
Полная версия
Точка после нельзя
Мила ощущала каждое его движение, как продолжение своего. Её тело приняло его как любимого, которому было холодно всю жизнь, и только сейчас он наконец оказался в тепле. В ней. В её дыхании. В её руках. В её позволении.
В какой—то момент она перестала дышать, только слушала, как он шепчет её имя. Неуверенно, с паузами. То целиком, то половину. «Ми… Мила…» – будто боялся, что, назвав, потеряет. Его губы касались её подбородка, потом скользнули к щеке. Не целуя – ища опору. Он почти ничего не знал о близости, но тело его уже понимало. Доверие делало всё.
Они были сплетены. Не как мужчина и женщина. Как двое, у которых больше не осталось внешнего мира. Только узкий диван, полутёмная комната, и их дыхание, заполняющее воздух.
Данила двигался неумело, но в каждом его движении было нечто большее, чем умение. Он жил этим. Старался. Не ради результата – ради того, чтобы быть, чтобы остаться в ней, чтобы знать: он нужен. Его губы снова нашли её кожу, её ладонь нашла его затылок, и всё, что было страхом – ушло.
Когда всё становилось сильнее, движения чуть ускорялись, он вдруг остановился. Как будто испугался. Мила обняла его крепче, подтянула ближе, шепнула: «Я с тобой». Он снова начал двигаться – осторожно, как будто касался не тела, а боли, которую нельзя разбудить. И в этот момент он понял, что это – не страх, а любовь.
Их стоны были разными. Её – глухим, внутренним, замирающим на вдохе. Его – чуть сдавленным, высоким, почти детским. Но в финале, когда тело стало громче слов, и всё соединилось в одно, эти звуки прозвучали вместе. Не как крик. Как музыка. Без стыда. Без защиты.
Когда он замер, сжавшись и спрятав лицо у неё на плече, она гладила его спину, чувствуя, как в ней самой осталась вся его дрожь. Он дышал тяжело. Она – чуть ровнее. Но теперь всё было уже не важно. Они остались. Вместе. Без объяснений. Без выводов. В той самой точке, где никто никому ничего не должен. Где есть только тепло. И оно – между кожей.
Он лежал на ней, тяжёлый, тёплый, обмякший, как после долгого пути. Не сразу понял, что всё закончилось. Грудь вздымалась, подбородок дрожал, дыхание срывалось так, будто он только сейчас начал понимать, где оказался. Мила обнимала его, не торопясь, не сжимая – просто держала. Чтобы он почувствовал: не один. Не случайный. Не гость. Чтобы знал – он может остаться.
Он пошевелился. Чуть приподнял голову. Щека у него была мокрая. Не то от пота, не то от слёз – а скорее от всего сразу. Он посмотрел на неё – не в глаза, а просто в лицо, будто пытался понять, правда ли это. И она улыбнулась. Без усилия. Улыбнулась, потому что не могла иначе. Потому что в этот момент ни одно слово не могло быть честнее этого взгляда.
– Я всё сделал правильно? – спросил он тихо, почти не открывая рта. И это был самый хрупкий вопрос, который она слышала за всю свою жизнь.
– Да, – ответила она. – Ты был очень бережный.
Он снова уткнулся в её шею. Долго лежал так. Дышал ей в ключицу. А она слушала, как у него уходит напряжение. Как плечи становятся мягче. Как он больше не цепляется за неё – он теперь просто рядом. Он больше не просит – он уже получил. И теперь просто дышит с ней в одном ритме.
В комнате было душно. Пот слипался в локтевых сгибах, волосы приклеились к лбу. Но уходить никуда не хотелось. Даже шевелиться не хотелось. Мила чувствовала себя, как после сильного дождя – всё внутри стало тёплым, мокрым и очищенным. Да, тяжело. Да, сердце всё ещё бьётся слишком часто. Но она уже знала – всё случилось именно так, как должно было.
Он не спрашивал, что теперь. Он и не мог. Для него важным было не после, а сейчас. Что она здесь. Что не отвернулась. Что не убежала. Она чувствовала, как его ладонь чуть касается её живота, как будто он просто хотел знать: она никуда не делась.
Время будто перестало идти. Ни улицы, ни города, ни шума за окном – ничего не существовало. Только их кожа, их дыхание, и тишина, в которой уже не было тревоги. Только покой.
Мила гладила его по спине, медленно. Не чтобы успокоить – чтобы остаться с ним в этом моменте. Навсегда, если бы можно было. Ей не хотелось думать, что будет утром. Не хотелось разбирать, правильно ли это, кто что скажет. Всё это было неважно. Сейчас – главное. Сейчас он был счастлив. И она знала это. Чувствовала по его телу, по дыханию, по тому, как он обнял её за талию, прижимаясь как можно ближе, будто хотел спрятаться внутри неё и остаться там.
Она закрыла глаза. И впервые за долгое время не хотела засыпать, чтобы не пропустить ни секунды. Хотела помнить всё. Тепло. Его вес. Тот звук, с которым он вздохнул, когда вошёл в неё. Тот взгляд, полный непонимания и счастья. Всё это стало частью её.
Он чуть приподнялся и сказал шёпотом:
– Я люблю тебя.
Мила не ответила. Только сжала его в ответ. Потому что это и было главное. Не ласка. Не близость. А то, что в этом чужом, холодном, пугающем мире кто—то смог почувствовать себя дома.
Он заснул почти мгновенно, как только она поправила одеяло и слегка подтянула его голову к себе. Всё напряжение вышло, растеклось по простыням, впиталось в подушки. Он лежал, уткнувшись ей в плечо, с приоткрытым ртом и растрёпанными волосами, дышал мягко, глубоко, будто впервые за долгое время спал не просто телом, а всей душой.
Мила смотрела в потолок, не моргая. Не потому, что не могла уснуть – просто не хотела. Внутри не было пустоты. Там было ощущение, как после долгой дороги, когда ты наконец пришёл туда, где можно сбросить сумку, разуться, и просто – быть. Без страха, что кто—то позовёт. Без нужды объяснять. Без плана на завтра.
В ней всё ещё жил его голос, то неуверенное: «Я всё сделал правильно?» – и её ответ, в котором было больше любви, чем она когда—либо осмеливалась произносить вслух. Он стал для неё мужчиной. Не в социальном, не в бытовом смысле – а в самом простом и глубоком: тем, кому она доверила себя без остатка. Тем, перед кем она больше не защищалась. И теперь уже не могла свернуть.
Ночь казалась бесконечной, но не гнетущей – скорее бережной. Каждый шорох, каждый вздох Данилы был ей понятен, как дыхание собственного ребёнка. Только не материнская это была любовь. Там было что—то другое. Глубже. Гораздо опаснее. Но и честнее.
Она вспомнила, как боялась этого прикосновения, как держала внутри страх быть неправильно понятой, испугаться самой себя, отшатнуться. Но он не дал ей отшатнуться. Не силой. А тем, как поверил. Целиком. Без защиты. Без маски. Это было не выбор. Это было – доверие, ставшее телом.
Снаружи кто—то хлопнул дверью. Где—то в другом подъезде. Мила вздрогнула, но не сжалась – просто крепче прижала к себе его плечо. Не хотелось, чтобы утро пришло. Утро будет спрашивать. Смотреть. Утро принесёт правила. Она хотела остаться здесь, в этой тихой середине ночи, где всё было на своих местах: его ладонь – у неё на животе, её нога – под его, его дыхание – вровень с её.
Когда она всё—таки уснула, сон был неглубоким. Её рука всё ещё лежала на его спине. И когда он повернулся во сне, прижался крепче, она улыбнулась, не просыпаясь. Тело запомнило его. Запомнило не как объект, не как роль, а как своего.
А утром всё будет иначе. Он проснётся – с трудом разлепив заспанные глаза, с голосом, будто простыл, с наивным вопросом, можно ли ещё полежать. Она встанет первая, пойдёт на кухню, поставит чайник. Всё будет как всегда. И в этом «как всегда» будет спрятано их «навсегда». Потому что теперь они знали. И никто не отнимет у них этой ночи, где впервые оба были не нужными, не полезными, не правильными – а просто любимыми.
На следующий день всё выглядело обычным. То же утро, та же кухня, те же шаги босыми ногами по холодному полу. Чайник зашипел, как всегда. Кастрюля стояла в раковине, которую она так и не помыла вечером. Данила спал крепко, с поджатой ногой, раскрытым одеялом и губами, слегка приоткрытыми во сне. Он выглядел безмятежно. Чисто. Как будто ночью ему дали что—то, чего не было до этого.
А Мила сидела в кресле, в одной футболке, которую нашла на спинке стула, и смотрела в потолок. Не потому, что там было на что смотреть. Просто не могла смотреть вниз. Голова была тяжёлой, как после болезни. Руки – ватными. Она ощущала себя как человек, который пересёк тонкую линию и знает, что назад уже не вернётся. Не из-за того что не хочет. Потому что нельзя.
Сначала было пусто. Потом – боль. Не телесная. Не как укус совести. А как внутреннее жжение, от которого никуда не деться. Оно не обвиняло. Оно просто напоминало: ты живёшь с этим. Навсегда.
Она пыталась вспомнить, на каком именно шаге всё стало необратимым. Когда он назвал её по имени? Когда положил ладонь на её запястье? Или когда она сняла рубашку и легла рядом? Но в этом и было самое странное – всё происходило не по моментам, а как будто само, шаг за шагом, неумолимо, без драм. Будто жизнь сама привела их к этой ночи. Будто другого пути и не было.
Страх пришёл позже. Не как паника – как тень. Он не бил тревогу, не шептал «что ты наделала». Он просто стоял в углу комнаты, тихий, упорный, и ждал, когда она обернётся. Она обернулась. Посмотрела в глаза тому, чего боялась всё это время – осуждению, непониманию, невозможности объяснить. И впервые не испугалась до конца. Потому что в груди было другое чувство. Странное, плотное, неожиданное – не гордость, но что—то рядом. Гордость не за то, что сделала. А за то, что не убежала.
Она знала: никто не поймёт. Ни подруга, будь она жива. Ни её бывший. Ни та женщина из отдела опеки, которая всегда смотрела на Данилу с жалостью и отвращением вперемешку. Никто. Это был её выбор. Её путь. И это понимание страшило, но и освобождало. Потому что теперь она больше не зависела ни от чьих слов, ни от чужих взглядов. Теперь всё – на ней.
Она думала о том, что не сможет никому рассказать. Ни сжато, ни вскользь, ни в пьяном признании. Что это останется в ней, как тайна. Не грязная. Не тёмная. Просто – слишком своя. Как шрам, который не болит, но который трогать нельзя.
Она смотрела в потолок и думала, что никогда больше не будет прежней. Всё, что было до – навсегда осталось там, за чертой. Та Мила, которая боялась, которая сомневалась, которая вычитывала нормы в интернете и вздрагивала от собственных мыслей – исчезла. Осталась та, что сделала шаг. Тихо, без манифеста, без трагедии. Просто потому, что не могла иначе.
Вечером, когда Данила сидел на полу и читал комикс, уткнувшись подбородком в ладонь, она смотрела на него и понимала: это не было ни ошибкой, ни победой. Это было – жизнь. Такая, какая получилась. Не по плану. Не по учебнику. Но настоящая.
Ночью она снова не спала. Сидела у окна, держала в руках чашку, чай давно остыл, но менять не хотелось. За стеклом было темно. В отражении – только она. С уставшими глазами. С прямой спиной. С тишиной в груди.
Она думала о будущем. Оно не пугало. Не радовало. Просто было.
И в этой ночной тишине, где всё стало ясным до боли, она поняла: отныне её жизнь связана с ним. Не как опека. Не как забота. А как выбор. Сложный. Болезненный. Но её.
И в этом принятии, в этой внутренней честности, не было ни пафоса, ни жалости. Только спокойствие. Густое. Тяжёлое. Правильное. Такое, с которым можно дальше жить.
Глава 5
Мила проснулась рано. Точнее, не столько проснулась, сколько просто открыла глаза. Сначала не поняла, утро ли уже, или только показалось. Комната была полутёмной, занавески не шевелились, на улице было тихо. Не полная тишина, но та, что бывает только утром, когда всё ещё спит – и город, и вода в трубах, и люди.
Она лежала, не двигаясь. Голова тяжёлая, как после простуды. Плечо затекло. Простыня сбилась к ногам, одеяло частично сползло. В теле всё было будто немного не на своём месте – не больно, но странно. Как после резкого торможения, когда внутри что—то ещё продолжает ехать, а ты уже стоишь.
Глаза смотрели в потолок. Прямо, расфокусировано, ни на чём не задерживаясь. Белая поверхность, немного шершавая, с еле заметной трещинкой у самой люстры. Она знала этот потолок наизусть. Сотни раз глядела в него – утром, ночью, в тишине и когда Данила смеялся рядом. Но сейчас он казался другим. Не потому, что изменился, а потому что теперь в него встроилось что—то новое. Невидимое, но очень ощутимое.
Мила дышала медленно, почти неслышно. Будто боялась потревожить воздух. Не сразу пришло понимание, что она проснулась не в одиночестве. Что кто—то рядом. Что ночь была не сном.
Не сразу повернулась. Сначала просто лежала и пыталась ничего не чувствовать. Но тело чувствовало. Оно не спрашивало. Напоминало – мягко, но настойчиво. Тепло, тяжесть, то, как он держал её руку. И то, как она не убрала.
Рядом было тихо. Только ровное дыхание – не её. Она скосила глаза. Потом медленно, будто по инерции, повернула голову. Данила спал. Лицом к ней. Губы приоткрыты. Дыхание лёгкое, с лёгким посвистом. Щека на подушке, волосы спутались. И – самое страшное – он улыбался. Не как мужчина. Как мальчик. Как будто во сне увидел что—то хорошее. Солнечное. Может, кого—то родного.
Мила смотрела на него и не могла понять, что именно чувствует – это была не радость, но и не страх в привычном смысле, а что—то среднее, тяжёлое, как горячий воздух в ванной, накопившийся за закрытой дверью. Хотелось вдохнуть, глубоко, свободно, но воздух застревал в горле, не доходя до лёгких.
Она отвернулась от него медленно, без резких движений, стараясь не разбудить, и когда легла спиной, стало немного легче – прохладнее, но спокойнее. Глаза остановились на стене, где торчал старый гвоздик от давно снятой картины, и эта неровность, пятно у плинтуса, всё это казалось чем—то определённым в комнате, где почти всё стало другим.
Мысли были, но не оформленные. Ни слов, ни фраз. Только ощущение, что ночь не кончилась. Что всё осталось – в теле, в подушке, в воздухе. Даже простыня казалась влажной. Может, от пота, а может, от чего—то другого. Не хотелось проверять.
Она лежала так, как лежат те, кто не хочет просыпаться, потому что боятся встретиться взглядом с тем, что уже случилось. Глаза не закрывались, но и сна в них больше не было – всё, что наполняло её изнутри, ушло ночью, не в теле, а в чём—то глубже. Это не усталость, не бессилие – просто ощущение, что отдала что—то важное, что—то очень личное, и пока ничего не вернулось взамен.
Рука по—прежнему лежала на животе, неподвижная, как будто сама собой приняла решение ничего не делать – ни сдвинуться, ни искать опоры. Казалось, стоит ей пошевелиться, и всё начнёт разворачиваться заново, как будто прошлое ждёт только этого сигнала, чтобы вернуться. А Мила не знала, хочет ли этого, и не была уверена, что сможет остановить, если начнёт.
Было странно, как спокойно он спал. Будто не произошло ничего особенного. Будто не понимал, что случилось. Или понимал – и от этого чувствовал себя спокойно. И это, пожалуй, пугало сильнее всего.
Она пыталась вспомнить, в какой именно момент всё перешло ту невидимую грань: когда он тихо произнёс её имя, когда схватил за руку с такой силой, будто просил не уходить, или в ту секунду, когда она осталась рядом, не отстранившись, не поднявшись. Но воспоминания не складывались в цепочку, не шли последовательно – они всплывали обрывками, как старые фотографии без подписей, перемешанные, неотсортированные, без точного начала и без возможности понять, где был тот самый первый шаг.
Данила шевельнулся во сне – медленно, не просыпаясь, повернул голову на другую сторону, и одеяло на мгновение приподнялось, потом снова опустилось. Его дыхание не изменилось, оставалось ровным и спокойным, но Мила вздрогнула не от страха, а потому что каждое его движение теперь было напоминанием о ночи, которую она не могла забыть.
Она на миг прикрыла глаза, но через несколько секунд снова открыла их, будто пытаясь убедиться, что всё остаётся на своих местах. Потолок был тем же, как и тишина вокруг, но внутри ощущалось иначе: сердце билось чаще, чем ей хотелось, в груди стояло напряжение, хоть комната и не изменилась. Просто теперь в ней будто появилось нечто новое – невидимое, но ощутимо реальное, как будто кто—то прошёл по полу босиком и оставил после себя едва заметные следы.
Ей хотелось встать, пойти на кухню, умыться, сделать что—то обычное – налить воду, включить чайник, сполоснуть чашку, лишь бы вернуть себе привычный ритм. Но тело не слушалось, будто застряло в той ночи, не понимая, как из неё выбраться.
И всё же она села. Осторожно. Плавно, не тревожа матрас. Ноги поставила на пол, холодный, как всегда. Это даже помогло – напомнило, что всё вокруг всё ещё настоящее. Линолеум, стул, свитер, висящий на спинке. Всё то же. А вот она – уже нет.
Она немного посидела, положив руки на колени и ссутулив спину, словно под весом чего—то невидимого; не смотрела в зеркало, хотя знала – отражение там будет неузнаваемым. Просто сидела, не торопясь, пока внутри не появилось слабое ощущение, что она может встать и пойти дальше.
На кухне было пусто, и только косой свет из окна ложился на подоконник, как в пасмурное утро, когда день ещё не проснулся окончательно. Она взяла чашку, стараясь не греметь, но наполнять её не стала – просто села на табурет, будто сама не знала зачем, просто чтобы сидеть, ничего не делать и позволить тишине немного пожить рядом.
На столе лежала вчерашняя ложка, непомытая, с подсохшим пятном варенья у края. Мила смотрела на неё долго, словно пыталась найти в этом обычном предмете объяснение тому, что чувствовала, – но понимала, что в таких вещах ответа не бывает.
Ложка лежала, как и вчера, с засохшим вареньем на краю. Утро шло своим чередом, медленным, почти равнодушным. А она сидела за столом, уже не та, что была раньше – будто что—то внутри поменялось и теперь невозможно было вернуться назад.
Мила услышала, как скрипнул матрас, потом шаги – босые, чуть неровные. Данила появился на пороге кухни, в мятой футболке и с растрёпанными волосами. Остановился, посмотрел на неё.
– Доброе утро, любимая, – сказал он.
Сказал без улыбки, но с такой уверенностью, будто это давно между ними решено. Будто так и должно быть.
Ответа сразу не последовало. Женщина просто смотрела, пока он подошёл ближе и потрогал её щеку. Коснулся аккуратно, будто проверяя, действительно ли она здесь. Потом поцеловал. Сначала в висок. Потом в щёку. Потом в уголок губ. Без наигранности, как умеет только тот, кто ещё не знает, как надо.
Она не двинулась. Дала ему это сделать. Только когда он снова потянулся, Мила мягко взяла его за руку и отвела в сторону. Без слов, без резкости. Он не обиделся. Просто сел рядом, опустился на корточки, положил голову ей на колени и прикрыл глаза.
Мила сидела молча, не двигаясь, с пустой чашкой в одной руке, а второй удерживая его за плечи, будто боялась пошевелиться и разрушить ту хрупкую тишину, что установилась между ними; Данила дышал ровно, прижавшись к ней, словно всё самое важное уже произошло, и теперь им оставалось только быть рядом, без слов, без объяснений, просто в этой тишине, в которой было больше смысла, чем во всех разговорах.
Он вдруг сказал:
– Я тебя люблю.
Сказал это просто. Без попытки услышать что—то в ответ. Просто сообщил, как говорят «идёт дождь» или «чайник закипел».
Мила не ответила. Погладила его по голове. Один раз. Больше не смогла. Сердце сжалось, как от холода.
– Я сейчас, – сказала она, и он послушно отпустил её.
Женщина встала и пошла в ванную. Закрылась, не заперлась. Постояла немного, потом включила воду. Долго смотрела, как она течёт. Плеснула на лицо. Несколько раз. Смотрела в зеркало – не узнавала себя, но и не пугалась. Просто увидела, как будто к утру стало больше лет. Или меньше сил. Неважно.
Когда она вернулась на кухню, Данила уже стоял у плиты с включённым чайником, в руках держал кружку и, заметив её, сразу улыбнулся – так, как улыбаются люди, для которых происходящее не вызывает ни тревоги, ни сомнений; просто взгляд, спокойный, домашний, будто это утро ничем не отличается от всех остальных, будто всё у них по—прежнему хорошо.
– Я поставил воду. Ты будешь чай?
Мила молча кивнула, села на табурет, а пока он наливал кипяток и протягивал ей кружку, наблюдала за каждым его движением с ощущением, будто они живут в каком—то хрупком, отдельно стоящем мире, где всё нужно делать аккуратно. Данила сел напротив, потянулся через стол, протянул ладонь, и она, почти не задумываясь, вложила в неё свою руку – не потому, что хотела сказать что—то важное этим жестом, а просто потому, что он ждал и это было единственное, на что хватало душевных сил.
Ладонь Данилы была тёплой, чуть влажной. Он держал её руку крепко, с той наивной настойчивостью, которая бывает у людей, не умеющих притворяться, будто именно этот контакт, это прикосновение могло удержать рядом всё, чего он боялся потерять.
– Мне с тобой хорошо, – сказал он, не глядя в глаза.
Мила ничего не сказала, только слегка кивнула, не отводя взгляда, потому что знала – любые слова сейчас были бы не к месту и не помогли бы ни ему, ни ей, а молчание, хоть и простое, оказалось самым честным, что она могла ему дать в этот момент.
Мила сидела на кухне, обхватив ладонями кружку. Кофе уже остыл, но она продолжала делать вид, что пьёт – не потому, что хотелось, а просто чтобы было что держать в руках. В такие утренние минуты чашка казалась чем—то вроде якоря, чем—то, что даёт телу смысл оставаться за столом. Окно было приоткрыто, сквозняк шевелил край занавески, где в углу была вытертая полоска – она её давно собиралась зашить, но так и не собралась.
В голову сам собой пришёл Саша. Не от тоски и не потому, что она жалела. Просто вспомнился – как человек, с которым когда—то была тишина. Не такая, как сейчас, не напряжённая. А ровная, устоявшаяся, бытовая. Та, где всё на месте. Даже если не всё по—настоящему хорошо.
Он был старше, не сильно, но это чувствовалось. Уверенный, прямой, с хорошей работой и привычкой держать всё под контролем. Когда они только начали встречаться, Миле казалось, что она нашла то, что искала – плечо, надёжность, порядок. Он всегда знал, что сказать, умел справляться с чужими проблемами и никогда не жаловался на свои. С ним было спокойно. Не страстно, не захватывающе – но спокойно. После всех её метаний это казалось чем—то почти драгоценным.
Он забирал её с работы, даже если ей было неудобно. Упаковывал еду в контейнеры, когда она оставалась у него. Мог купить куртку и принести домой, просто потому что увидел и понял, что ей подойдёт. Иногда – да, навязчиво. Но в те месяцы она воспринимала это как заботу. Только потом поняла: за этой заботой был счёт.
Когда она сказала, что хочет оформить опеку над Данилой, Саша долго молчал. Он не кричал, не обвинял. Просто смотрел на неё, как будто она вдруг стала для него кем—то другим. А потом начал говорить – медленно, без эмоций, но с той холодной решимостью, от которой становилось только хуже.
Говорил, что это ошибка. Что в ней правит чувство вины. Что она молодая, что ещё может устроить свою жизнь. А Данила – не её ребёнок. Не её крест.
Она пыталась объяснить. Что это не жалость. Что она чувствует – по—другому не может. Что Людмила ушла, и она не может отпустить его. Саша слушал и всё больше отдалялся. Не внешне – внутри. Он стал как будто резиновым. Все слова отскакивали. В конце он сказал: «Если ты сейчас выберешь это – ты больше не вернёшься. Я не буду ждать, не буду смотреть, как ты тонешь в чужой ответственности».
Последний вечер с ним она помнила плохо. Помнила, как собирала свои вещи в молчании, как он сидел в другой комнате, не выходя. Помнила, как закрывала за собой дверь и не слышала, чтобы он подошёл. Не позвонил ни через день, ни через неделю. Не написал. Не узнал, справляется ли она.
Тогда она была уверена, что поступила правильно. Сейчас уже не знала.
Не потому, что жалела. А потому что не понимала, что именно выбрала. Саша ушёл, но в чём—то остался – в ней самой. В той её части, которая хотела, чтобы всё было понятно. Чтобы по графику, по расписанию. Чтобы утро начиналось с фразы: «Тебе кашу или тост?» – и не было этой бездонной тишины на двоих, где каждый жест значил больше, чем можно вынести.
Она сделала глоток кофе. Холодный, чуть горький. Саша бы не дал ей пить это. Поставил бы чайник. Налил бы свежий. И, может быть, даже не заметил бы, что у неё внутри всё перевёрнуто.
Но она выбрала иначе. И теперь жила в этом иначе. С Данилой, с его дыханием, с его простыми словами, которые разрушали все её прежние конструкции.
Она не жалела. Просто вспоминала. Просто сравнивала. Просто понимала, что тогда сделала выбор, последствия которого только начали распаковываться.
Она допила кофе и пошла вылить остатки в раковину. Плеск был коротким, глухим, как будто в комнате не хватало эха. Опрокинула чашку вверх дном, посмотрела, как капли стекают по стенке – медленно, вязко. Потом просто осталась стоять у мойки. Не для дела, а потому что не знала, куда ещё себя поставить.