
Полная версия
Голоса улетевших журавлей
Командир взвода прожектористов Грищенко за организованную на Историческом бульваре шутку во время перерыва между командирскими занятиями получил восемь лет. Хара-Мурза – двенадцать лет. И смешно и грустно, в целом же – трагично.
Ко второй группе «врагов народа» следует отнести товарищей старшего поколения. Эти люди вступали в партию в годы, предшествовавшие падению царизма и на заре советской власти, они воспитывались в коллективах с высокими нормами демократии. В их среде существовали различные течения человеческой мысли, относимых к различным уклонам, к марксистским и нереволюционным и даже контрреволюционным.
В период, предшествовавший XV съезду партии, велась широкая дискуссия о возможности построения социализма в одной стране без победы пролетарских революций на западе. В 1927 году XV съезд осудил оппозицию и, следовательно, всех поддерживающих её взгляды.
Но споры, высказывания мнений велись раньше, до съезда. К тому же статьи и речи Бухарина, Зиновьева печатались рядом со статьями Сталина. И кто знал, какое решение примет съезд? Люди высказывали своё мнение, не подозревая, что с них после спросят за их смелые выступления и высказывания своих взглядов. Да многие и не понимали до конца того, что говорили, что отстаивали. Просто наивно и добродушно присоединялись к тому или другому вождю.
За несколько месяцев до съезда во всех партийных организациях, в том числе и ученых заведениях, в армейских и флотских партийных организациях были проведены собрания активов, на которых все члены и кандидаты партии должны были выступить и обнародовать своё мнение, к кому они присоединятся и отдают свой голос. Выступления стенографировались.
Не все были шибко грамотными. В те годы культура и грамотность в стране были низкими. Не все могли до тонкостей разобраться в идеях и тех, которые объявляли себя на ленинских позициях, и тех, кого считали на позициях противоположных. К тому же, нужно было понимать завуалированную борьбу за власть, научиться распознавать авантюристов. Только командиры с академическим образованием убеждённо отстаивали избранную платформу. Подавляющее большинство средних командиров не разбирались в массе течений и уклонов, например, как Жилин. Они ничего вразумительного высказать не могли. Но если они открыто примыкали к тем, кто высказывался за возможность построения социализма в одной стране, или, поднявшись, говорили коротко: «Я за Сталина!» – этого было достаточно, чтобы оказаться в списках праведников. Остальные, разделявшие взгляды оппозиции хотя бы частично, заносились в чёрные книги.
Теперь, после ошибочного, а, возможно, и преднамеренного обвинения в измене Родине Тухачевского, Блюхера, Кожанова, Якира и других, была опущена директива: «Очистить Вооружённые силы от всех, взгляды которых оказались иными, чем требовал Сталин».
Все, занесённые в чёрные книги, арестовывались немедленно. Вместе с ними арестовывались и те, кто в процессе трудовой деятельности в силу убеждений или недомыслия высказывались не в унисон с требованиями Сталина и были взяты на заметку как противники.
У подавляющего большинства этой категории обвиняемых имелась одна улика, по которой их арестовывали. Но чтобы их осудить, требовалось второе подтверждение злодеяния, и когда его следователи не находили, смертельно били подследственных, заставляли признавать себя виновными и под ним подписываться.
Ни в одну социально-экономическую эпоху за идеологические убеждения не отдавали под суд. Только средневековая инквизиция объявляла неверующих еретиками, предавала анафеме и казнила, подвергая страшным мукам.
Центральный комитет партии, руководимый Сталиным, поступил хитро: чтобы снять с себя ответственность за расправу над своими противниками, были спущены директивы, обязывавшие военные и гражданские партийные организации снова созывать партийные активы, на которых уже предлагалось зачитывать извлечённые из архивов дискуссионные выступления и требовать от выступавших объяснений. Выступавшие против Сталина не могли отказаться от своих слов, они, как правило, подтверждали своё выступление и осуждали его, объявляя ошибочным, клялись впредь не повторять, но было поздно. Активы открытым голосованием утверждали выступления как несогласие с генеральной линией партии и определяли каждому принадлежность к той или иной оппозиции. Более того, на том же активе по сообщению секретарей первичных организаций присовокуплялись новые ошибки и несогласия, если они имели место и были записаны в политические дела.
Всё собранное квалифицировалось как обвинительное заключение. После этого человек терял право не только принадлежать к партии, но и социалистическому обществу, объявлялся врагом народа.
Так люди мыслящие, заботившиеся о благе своего народа, были отданы на растерзание своих же товарищей. Причём высказываться в защиту никто не мог: он рисковал в лучшем случае оказаться за решеткой, а мог и потерять жизнь.
Актив Черноморского флота судил Кожанова, Боголепова и десятки других бывших командиров, всех заслуженных перед Родиной товарищей. Актив исключил их из партии и причислил к троцкистско-зиновьевской оппозиции. Оппозиция была объявлена вне закона. Исключённых из партии и объявленных принадлежащими к оппозиции передавали в НКВД для объявления для них дел, требуемых процессуальным правом. Затем на допросах пытками вымогали признания убеждённой принадлежности к троцкистско-зиновьевской или бухаринской оппозиции, и подпись. Наконец, десятиминутный суд и приведение приговора в исполнение.
Кожанова Ивана Кузьмича судил актив под руководством Октябрьского (Иванова). Бывший командир Амурской флотилией сделал всё, чтобы освободить для себя место. Присутствовал на активе и Жилин. Он тоже поднимал руку за казнь своих прямых начальников, тех, которые его выдвинули в командиры полка и оставили на флоте после им совершённых нарушений.
Спустя тридцать лет после казни Кожанова Жилин скажет:
– Когда меня отстранили от командования полком, Кожанов не дал согласия перебросить меня на другой флот и понизить в должности. Он меня оставил в штабе флота. За это я его вспоминаю добрым словом.
Затем с глубокой скорбью в голосе добавил:
– На активе Кожанов и Суслов плакали. Что ж? Все подняли руки? Поднял и я. Если бы я не поднял руки, меня бы тоже исключили из партии и могли расстрелять.
Он говорил правду: существовала цепная реакция, не миловавшая никого и при том по малейшей причине, даже сочувствию, если оно было заметно проявлено и могло быть подтверждено свидетелями.
Уместно поставить вопрос: разве люди, исполнявшие директивы «всевышнего» Сталина, не понимали несовместимости его приказов с установившимися в мире нормами человеческих прав? Как бы ни так! Действовал инстинкт страха. Авось меня не коснётся, а он – чёрт с ним. Разве честные и порядочные люди не знали, что за мысли человека нужно не убивать, а поощрять? Поощряли, если он восхвалял кормчего, по полчаса ему аплодировал на собраниях. Против него же никто не смел открывать рта.
Разве передовые умы не понимали, что любой коллектив, в котором нет критики, в котором провозглашается единство мнений, является коллективом ограниченным, потерявшим способность правильно оценивать вечно возникающие ситуации и из огромного многообразия событий извлекать самое полезное для народа? Что ж, действовало холуйское угодничество. Чтобы сохранить кормление и возвысить своё служебное положение, требовалось угодничать. Ведь по холуйству оценивали руководителей, а исполнителей трудовых дел страхом уничтожения превратили в послушную толпу.
Итак, наша страна оказалась одной из первых, в которой судили не за уголовные и антигосударственные преступления, а за идеи. Это было преднамеренное уничтожение мыслящих кадров. Это был запрет на самое дорогое в жизни людей «искать истину в полемике, в спорах и из тысячи идей находить нужнейшую, самую правильную».
Когда общество людей приняло решение сделать доброе дело для себя и своих потомков в политике или хозяйственном строительстве, оно прежде всего должно обсудить тысячи вариантов и принять из всех наилучший. Тогда, зная происходившее, люди начали опасаться, а вдруг наше мнение будет противоречить мнению верховного вождя? Ведь не помилуют! Нужно дождаться, что скажет он. А он действительно взялся думать за всех. Горько и обидно, но так было. И как обидно, что теперь, спустя десятилетия, находятся люди, заставляющие об этом забыть.
В один из июньских дней, поздно вечером, Николая Николаевича Вятецкого вывели из казематов НКВД. Медленно и тяжело ступая, бывший комиссар корабля «Парижская коммуна» думал, что его решили вывести на свежий воздух, на прогулку. Ведь во всех тюрьмах мира, даже в Петропавловской и Шлисельбургской крепостях, считавшихся самыми жестокими в России, каждому узнику ежедневно давали тридцать минут на прогулки. К сожалению, Вятецкому сказали идти в комнату карусельных допросов.
Комнаты карусельных допросов существенно отличались от других следственных комнат. Они были в два раза длиннее, имели по два окна, у короткой глухой стены прямоугольника стояли письменные столы. Правая и левая стены, когда-то имевшие дверные проёмы, были заколочены и завешены шторами из плотной ткани. Такой же шторой завешивались и дверь, располагавшаяся справа и сзади сидевшего следователя. За всеми шторами постоянно дежурили дюжие молодцы. Их обязанность по сигналу следователя наброситься на допрашиваемого подследственного.
Вятецкого посадили перед столом, на приличном удалении. Рядом с ним стали конвоиры. Вошёл капитан Цукерман, шеф эскадры.
– Встать! Суд идёт! – скомандовал Цурекман.
Вятецкий, опершись руками на колени, пытался подняться, но сил не хватило – сильно ослаб.
– Почему не встаёшь? Встать! – вторично заорал Цукерман.
– Не могу. Нет сил, – ответил Вятецкий и развёл руки в стороны, наклоняясь вперёд, чтобы из оказавшихся впереди никого не видеть. Это был протест поругания чести и достоинства заслуженного человека. Вятецкий был старше всех, совершавших комедию «правосудия».
Несмотря на тяжёлое детство, безрадостную юность, тернистый путь трудового становления, он был грамотнее и умнее всех своих тиранов. Участием в революции он заслужил право уважения к себе. По писаным и не писаным законам его соотечественники обязаны почитать его заслуги. И если происходило нечто другое, враждебное ему, то совсем не потому, что Николай Николаевич был в чём-либо виновен, нет, это чинился произвол, насилие и беззаконие над ним.
Да, он был со многим творимым в стране не согласен. А разве его идеи кто-нибудь проверил на практике? Задумывался над ними, прежде чем объявить контрреволюционными?
Один из случаев, рождённых жизнью, не вредно вспомнить, чтобы лучше понять насколько является вредным и пагубным абсолютизм.
Однажды два маститых учёных должны были пешком добираться до опытного поля. На своём пути они встретили с детства им известный заливаемый водами луг. После весеннего разлива река уже вошла в свои берега, но на больших пространствах низменной местности оставила бесчисленное количество луж и наполненных водою ям. Обходя их, следовало преодолеть заросли ивняков, густых и грязных. Обоим был известен и обходный путь, к сожалению, длиннее в два раза. Остановившись, они задумались:
– Лучше обойти, – сказал один.
– Да ты что, спятил? Не только завтрак, но и обед без нас пройдёт.
Мнения разошлись. После долгих споров – один пошёл прямо, другой – в обход.
Какое было удивление любителя коротких расстояний, когда он, изорвав обувь, измученный, грязный, увидел своего товарища чистым, бодрым и уже отобедавшим. Вечером они возвращались уже в обход. Когда дошли до места, где их мнения разошлись, любитель коротких дистанций, не стыдясь, воскликнул:
– Ну, друг, ты прав. В этом я убедился на практике. От прежнего желания ходить коротким путём через луг этой весною я отказываюсь и осуждаю себя, – поступали так всегда, кроме сталинской эпохи.
Председатель трибунала в звании майора был невысок и очень подвижен. Голова его поворачивалась, чуть ли не на полную окружность и чаще, когда ненужно. Своей внешностью он напоминал подростка, хитроумно пробравшегося через заслоны контролёров в зелёный театр. Усевшись, он ожидал окончательного результата: разоблачат и выгонят его или он, торжествуя, останется на занимаемом, чужом, месте.
Справа от председателя трибунала сидел капитан Николай Михайлович Пегов. Он был суров и непрерывно посматривал на подсудимого. Слева занимал место старший лейтенант. Он тоже сидел мрачным. Движения его были медлительными, со стороны казалось, что он нездоров.
Председатель объявил состав суда, совершил все процедуры, положенные по процессуальному кодексу, обратился к подсудимому.
– Гражданин Вятецкий, встаньте!
– Не могу, ноги не держат.
После совещания с членами трибунала председатель сказал:
– Разрешаю сидеть, – и приступил к судебному следствию.
Вятецкий подумал: «Даже такая крыса, как этот судья, подчёркивает недосягаемость своего «я». Он разрешает, тогда как должен разрешать суд. В то же время он перед старшими холуйствует, угрожает, чтобы погладили по головке. Невероятное утверждение культа старших».
– Гражданин Вятецкий, – неожиданно поправился председатель. – Подсудимый Вятецкий, вы обвиняетесь в измене Родине, признаёте себя виновным?
– Я перед своей Родиной преступлений не совершал. Нашу Родину я завоёвывал своей кровью, двумя тяжёлыми ранениями, как же я мог изменить ей?
– Нельзя ли короче?
– Не умею.
– Значит, не признаёте себя виновным? Хуже для вас, – недовольно подвёл итог разговору председатель трибунала. Он не сводил глаз с подсудимого, смотрел на Вятецкого нагло и издевательски.
Николай Николаевич тоже временами бросал свой взгляд на председателя с презрением и не понимал: «За что этот человек меня ненавидит? Ведь он меня никогда не видел и не знал», – с горечью рассуждал подсудимый.
Невероятное могущество имели директивы в то время. «Холуйское выслуживание партии стало нормой жизни. От человеческой порядочности и справедливости ничего не осталось», – соглашался подсудимый, и низко уронил голову.
– Всем ходом следствия ваше преступление доказано, – утверждал председатель трибунала. Он, точно испугавшись, быстро повернул голову в обе стороны на заседателей, которые в это время смотрели на Вятецкого и не сделали никакого движения в сторону председателя.
– Вы пошли против решения XV съезда партии, – он забыл сказать слово «нашей» и решил ещё раз повториться. – Вы не согласились с решением XV съезда нашей партии. Вы до дня ареста не порывали с контрреволюционным подпольем.
Вятецкий не сдержался и возразил:
– Где вы могли встретить подпольные организации? – будучи в сильном возбуждении, Вятецкий решил усовестить майора. Он как первокласснику сказал, – председатель, как вам не стыдно так бессовестно лгать?
– Молчать! – закричал жестокий и фанатично преданный культу Сталина человек, получивший право занять место председателя трибунала.
Он сидел мрачным, озлобленным, его челюсти сжимали губы. Вятецкому казалось: вот он сейчас перепрыгнет стол и мгновенно вцепится в горло.
Долго майор собирался с мыслями, наконец, голосом, всё ещё раздражённым, спросил:
– Подсудимый Вятецкий, известно ли вам, что XV съезд объявил принадлежность к троцкистско-зиновьевской оппозиции и пропаганду его взглядов несовместимой с пребыванием в рядах большевистской партии?
– Да, известно. Вы правильно сказали и подчеркнули о пребывании в партии, но не в человеческом обществе. Вы намереваетесь лишить меня права жить вместе с моими соотечественниками. А на счёт примыкания к подполью в советские годы, я ещё раз повторяю, вы бессовестно лжёте. Более того, лично я никогда не примыкал ни к Зиновьеву, ни к Бухарину. А политикана Троцкого всегда ненавидел. Он ещё больший авантюрист, чем…
Председатель почувствовал возможность произношения фамилии Сталина, прервал подсудимого окриком. Да Вятецкий и не назвал бы её, ведь всё было понятно даже малограмотным конвоирам, о ком шла речь.
– Прошу вас быть осторожнее в выражениях. Я вам запрещаю даже намёки делать в адрес нашего отца, вождя и учителя товарища Сталина Иосифа Виссарионовича.
Председатель повернул голову к Перову, затем к старшему лейтенанту, о чём-то вёл разговор с ними, и совсем нормальным голосом спросил подсудимого:
– Подсудимый Вятецкий, к какому же вы течению примыкаете? К изменникам Родины Троцкому, Бухарину или Зиновьеву?
– Ни к какому. Я Вятецкий, революционер. Признаю только Ленина, его революционное учение. Я признаю и Сталина. Но во многих вопросах он поступает неправильно, искажает ленинизм. Об этом я говорил раньше, говорю и теперь. Сталин прибрал к своим рукам всю полноту власти. Он скоро объявит себя богом, а монархом он давно уже является.
Председатель трибунала прервал Вятецкого:
– Это народ ему создал славу. А вы клевещете, – рот председателя неожиданно перекосился и казалось, что он вот-вот покажет язык, как нередко делают отроки, чувствуя свою беспомощность в противоборстве со своими товарищами.
– Нет, это вы клевещете! Это вы создали Сталину славу, по полчаса заставляете народ ему аплодировать. На всех собраниях, кто устаёт и раньше прекращает аплодисменты, вы их берёте на заметки и тотчас заводите на них уголовные дела. Некогда революционный рабочий класс нашей страны террором превратили в запуганное и послушное стадо…
– Довольно! – прервал председатель Вятецкого.
Затем он повернулся к Перову и долго с ним разговаривал. Перов одобрительно качнул головой и задал подсудимому вопрос:
– Подсудимый Вятецкий, из ваших слов чувствуется ваша высокая образованность. Пожалуйста, определите, к каким оппозиционным течениям мы могли бы отнести ваши убеждения?
– Да, в первые годы советского государства я окончил Институт Красной профессуры и в 1935 году Военно-морскую академию. Вы слишком малограмотны, чтобы меня понять. Диалектика учит: «Любой человек – другой мир». Я говорил, и сейчас говорю, что я признаю только ленинизм и Ленина.
Затем он, пересилив слабость, встал и чуть повышенным голосом потребовал:
– Кончайте комедию. Вас заставили убить меня. Я бессилен переубедить вас и противопоставить справедливость вашей несправедливости.
От последнего слова он отказался. Кто мог слушать его в пустой комнате? Кто мог понять его, человека, стоявшего на две головы выше своих обидчиков, ищущих доказательств в оправдание своей беззаконности насилия и грубости над невиновным человеком.
Приговор был составлен раньше, чем разыграна комедия судебного следствия. На перекур членам трибунала потребовалось четыре минуты.
Объявленный приговор был таким, какого ожидал для себя Вятецкий. В тех условиях, которые регламентировались директивами сверху, другого приговора быть не могло. Вятецкий принял его спокойно и мужественно, хотя и потребовались нечеловеческие напряжения интеллектуальных сил, которыми не каждый располагает.
СЕВАСТОПОЛЬСКИЙ НКВД
В один из вторников управление НКВД объявило приём посетителей. На Пушкинскую улицу пришла Евдокия Химич. Её попросили пройти в приёмную комнату, которая находилась за комнатой-ожидалкой.
Евдокия Химич давно возвратилась из Тарасовки. Жила у знакомых. Её не пускал в квартиру новый командир батареи Сметон. Он занял большую комнату. Вещи Химича перенёс в малую комнату, закрыл и опечатал дверь. Сметон наотрез отказался жить рядом с женой врага народа. С жалобой на Сметона и явилась Химич Евдокия в управление.
В приёмную вошёл Грабченко. Он бросил секундный взгляд на посетительницу, не сказав ни слова, медленно сел и развалился в мягком кресле. Ещё раз продолжительно посмотрел на сидевшую Химич и попросил изложить свою просьбу.
Начальник отделения не торопился что-либо писать или отвечать на просьбу. Он наоборот отводил разговор от сути, умышленно затягивая приём.
Вскоре он стал расспрашивать, как она жила с мужем. Почему она в нём не подозревала враждебных настроений. Спросил, как она сейчас относится к тому, что произошло. Что думает делать дальше и почему она до сих пор не написала в газету «Красный Черноморец» о своём желании порвать все связи с мужем, оказавшимся врагом народа.
Евдокия Химич «Красный Черноморец» читала ежедневно и во многих номерах находила краткие объявления, в которых жёны военнослужащих объявляли о своём разрыве с мужьями в силу несовместимости их убеждений и преданности партии и государству с убеждениями и поступками своих мужей. Евдокия Химич не одобряла решений торопившихся женщин, наоборот, осуждала их.
Неожиданно Грабченко был вызван. Он вышел из приёмной комнаты, не закрывая дверей.
В ожидалке его встретила миловидная, улыбающаяся, совсем юная дама. Она кокетливо встала и, подчёркивая свою легкомысленность, вышла навстречу начальнику. При виде очаровательного существа у Грабченко непроизвольно открылся рот и расширились глаза. Он, как хамелеон, тот час переродился: стал вежливым, внешне элегантным, по-рыцарски галантным.
– Вы ко мне? – спросил он незнакомку голосом, каким папы и мамы обращаются к детям, конечно же, к маленьким и когда детьми радуются.
– Да, – ответила она кротко, играя движениями и своей приятной наружностью.
Когда убедилась, что он сражён, и она нравится ему, лукаво улыбнулась и смущённо опустила глаза. Он что-то сказал ей ещё, что именно, она не запомнила, но восприняла как приятное и сердцу близкое. А когда поняла, что уже не устоит, что он у её ног, овладела собою, стала вглядываться в его расплывшееся лицо смело.
– Почему же вы мне не сказали раньше, что ждёте? Я давно бы вас принял, – сокрушался старший лейтенант и подошёл вплотную к хрупкой и очаровательной особе.
Со стороны казалось – он готов был взять её нежные пальчики, ласкать их, а, возможно, и целовать. Она тоже продолжала смело на него смотреть с прежним любопытством, как бывает на танцевальных вечерах, когда объявляют дамское танго и партнёрша приглашает понравившегося партнёра на тур танца, а затем, позабыв скромность, танцуя, кокетничает и рассматривает приглашённого настойчиво и с наглецой.
– Я сейчас, я быстро, – убаюкивал Грабченко понравившееся существо, и энергично отошёл от посетительницы, направился в дежурную комнату.
Старший лейтенант на ходу что-то ответил дежурному, взял со стола какую-то бумагу и торопливо возвратился в свою приёмную. Дал две записки Евдокии Химич. Тоном служебным и категоричным сказал:
– Свободны!
Толкая своими длинными ботинками в каблуки выходившую Химич, Грабченко торопливо покинул приёмную и остановился в ожидалке. Он слегка наклонил голову в сторону элегантно сидевшей понравившейся дамы. Улыбка торжества ни на секунду не сходила с его лица. Вероятно, как и она, он был тоже убеждён, что счастье и ему привалило неожиданно и негаданно, но вполне заслуженно. Он ведь стоил того!
– Прошу вас, – сказал он ласково, чуть ли не отвешивая реверанс особой вежливости и душевного уважения.
В приёмную вошла Виолета Красовская.
Она была среднего роста. Исключительно женственная. Подобно несовершеннолетней тонка, нежна, с только что оформившимся бюстом.
В ней всё было изящно: и тонкие длинные пальцы с ярким вишнёвого цвета маникюром, и точно точёные ноги одетые в шелковые чулки цвета нежного загара, и лаковые туфли модели полного контэсса с различными украшениями и побрякушками на застёжках. Её хрупкая, лёгкая, как пушинка, фигура была обтянута нежным, в цветочках файдешиновым платьем. Платье было сшито по последней моде. Слегка декольтированный воротник его на груди стягивался золотой брошью, напоминающей паука-крестовика. Чуточку выше крепилась в тон платью большая алая роза, как символ страстности и непостоянства в любви.
Лицо Виолета имела нежно розовое, с приятным лёгким загаром. Волосы от природы вьющиеся цвета настоя далматинской ромашки, вероятно, только перед приходом в управление были тщательно вымыты. Они были пышными и так хороши и приятны, что по ним можно было угадывать повседневную жизнь Виолеты. Такие волосы бывают у женщин, не знавших головных болей, не страдавших бессонницей, живущих в спокойствии и достатке.
Розовые губки Виолеты находились в постоянном движении и как бы сами напрашивались на поцелуй. От них веяло настоящими духами из настоящих живых цветов.
В общем грузинская молодёжь подобных женщин считает аппетитными, а женщины почтенных возрастов отдают им дань как красавицам.
После того, как Грабченко сделал всё, что просила Красовская, он посоветовал ей написать заявление с просьбой к редактору «Красного Черноморца» опубликовать на страницах газеты объявление о том, что она, как патриотка Советского Союза, отказывается от мужа, ставшего врагом народа, и порывает с ним супружеские связи. Это заявление Грабченко обещал передать в редакцию лично.
В заключение приятного разговора начальник третьего отделения попросил Виолету в течение десяти минут прогуливаться по Пушкинской улице. «Жди, я обязательно подойду», – сказал он, торопливо объявляя, что приём посетителей окончен.