаги. Вошёл сам император – Гарольд V. Высокий, сдержанный, с той особенной осанкой, которую невозможно воспитать – только унаследовать.
– Ваше Величество, – Нивар мгновенно склонился в глубоком поклоне.
Я чуть замешкалась – не потому, что не знала, как поступить, а потому что не верила происходящему. Медленно сделала книксен, чувствуя, как сердце в груди вдруг будто отозвалось ударами колокола. Мы были не просто зрителями. Мы были внутри самой сути империи.
– Приветствую вас, – с тёплым отблеском в голосе сказал император, чуть кивнув. – Нас ожидает нечто поистине увлекательное, друзья мои.
Его улыбка была широкой, даже располагающей. Нивар тоже улыбнулся в ответ – с той самой полуулыбкой, которую я знала. Она всегда выглядела искренне, но верить ей было нельзя. Я смотрела на него, и не верила.
Зал постепенно наполнился. Воздух стал плотнее – словно бы и свет, и дыхание, и сами взгляды людей собирались в тугую ткань ожидания. Мы уселись в кресла за спиной Его Величества. Сцена была как на ладони. Я села медленно, приглаживая юбку, чувствуя, как ткань скользит по коленям, как дрожит воздух рядом с ним.
Прозвучал третий звонок. И словно вся реальность – то, что было, и то, чего никогда не будет – ушла за кулисы. Зал погрузился во тьму. Зажглись прожектора. И занавес, с шелестом, как дыхание, начал расходиться в стороны, открывая перед нами не просто спектакль – но, возможно, и судьбу.
На сцене появились актёры – будто герольды иного мира, в пышных костюмах, сшитых из парчи, тюля и глубоких бархатов. Их образы резко контрастировали с полумраком зала, превращая сам свет в участника спектакля. Лица их были живыми полотнами: от ужаса – до последней, отчаянной надежды, и каждая тень эмоции отбрасывала отблеск в самую глубину души зрителя.
С каждым произнесённым словом, с каждым паузным взглядом или взмахом руки – атмосфера сгущалась, сама сцена становилась алтарём, где совершается нечто священное. Диалоги перекатывались, как грозовые раскаты, а напряжение в зале было столь ощутимо, что, казалось, воздух звенит. Люди затаили дыхание, и в этой тишине каждый слышал только своё сердце – и голос актёров, звучащий, как исповедь.
Игра была не просто правдоподобной – она была подлинной. Актёры не играли, они проживали. И я вдруг поняла, что никогда прежде не видела ничего подобного. Их голоса – сильные, мелодичные, с той особой выучкой, какая возможна лишь в старых школах имперского театра – разносились эхом, будто они говорили не с публикой, а с самими стенами этого зала, нашпигованного памятью.
Мне казалось, что они играют и со мной тоже. Как будто я была не зрителем, а участником, тенью, отражением одной из героинь – потерянной, ищущей, обречённой.
На сцене разыгрывался древний эпос – история мореплавателя, покинувшего родные берега в погоне за неведомыми землями. Его корабль, скрипучий и упрямый, словно живая тварь, бороздил холодные волны, пока штормы разбивали его мечты, а штиль казался зловещим, как молчание после страшной вести.
Моряк встречал на пути русалок – таинственных и неумолимых, старцев, говорящих голосами звёзд, и каждый из них приносил ему не ответ, а вопрос. Испытания закаляли его не тело – душу. Он шёл за золотом, но обретал понимание. Он гнался за властью, а находил мудрость. И когда, наконец, вернулся – в глазах его было море, но в сердце – суша.
Я была заворожена. И всё бы оставалось так – в плавной реке созерцания – если бы не вдруг…
– Как тебе спектакль? – прошептал Нивар прямо мне на ухо.
Его голос, низкий, бархатистый, проскользнул по моей шее, как тёплое вино. Я вздрогнула, и мурашки пробежали по коже, будто от прикосновения, которого не было. Он знал, как говорить. И когда.
– Весьма недурно, – ответила я, прикусив внутреннюю сторону щек, чтобы не выдать себя ни тоном, ни дыханием. Я не взглянула на него. Не могла. Но ощущение его взгляда – пристального, тёплого, изучающего – обволакивало меня, как мантия.
Он всегда так смотрел, когда хотел что-то сказать, но сдерживался. Этот взгляд был тише любого слова – и в тысячу раз громче.
Я краем глаза заметила, как он отвернулся, и его лицо вновь приобрело тот самый классический, почти мраморный, бесстрастный оттенок. Всё так, как и должно быть.
Я старалась вернуться к сцене. Я пыталась слушать, вникать, ощущать, но его молчание, его близость, его присутствие сковывало меня. В нём было слишком много тишины – той, что пугает.
На сцене разыгрывалась сцена страсти – жгучей, неудержимой, как в последний день перед расставанием. Актёры кричали о любви, о предательстве, о боли, – и в их голосах было то, что я пыталась заглушить в себе.
А рядом сидел он. Тот, кто не ничего сказал. Кто, возможно, хотел. Кто, быть может, всё знает. И не говорит.
И я думала – что он мог бы сказать, если бы позволил себе быть человеком, а не статуей? Что бы он сделал, если бы сорвал с себя этот бархат спокойствия?
Я терялась в догадках, как теряются в снах, которые не хотят покидать.
Моя рука скользнула к бокалу с вином, стоявшему на маленьком столике у кресла – жест, обыденный, почти машинальный. Холод стекла обжёг пальцы сквозь тонкое кружево перчатки.
– Я хочу тебя, – произнёс он.
Тихо. Совсем тихо.
Но даже если бы он произнёс это на языке, мне неведомом, я бы поняла. Даже если бы сказал ещё тише – я бы услышала.
Внутри что-то оборвалось. Я медленно опустила бокал обратно на столик, но рука предательски дрогнула. Стекло глухо ударилось о полированную поверхность, и вино, подобно капле крови, пролилось на бархатный ковёр. Оно стекало неторопливо, размазываясь тёмными нитями в узоре ковра, превращая вечер в абстрактный рисунок из оттенков желания, страха и боли.
Узор страсти.
Я уставилась в пятно – с той самой сосредоточенностью, с какой смотрят на свои ошибки.
Мне казалось, я сплю. Что это – сон. Нереальность, вызванная чередой бессонных ночей. Зал, актёры, драпировки – всё стало далёким, словно происходящее вокруг было лишь антуражем для двух живых теней в углу ложи.
Официант – как по команде, как часть ритуала – появился из-за кулисы и принялся безмолвно вытирать пролитое, будто ничего не произошло. Он не смотрел ни на меня, ни на Нивара – лишь сделал своё дело и исчез. Всё было будто по сценарию, написанному заранее. Но вот кто его автор – я не знала.
Я пыталась собраться с мыслями, но они текли, как воск от свечи – горячие, липкие, бесформенные. Что он имел в виду? Желание тела – или нечто большее? Что стоит за этой фразой – каприз, тоска, признание?
И какова цена той страсти, которую он осмелился назвать?
Нивар, как ни в чём не бывало, откинулся в кресле, и его рука коснулась моей – лёгко, как ледяная бабочка, коснувшаяся лепестка. Его пальцы нашли мою перчатку – и остались на ней. Он не смотрел на меня. Взгляд был направлен на сцену, и, если бы кто-то наблюдал за нами, мог бы решить, что он увлечён спектаклем.
Но я знала – он не был увлечён спектаклем.
Я не отдёрнула руку. Наверное, не смогла. Или не захотела. Не хватило ни желания, ни страха. Возможно, я сама хотела этого прикосновения, но не нашла в себе дерзости протянуть руку первой.
Мы сидели молча, как два игрока, скрывающих карты. Всё происходящее на сцене стало звуком фона, тусклым эхом. Всё сжалось до одного – его ладони на моей.
Я думала, что на этом он остановится. Что это миг, жест, и ничего более. Что теперь он отступит, погрузится в ту самую свою бесстрастную позу до конца действия.
Но у Нивара были иные намерения.
Его рука аккуратно обвила мою. Он мягко отогнул большим пальцем край перчатки, словно знал, что именно она – последняя граница между нами. Затем его указательный и средний пальцы, холодные и осторожные, проникли внутрь. И тогда я почувствовала не просто прикосновение, а смысл его прикосновения. Он не просто гладил мою кожу. Он что-то искал. Или что-то отдавал.