
Полная версия
Точка после нельзя
Она не нашла слов, не потому что их не было, а потому что любые звучали бы фальшиво, неправдой – и просто медленно поднялась с кресла, осторожно, будто каждое движение могло задеть хрупкое, едва удерживаемое внутри состояние, которое ещё не обрело имя.
Теперь она знала это слишком отчётливо, слишком ясно, чтобы продолжать делать вид, будто ничего не произошло – и не могла не чувствовать то, что уже проросло внутри, пульсируя в каждой клетке её тела.
Данила уснул быстро. Он устал – кино, дорога, непривычное напряжение. Даже зубы чистил как—то невпопад, через силу, стоя в ванной с полуоткрытым ртом и запотевшими очками. Когда она накрыла его одеялом и убрала с подушки книжку, он уже дышал ровно. Губы чуть приоткрыты, щёки розовые от тепла, рука прижата к груди, будто держит что—то важное. Она постояла у дверей, прислушиваясь, и только тогда пошла на кухню.
Чайник загудел тише обычного. Словно тоже знал: сейчас не стоит громко. Мила достала чашку, ту самую, с трещиной у края. Налила воды, добавила сахара, села за стол. Окно было тёмное, почти зеркальное. Она смотрела в него, но видела не улицу. Видела себя. Свежие следы под глазами. Усталость в плечах. И всё, что случилось несколько часов назад, вспыхивало внутри с новой силой.
Рука на колене. Не давление, не посягательство – просто тепло. Просто кожа. Но почему же тогда её бросает в дрожь от одной только мысли? Почему дыхание всё ещё сбивается, стоит закрыть глаза? Почему тело будто ожило и не хочет снова замолкать?
Она тряхнула головой, сделала глоток. Горячее – вернуло в реальность. Нельзя так. Это же просто реакция. Просто долго не было рядом никого. Ни мужчин, ни прикосновений, ни даже взгляда, в котором можно было бы раствориться хоть на секунду. Это не про Данилу. Это про неё. Про её одиночество, которое за годы прикипело к ней и стало частью дыхания.
Он не знал, что делает. Он не думал. Он просто положил руку. А она – сорвалась. В голове это звучало почти как обвинение, но где—то глубже – нет. Там звучало другое: тревога, растерянность, что—то почти нежное и пугающе настоящее.
Она поднесла чашку к губам, опустила глаза. В кухне было тихо, как бывает только ночью. Лампочка над плитой светила жёлтым, немного усталым светом. На подоконнике стояли тарелки после ужина – она не стала мыть, отложила. Всё стало неважным. Кроме этого ощущения: он есть. Он рядом. И он стал чем—то большим, чем просто человек, о котором нужно заботиться.
Мила не знала, когда это случилось. Не в кино. Раньше. Возможно, когда он первый раз уснул у неё на плече. Или когда сказал: «Я не боюсь, когда ты дома». Или когда спросил, можно ли он просто будет сидеть рядом, пока она читает. Эти мелочи скапливались. Сначала были невесомыми. Потом стали весить всё.
Жизнь изменилась. Не резким поворотом – медленным вплетением чужого ритма в её собственный. Данила вошёл в неё, как вода в трещины. Незаметно. Тихо. А теперь, если представить, что его не будет – у неё внутри что—то обрывалось.
Да, было тяжело. Да, она уставала. Часто. Иногда до тошноты. Иногда хотелось уйти в ванную и закрыться. Иногда она смотрела на него и думала: «Я не справлюсь». Но каждый раз, когда он смотрел на неё так, будто она – всё, что у него есть, всё внутри затихало. И начиналось с начала.
Она отпила ещё глоток. Тёплая горечь – крепкая, почти обволакивающая. В этом вкусе был весь день. Вся её жизнь сейчас. Горькая, уставшая, настоящая. Она чувствовала удовлетворение – не лёгкое, не восторженное, а плотное, тяжёлое. Она была кому—то нужна. Это нельзя переоценить.
Но вместе с этим приходила тоска. Слишком сильная, чтобы игнорировать. Она не знала, что будет дальше. Что с ней. Что с ним. Что с этим чувством, которое теперь жило где—то в груди – тёплое, опасное, почти неизбежное.
Мила смотрела в окно, где темнота сливалась с её отражением, и видела в нём не улицу, а саму себя – усталую, растерянную, с чашкой в руках, ставшей почти продолжением ладони, как будто она держала не фарфор, а саму нить между собой и реальностью. Всё изменилось, и это ощущение было уже не просто мыслью, а внутренним знанием, с которым ещё предстояло смириться, принять и дожить – дожить до того момента, когда это осознание наконец догонит её полностью.
На кухне пахло жареным луком, куриным бульоном, чесноком и лавровым листом – смесью, от которой становилось тепло в животе и чуть тяжело в голове. Мила варила суп с гречкой и курицей, привычный и простой, из тех, что можно есть два дня подряд. Она поставила кастрюлю на плиту, убавила огонь, отложила ложку, вытерла руки о полотенце. Был обычный вечер. Такой же, как десятки до этого. Данила сидел в комнате, что—то рассматривал в телефоне, шевелил губами, читая вслух, как будто проверял, запоминается ли. Мила выглянула в коридор и окликнула:
– Даня, пора в душ. Я повешу тебе полотенце.
Он отозвался невнятным «угу», и через минуту она услышала, как захлопнулась дверь ванной и потекла вода. Она взяла чистую пижаму, свернула рубашку, поставила на стул в коридоре тапки – всё, как обычно. Эти ритуалы стали привычными, почти механическими. Он всё ещё плохо справлялся с мылом, забывал про шампунь, плотно не закрывал кран, иногда путал горячую и холодную воду. Она не злилась. Просто входила, помогала, напоминала.
Сегодня всё было точно так же. Почти.
Когда она открыла дверь, вода уже лилась. Пар висел в воздухе, горячий, плотный. Свет в ванной был тусклым, мягким – он всегда оставлял лишь верхний светильник. Зеркало запотело, на плитке собирались капли. И в этой влажной тишине, наполненной шумом воды, Мила вдруг увидела его – полностью, ясно, как будто впервые.
Он стоял под струёй – обнажённый, неподвижный, с закрытыми глазами, будто в каком—то своём мире. Тело было расслабленным, но не безвольным. Молодое, свежее, с правильными пропорциями, чуть сутулое, но от этого только более настоящее. Кожа – влажная, с каплями, которые стекали по груди, по животу, по бёдрам. Волосы прилипли ко лбу, шея блестела, спина дышала ритмично.
Она остановилась на пороге не сразу, а как будто споткнулась о что—то невидимое, неожиданное, и замерла – не от страха, а от растерянности, словно наткнулась на нечто чужое в привычном, но тут же поняла: он не чужой, он – тот самый, её Данила, и, возможно, именно в этом заключалась настоящая, пугающая правда, которую она до сих пор отказывалась видеть.
Она смотрела на него – секунду, две, может, дольше, не в силах отвести взгляд, будто в ней отключился какой—то внутренний переключатель, отвечающий за такт и уместность. Глаза её не просто задержались – они тянулись к нему, как к чему—то неожиданно важному, и не могли оторваться, потому что перед ней был не тот Данила, которого она кормила, одевала, укладывала спать, а мужчина, взрослый, цельный, физически привлекательный, с телом, в котором не было ни болезни, ни беспомощности, – напротив, оно излучало силу, и её собственное тело отреагировало на это быстрее, чем сознание успело выстроить защиту.
Мила почувствовала, как где—то глубоко, в животе, начинает медленно подниматься волна – плотная, тяжёлая, горячая. Её дыхание участилось. Сердце стукнуло чуть громче. Влажность воздуха усилила запах кожи, мыла, пара – и всё это смешалось в такой телесный, плотный коктейль, что её ладони невольно сжались. Она не двигалась. Не от страха. От того, что не знала, как.
Она не ожидала этого. Даже в кино всё было иначе. Там была её реакция. Здесь – он. И его тело. Его бедра, его грудь, живот, ноги, запястья. Всё было реальным. Без маски. Без неловкости. Она смотрела на него, как женщина, а не как опекун. И это было шоком. Это было стыдно. Это было возбуждающе.
Она не сразу поняла, что задержала дыхание. Не сразу – что её зрачки расширились. А когда поняла – уже не могла отвести взгляд.
Он ничего не заметил – не обернулся, не насторожился, не почувствовал её взгляда, и в этом, казалось бы, случайном неведении было спасение: оно дало ей возможность остаться в тени, не выдать себя, не сорваться. Но в то же время именно это безразличное спокойствие обнажало её до предела, усиливая внутренний разлад – может быть, если бы он посмотрел, если бы хотя бы что—то понял, стало бы проще; а так – стало только страшнее, только острее.
Мила сделала шаг назад, прикрыла дверь – осторожно, медленно, чтобы петли не скрипнули. Спина у неё вспотела. Она не знала, как удержаться на ногах. Казалось, ступни перестали ощущать пол. Всё было где—то там, в этой душной комнате, где из струи воды, по капле, рождалось что—то совершенно иное. Не материнское. Не бытовое. Живое. Возбуждающее. И неотвратимое.
Девушка отступила в коридор, аккуратно прикрыв за собой дверь, будто боялась потревожить не Данилу, а сам воздух, который теперь казался насыщенным до предела. Она стояла, прислонившись спиной к стене, стараясь дышать ровно, но грудь предательски сжималась, пульс бился в горле, в висках, в кончиках пальцев.
Внутри всё гудело – не громко, но ощутимо, как будто тело звучало на своей частоте, на той, что годами была заглушена и теперь прорвалась наружу. Она даже не могла толком понять, что именно вызвало эту бурю – образ, случайность, тепло или то, как легко и естественно он стоял под водой, как будто знал, что имеет на это право.
Это был не просто шок. Это было открытие, мгновенное и глубокое, как вспышка. Не умом, не логикой – кожей. Данила больше не помещался в привычной ячейке. Он был не тот, кого она гладит по голове перед сном, не тот, кого учит застёгивать пуговицы. Он был живым, телесным, мужским. И оттого всё становилось опасным.
Мила попыталась отогнать мысли, но они прилипли. Её ладони были влажными, спина ныла от напряжения, тело ощущалось иначе – будто проснулось в месте, где раньше спало. Она закрыла глаза и увидела то же, что и в ванной: струю воды, изгиб позвоночника, мягкие тени на коже, капли, скользящие по животу. Этот образ врезался не в память, а в тело. Он жил в ней теперь – как ощущение, как знание.
Она пыталась выдохнуть – не просто воздух, а состояние. Но дыхание сбивалось. Ей было стыдно. Ей было страшно. И в то же время – странно легко. Как будто кто—то сорвал покров и под ним оказалось нечто естественное, но забытое. Природное. Физическое. Бесстыдное не потому, что пошлое, а потому, что не умеет притворяться.
Её взгляд упал на коврик в коридоре, на край тапка, на дверцу шкафа. Всё вокруг было обычным. Слишком обычным. И от этого – невыносимым. Потому что внутри происходило нечто, что уже невозможно было отменить.
Она прошептала сама себе: «Успокойся». Стиснула пальцы. Попробовала вернуть себе ту, прежнюю – спокойную, внимательную, заботливую. Ту, которая не думает о теле Данилы, а следит, чтобы он не забыл выключить воду.
Но вместо возвращения – было дрожание в животе. Как на краю обрыва, когда всё тело знает, что падение уже началось, даже если ты ещё не двинулся с места.
Мила стала замечать, как взгляд начинает уворачиваться сам по себе. Не потому, что она боялась увидеть что—то в Даниле – а потому что боялась, что он увидит что—то в ней. Она не смотрела на него, когда он входил в кухню, не встречалась глазами, когда он задавал простые вопросы, и особенно избегала моментов, когда он касался её – не специально, а по привычке: передавая ложку, поправляя подушку, опираясь, когда натягивал носки. Всё это раньше было частью заботы. Теперь – ощущалось иначе.
Она говорила с ним спокойно, как обычно. Помогала. Объясняла. Напоминала, что зубную щётку надо смочить, что пижаму нужно вешать на крючок, а не бросать на стул. Всё – как всегда. Только теперь каждое движение, каждое слово будто проходили сквозь вязкое внутреннее сопротивление. Как будто внутри неё появилась новая плоскость, на которой всё оценивается иначе.
И чем тише становилось снаружи, тем громче было внутри.
Она пыталась объяснить себе, что это – вспышка, случайность, накопившаяся телесная пустота. Что давно не было близости, мужского тепла, взгляда, в котором можно раствориться. Что с ней такое уже бывало – не с ним, а просто с ней. Что это пройдёт. Обязательно пройдёт. Она ведь взрослая. Умная. Сдержанная.
Но чем больше она убеждала себя, тем чаще возвращалась та картина. Не сама сцена в ванной, не форма, а ощущение. Телесная память. Пар. Капли на коже. Свет, размывающий силуэт. Он не играл, не позировал, не делал ничего, что могло бы оправдать её реакцию. Но её тело отозвалось. Без предупреждения. Без дозволения. И это ощущение не отпускало.
Иногда она ловила себя на том, что ищет его взгляд. Не в лоб – исподтишка. В те моменты, когда он ест, читает, вглядывается в упаковку с молоком, будто вычитывает формулу. Её внимание прилипало к деталям: как у него двигается горло, когда он глотает; как медленно моргает, когда устает; как сжимает пальцы, когда сосредоточен. Эти вещи раньше были незаметными. Теперь – манили.
Она ловила себя на другом. На вопросах. Не о себе. О нём. Понимает ли он что—то из этого? Замечает ли? Испытывает ли? Или всё, что она чувствует – это проекция, её собственная бездна, в которую он случайно заглянул, сам того не зная? Она пыталась держаться подальше, сохранять дистанцию. Но в тесной квартире – некуда уйти.
Ближе к вечеру, когда он звал её в комнату, чтобы что—то показать, она заходила, но стояла у двери. Когда он протягивал руку, чтобы взяться за запястье, она быстро отворачивалась, будто вспомнила о кастрюле или выключенном утюге. Когда он смеялся – так громко, искренне, с этим детским, идущим из живота смехом – её сердце замирало. Не от умиления. От боли. Потому что она видела, как он живёт. И понимала, как мало ему позволено.
Он не ходил никуда. У него не было друзей. Он не знал, как начать разговор с чужим человеком. И когда касался её – по—мелкому, буднично – в этих прикосновениях вдруг проступало что—то большее. Не намерение. Потенциал. Он не знал, что может быть желанным. Не знал, что женщина может не просто вытереть ему лицо, но хотеть прижаться.
И тогда в голове зазвучал первый настоящий вопрос. А сможет ли он когда—нибудь испытать любовь? Настоящую? Такую, где есть тепло, не из вежливости, а из тела? Прикосновение, не продиктованное заботой, а – притяжением?
Она сидела на кухне, вжавшись в край табурета, с чашкой в руках. На плите всё уже остыло. Суп с гречкой и курицей, в который она утром клала лавровый лист, теперь пахнул только варёным луком. Она смотрела в окно, но видела только отражение. Свой взгляд. Тот самый, от которого сама бы отвернулась. Потому что в нём уже не было одной только ответственности.
Этот взгляд говорил: «Ты чувствуешь». И она чувствовала.
Она пыталась подавить в себе волну. Мысль. Желание. Всё то, что начинало подниматься, как дрожь от переохлаждения. Она вспомнила, как Данила однажды подошёл сзади, положил подбородок ей на плечо – просто, без смысла, как делают дети. Тогда она почувствовала его дыхание у себя на шее. И с тех пор – оно было в ней.
Она понимала: его мир ограничен. В этом мире нет свиданий. Нет взгляда, от которого горит спина. Нет рук, которые тянутся к нему от влечения. Всё, что есть – это режим, таблетки, помощь, инструкции. А он – живой. Горячий. Чуткий. И если он когда—нибудь проснётся телом, как она – будет ли у него шанс?
И если не она – то кто? Кто тронет его так, чтобы он почувствовал себя настоящим мужчиной, а не вечным «подопечным»? Кто даст ему понять, что он может быть желанным? Не по справедливости. Не из жалости. По—настоящему.
Этот вопрос стоял в ней глухо, как набухшая дверь, которую никто не решался открыть. Она не знала, откуда он взялся. Но он уже был. И что бы она ни говорила себе – он не уходил.
Вечером она вошла в комнату, где Данила лежал, уткнувшись в подушку. Он спал неровно, сбив одеяло, обняв подушку как игрушку. Его спина поднималась и опускалась в мягком ритме. Она смотрела на него долго. Без слов. Без мыслей. Просто – вглядывалась.
А потом вышла, выключила свет, и долго сидела в коридоре, опершись лбом о стену.
Она не плакала. Но внутри всё плавилось. Потому что впервые – по—настоящему – она почувствовала, что нужна ему не только как опора, не только как тот, кто рядом из чувства долга или ответственности, а как человек, способный стать для него чем—то большим – утешением, теплом, прикосновением, которое больше не нужно объяснять словами, потому что оно само по себе значит всё.
Ночь была вязкой, неподвижной. Часы на стене отсчитывали время так медленно, что казалось – стрелки застряли между делениями. Мила сидела на диване, поджав под себя ноги, обхватив колени руками, как будто собиралась в комок, чтобы уменьшить давление изнутри. Одеяло лежало рядом, скомканное, но ей не было холодно. Её знобило не от температуры.
Она не могла уснуть. Мысли клубились в голове, возвращаясь к одному и тому же, словно кто—то водил по кругу пластинку с заевшей мелодией. Всё казалось слишком большим, слишком реальным, чтобы спрятаться от него даже под покровом ночи. А может, именно ночью это становилось особенно острым.
Её мучило чувство вины. Не за поступок – его ещё не было. А за мысль. За то, что допустила. Что позволила себе увидеть в Даниле не просто человека, нуждающегося в помощи, а мужчину. Молодого, полного тепла, открытого к ласке. Она не касалась его, не говорила, не делала ничего предосудительного, но внутри себя – переступила. И именно это пугало.
Она вспоминала, как он смотрел на неё – с доверием, с этой странной, почти детской открытостью, которая обезоруживала. В его взгляде не было расчёта. Он не знал, что вызывает в ней. Не мог знать. Но он был. Был рядом. Был живым. И что—то в нём отзывалось на уровне, который уже нельзя было игнорировать.
Мила сжала руки сильнее, ногти впились в кожу. Ей хотелось стереть из головы всё, что случилось за последние дни – взгляд, запах, прикосновения, даже её собственную реакцию. Особенно её. Но всё возвращалось. Не как фильм – как тело. Как воспоминание не глаз, а кожи.
Она снова подумала о Людмиле. Та бы поняла? Или отвернулась бы? Она ведь знала, какой Данила. Она жила с этим с рождения. Наблюдала каждый жест, каждый срыв, каждый шаг. Поверила бы она, что Мила хочет ему только добра? Или сочла бы это предательством, осквернением доверия?
Этот вопрос жёг сильнее всего. Потому что он касался не только морального, но и личного. Людмила была для неё важна. Её слово весило. И сейчас, в темноте, Мила мысленно говорила с ней. Спокойно. Тихо. Без оправданий. Без обвинений. Просто спрашивала: «Ты бы поняла? Ты бы простила?»
И где—то внутри слышала ответ – не словом, а ощущением. Что Людмила бы не осудила. Потому что знала, каково это – быть рядом с тем, кого нельзя отпустить. С тем, кому никто не даст ничего, кроме тебя.
Мила уговаривала себя, что это не желание. Не страсть. Не что—то разрушительное. Это – жалость. Это – сострадание. Это – человеческая попытка дать хотя бы крошку того, что другим доступно каждый день: тепло, близость, прикосновение, в котором нет обязанностей, только принятие.
Он никогда не испытает настоящей любви. Никто не будет ждать его вечером. Никто не возьмёт его за руку не потому, что надо, а потому что хочется. Никто не назовёт его красивым. Никто не посмотрит на него с влечением. Никто – кроме неё.
Она не хотела жалости. Она боялась её. Но то, что чувствовала – было больше. Было выше. Не тяга, не грех, а попытка приблизиться. Дать возможность почувствовать себя живым. Полноценным. Не исключением, не случаем, не тем, кого терпят, а тем, кого любят. Хоть немного. Хоть раз.
Её глаза были сухими. Тело – неподвижным. Только сердце стучало с какой—то странной, вдавленной частотой, будто внутри неё давно уже был ответ, от которого она всё ещё отворачивалась.
Мила больше не отстранялась. Не специально, не резко – просто позволила себе быть рядом так, как раньше: легко, спокойно, с естественной телесной теплотой. Но теперь в каждом движении, в каждом взгляде было что—то, чего раньше не было. Осознание. Принятие. Не как оправдание, а как факт: он вырос. Он мужчина. И это уже невозможно было забыть или притвориться, что она этого не увидела.
Она снова начала касаться его – не вычёркивая из памяти свои ощущения, а наоборот, пробуя научиться с ними жить. Когда помогала ему застёгивать пуговицы, руки двигались чуть медленнее. Когда поправляла ворот рубашки, замечала, насколько мягкая у него кожа. Когда вытирала лицо после умывания – чувствовала, как замирает внутри что—то, чему пока не придумано имя.
Эти прикосновения не были демонстративными. Она даже не была уверена, замечает ли он что—то. Но тело отвечало. Не громко. Не сразу. Просто в нём становилось меньше напряжения. Он сидел ближе. Дольше держал руку на её запястье. Охотнее шел навстречу, когда она просила помощи. А иногда – просто молча останавливался рядом, как будто ему хотелось тишины с ней, а не слов.
Однажды она взяла его за плечи, чтобы развернуть к себе – он повернулся, задержал взгляд на её лице чуть дольше, чем обычно, и не отвёл глаз, даже когда она уже опустила руки. И вдруг, неуверенно, но мягко, он обхватил её за талию, как будто хотел удержать этот момент, не дать ему рассыпаться. В этот миг она поняла: он чувствует. Не может объяснить. Но чувствует.
Это открытие было одновременно утешением и тревогой. Утешением – потому что она больше не чувствовала себя одинокой в этом изменившемся поле. Тревогой – потому что не знала, куда оно их заведёт. Теперь между ними была грань, которая раньше казалась несбыточной. И теперь она – пройдена.
Каждое её движение теперь становилось чуть значимее. Она осторожно училась говорить мягко, но не матерински. Касаться легко, но не равнодушно. Сидеть рядом не из чувства долга, а из желания быть рядом. И он чувствовал это. В каждом взгляде, в каждом наклоне головы, в том, как подолгу оставался рядом, даже когда разговор заканчивался.
Мила поняла: её страхи не исчезли. Просто стали тише. А вместо них пришло нечто большее. Ответственность. Да. Но и желание быть той, кто может дать. Кто не оттолкнёт. Кто примет.
И это новое состояние – странное, тревожное, наполненное телесным светом – стало частью её жизни. Той, где она больше не притворялась, будто ничего не изменилось.
Дом спал. Даже стены, казалось, выдохнули. Тишина была плотной, не как отсутствие звуков, а как присутствие чего—то большего, наполненного, как вода в стакане – до краёв.
Мила сидела в своей комнате, не включая свет. Лунный отсвет лежал на полу, на краю кровати, на скрещённых коленях под вытянутой майкой. В комнате было прохладно, но укрываться не хотелось – это ощущение было нужно. Холод, как подтверждение реальности. Как последняя проверка: ты здесь, ты жива, ты чувствуешь.
В комнате за стенкой Данила дышал ровно. Иногда чуть вздыхал. Иногда ворочался. Эти звуки за несколько месяцев стали чем—то вроде пульса дома – если он есть, всё нормально. Если исчезнет – значит, исчезло главное.
Женщина знала: больше не сможет видеть в нём только ребёнка. Как бы ни старалась. Что бы ни пыталась себе внушить. Это стало невозможным. Не из—за чего—то конкретного, не из—за одного момента. Всё было не так просто. Не сразу. Он просто медленно, без усилий, шаг за шагом стал кем—то другим. Мужчиной. С телом. С ритмом. С присущим только ему дыханием, в котором слышалась не нужда, а присутствие.
Сначала Мила отталкивала это. Боролась. Держалась за старую формулу – забота, ответственность, защита. Всё по—честному, всё правильно. Но потом поняла: формула больше не работает. Чувства изменились. Он остался прежним, а она – нет. И это стало необратимым.
Невозможно было говорить об этом вслух. Даже записать. Потому что всё, что думалось сейчас, звучало бы для других неправильно. Опасно. Мерзко. Никто не понял бы. Никто не принял. Но страха перед собой уже не было. Осталась только тяжесть и ясность.
Данила никогда не узнает, что значит быть по—настоящему любимым. Его не будут ждать под дождём. Не будут пугаться, если он не отвечает. Не будут смотреть на него, замирая. Потому что никто не посмотрит. Никто не даст ему эту полноту, где нежность, страсть и принятие неразделимы. И если не Мила – то никто.
Женщина положила ладонь себе на живот, словно пытаясь нащупать там свой центр. Пульс бился медленно, в глубине. Чувствовалось не возбуждение, не влечение. Это было другое. Что—то тяжёлое и родное, как камень, который положили в ладони и велели нести.
Не верилось, что способна на такое решение. Но сейчас оно было. Внутри. Тихое, тёплое, бескомпромиссное. Мила понимала: никто не узнает. Никто не поймёт. Это будет только их – и её.
Никаких иллюзий. Это не сделает её счастливой. Или его. Но она могла сделать для него то, чего не сделает никто. Не потому, что обязана. А потому что готова.
И в этой способности – была любовь. Странная. Глухая. Неупрощаемая. Но настоящая. Никакого одобрения больше не нужно. Только готовность взять на себя последствия. Все. Без остатка.