
Полная версия
Точка после нельзя
Она закрыла глаза. Мысли сами потянулись назад. В детство, в комнату с тёмно—зелёными обоями, с ковром, на котором нельзя было сидеть в уличной одежде. Отец ушёл, когда ей было девять. Не скандал, не драка, просто однажды не вернулся. А мать – как будто этого и ждала. Стала ещё тише, холоднее. Жила по графику, ела по графику, молчала – тоже по графику. Мила не помнила ни одной ласковой фразы, ни одной попытки поговорить о чём—то личном. Всё – аккуратное, правильное, стерильное. Как санузел в гостинице.
В школе она старалась не выделяться. Знала, что влюбляться в кого—то из одноклассников бессмысленно – не потому, что с ней что—то не так, а потому что она не умела привязываться. Или боялась. После выпускного уехала, поступила, жила в общежитии, потом снимала комнату. Работала, подрабатывала, брала копеечные заказы – не от нужды, а чтобы заполнить дни. Личной жизни не было, и уже тогда она начала думать, что, может быть, её и не будет.
Дверь скрипнула, и Мила вздрогнула. Из кабинета вышла женщина с ребёнком, девочка лет пяти. Обняла её за талию, прижала к себе. На секунду что—то кольнуло внутри – даже не зависть, а какое—то непонятное ощущение чужого мира, где всё живое, тёплое, связанное.
– Следующая, – сухо позвали изнутри.
Инспектор оказалась женщиной лет сорока пяти, с усталым лицом и аккуратным пробором. Она не была грубой – и в этом, пожалуй, была главная сложность. Она была вежлива, деликатна, почти ласкова. И абсолютно непроницаема.
Мила старалась говорить спокойно. Не умоляюще, но искренне. Объясняла, что знает Данилу давно. Что была рядом. Что он к ней тянется. Что ей можно доверить этого парня. Слова казались правильными, но звучали как—то глухо, неуверенно, будто она читала вслух плохо выученный текст. Инспектор слушала с вежливым вниманием, кивала, делала пометки в папке.
А потом – всё. Один вопрос, как гвоздь в доску:
– Вы не родственница?
Мила отрицательно качнула головой.
– Близкая подруга матери, – тихо добавила она. – Практически… семья.
Инспектор слегка улыбнулась, но в этой улыбке не было тепла.
– К сожалению, по закону вы не имеете приоритета. Мы не можем передать опеку человеку без родственной связи или предварительного заключения комиссии. Тем более в случае с таким диагнозом. Кстати, удивительно, что при его уровне нарушений у него установлена всего лишь ограниченная дееспособность, а не полная. Тут нужна подготовка, сопровождение, медицинские справки, доказательства компетентности…
Мила кивала, но не слышала. Слова скользили мимо, как дождь по стеклу. Всё это она понимала заранее, но надеялась на чудо. А вместо чуда – вежливый отказ, выданный аккуратно, будто больно не будет.
Когда она вышла в коридор, папка всё ещё была в руках, но казалась пустой. В голове – звенела тишина. Не такая, что после грозы, а та, что бывает в холле закрытого здания, когда ты единственный, кто остался внутри. Без плана, без веса, без прав.
Мила села обратно на тот же пластиковый стул, где ждала час назад. Только теперь – уже не как проситель. Как проигравшая. Её заявление, документы, объяснения, все её «я могу», «я готова», «я нужна» – оказалось для системы пылью, не стоящей движения ручки по бумаге.
И именно в этом было самое страшное. Не в отказе. А в том, как спокойно его вынесли. Как будто она – никто. И её желание – ничего.
Она снова стала той девочкой в зелёной комнате, которую не слышат, не замечают, не считают живой. Только теперь – взрослая, с папкой в руках. Всё та же. Всё ещё – никто.
Мила долго ходила по кухне, не зная, зачем и что ищет. В голове стоял звон отказа. Он не был грубым, не обидным. Просто формальным. Спокойным, даже немного участливым, что делало его ещё болезненнее. Как будто ей вежливо объяснили, что её место – в стороне. Не потому, что она плохая, а просто не та. Не туда встала. Не в ту категорию попала. Не прошла по графе «кто вы ему».
Руки механически перебирали кружки, хлопали дверцами шкафов, щёлкали выключателем. Свет мигал и бил в глаза, но она снова включала его, будто старалась не дать себе потонуть в темноте. Мысли расплывались, сбивались в комки. Сердце било медленно, но упруго, словно тело пыталось держаться на плаву, даже если душа уже ушла под воду.
Она остановилась у окна. За стеклом был вечер. Тусклый, с провалами между фонарями, с влажным воздухом, в котором плыли редкие машины. Люди проходили мимо, кто—то нёс пакет с покупками, кто—то шёл, уткнувшись в телефон. Все двигались по своим траекториям, не подозревая, что в одной квартире женщина держится за подоконник, чтобы не разозлиться на весь мир.
Телефон лежал в прихожей, на подставке, как всегда. Мила подошла к нему медленно, будто приближалась к чему—то опасному. Она не брала его в руки с того момента, как вышла из опеки. Просто не могла. Как будто сама его молчаливая поверхность напоминала ей: «Ты – никто». Но теперь это молчание становилось невыносимым. Надо было действовать. Хотя бы что—то. Хотя бы один звонок.
Контакты в телефоне казались мёртвыми. Бессмысленный список имён, людей, с которыми давно не говорила, с которыми никогда не могла бы говорить о важном. Она листала вниз – медленно, взгляд цеплялся за случайные записи, от которых не становилось теплее. Кто—то из бывших коллег, кто—то из однокурсников, кто—то просто «Парикмахер на Арбате». Всё это – мимо. Пусто.
И вдруг – «Виктор Сергеевич». Имя стояло особняком. Как будто светлее других. Она сохранила его давно, по просьбе Людмилы. Та тогда сказала просто: «Если со мной что—то – звони ему. Он не бросит». Мила кивнула, сохранила, больше никогда об этом не думала. Пока не сейчас.
Пальцы зависли над экраном. Внутри всё сжалось. Не от страха, а от ощущения, что этим звонком она признает: сама не справляется. А это – сложно. Слишком. Потому что с детства привыкла: никто не поможет. Мама не поможет. Учитель не поможет. Даже подруга может отвернуться. Надейся на себя – и не жалуйся.
Но это было не про неё. Это было про Данилу. И она набрала номер.
Первый гудок. Второй. Внутри уже нарастала паника, почти хотелось сбросить, пока не ответили. Но в трубке раздалось:
– Да?
Голос низкий, спокойный. Без удивления. Будто он знал, что она позвонит.
– Здравствуйте, – голос предательски дрогнул. – Это Мила. Подруга Людмилы. Вы, наверное, помните…
Пауза. Но тишина не была напряжённой.
– Конечно. Помню. Что случилось?
И она рассказала. Не всё. Главное. Про больницу. Про смерть. Про Данилу. Про опеку. Про отказ. Про то, что не знает, что делать дальше. Говорила спокойно, почти глухо. Не потому, что не волновалась. Просто слова были как камни, которые надо вытащить изнутри. Один за другим. Без украшений. Без жалобы. Просто факт.
Он слушал. Не перебивал. Только дышал. Это было странно – ощущать на другом конце провода присутствие, которое не сжимает, не давит, не учит жить, а просто есть. Тёплое, ровное. Настоящее.
– Вы сделали всё, что могли, – сказал он наконец. – И даже больше. Я займусь этим. Перезвоню.
Мила не знала, что сказать. Ни спасибо, ни извинений, ни уточнений. Только тихо кивнула – и тут же поняла, что он не может её видеть. Впервые за день она усмехнулась. Горько, но по—настоящему. Как человек, который всё ещё здесь, несмотря ни на что.
– Хорошо, – сказала она.
Связь оборвалась. Комната снова наполнилась тишиной. Но уже другой. В ней было место. Воздух. Как будто кто—то чуть приоткрыл дверь.
Мила села на край кровати и обхватила себя руками. Она не знала, что именно сделает Виктор, какие у него связи, как он поможет. Но одно она почувствовала точно: он не оставит. Не проигнорирует. Не скажет, что «не может вмешиваться».
И в этом было что—то невероятное. Почти нереальное. Как будто впервые за много лет ей сказали: «Ты не одна». Без лишнего пафоса. Просто – сказали.
Она поднялась и пошла на кухню. Включила чайник. Насыпала чай. Добавила сахар. Всё это – медленно, без суеты. Руки немного дрожали, но в движениях было что—то ритуальное, убаюкивающее. Она ставила чашку на подоконник, смотрела в окно, пила горячее – как будто именно в этих простых действиях сейчас и заключалась её опора.
Прошлое не ушло. Боль не утихла. Данила всё ещё был один в больнице. Но впервые в голове появилось «завтра». Пусть не ясное, не простроенное, но существующее. А это уже значило очень много.
Она знала, что это не конец. Ни страха, ни борьбы, ни сомнений. Но теперь у неё был человек, который знает, как работают эти стены. Который может постучать не в пустоту, а в нужную дверь.
И в этот момент Мила почувствовала не радость. Не облегчение. А странное, хрупкое ощущение достоинства. Она не спасла мир. Но не сдалась. И не осталась в стороне.
А завтра будет новый день. И она снова встанет. Потому что теперь у неё есть цель. И – кто бы мог подумать – помощь. Небольшая. Но настоящая.
Телефон зазвонил неожиданно – в девять утра, когда Мила только сделала первый глоток чая и вяло подумала, что день снова обещает быть тусклым и вязким, как вчерашний. Она стояла у окна, в тапочках, с запахом порошка от сушащегося на батарее свитера, и привычно ни на что не надеялась. Звонок был с незнакомого номера. Обычно она игнорировала такие – в них не было ничего хорошего. Но в этот раз что—то дрогнуло. В груди, в пальцах, в воздухе. Она нажала «принять».
– Мила? – голос был ровный, слишком спокойный. – Это отдел опеки. Вы могли бы подъехать? Желательно как можно скорее.
Она не успела задать ни одного вопроса. Не узнала причин. Не уточнила, зачем. Просто кивнула – вслух, вновь бессмысленно – и выключила телефон. То, как это было сказано, не оставляло сомнений: что—то изменилось. И, кажется, очень серьёзно.
Собиралась она почти молча. Куртка, ключи, документы – всё под рукой. Лицо в зеркале было бледное, но не осунувшееся – скорее, обострившееся. Взгляд не испуганный, но острый. Она вышла на улицу без привычного колебания, без медленных шагов.
Прохладный воздух ударил в лицо. Ветер был быстрый, уличный шум – равномерный. Всё вокруг выглядело как обычно, но она знала: это не как обычно. Не в этот раз.
Сидя в автобусе, она не смотрела по сторонам. Не выискивала глазами лиц, не читала названия на магазинах. Мысли были сосредоточены, почти оголены. Внутри – странное, тяжёлое, но не пугающее чувство. Как будто время сдвинулось. Что—то уже произошло, но последствия только приближались. Не тревога, не надежда. Что—то другое. Предчувствие. И у этого предчувствия было имя.
Она вошла в здание, как входит человек, которого ждут. Её шаги были уверенными, почти тихими. Вахтёр внизу посмотрел на неё внимательно, потом кивнул. Раньше он её не замечал. Теперь – заметил.
Лифт не работал, и она пошла пешком – медленно, без надобности торопиться, но с внутренним напряжением, будто каждый пролёт был отсечкой. На третьем этаже стояла та же тишина, те же двери, те же таблички. Но воздух теперь был другой – собранный, сгущённый, как перед объявлением приговора.
Инспектор в кабинете встала сразу, едва Мила вошла. И это было неожиданно. Она не просто поднялась – она выпрямилась, как солдат. Глаза были тревожные, руки под столом будто сжаты, лицо пыталось держать форму, но в голосе слышалось извинение ещё до слов.
– Мила… – выдохнула она. – Простите. Вы простите меня. Я не сразу разобралась. Всё случилось так быстро… Вы даже не представляете, какие люди за вас хлопочут.
Инспектор сделала шаг в сторону, будто уступая место, будто признавая власть. Она не улыбалась натянуто – наоборот, выглядела растерянной и виноватой. Кивала, прикусывала губу. Казалось, каждое слово она продумывает на секунду раньше, чем произносит, чтобы не ошибиться, не вызвать лишнего сомнения.
– Мы… мы оформили всё. Все документы. Всё, что нужно. Вы можете забрать Данилу. Прямо сейчас. Без ожиданий. Медицинское заключение, заключение комиссии, согласование. Всё подписано. Даже транспорт выделен. Вас отвезут. И его, конечно, тоже.
Она положила на стол аккуратную, жёлтую папку. Мила знала такие папки. В них всегда лежит чужая судьба. Но сегодня там была не чужая.
– Я сама всё проверила, – продолжила инспектор, чуть дрогнув. – Водитель уже ждёт у входа. Он поможет. Всё будет спокойно. Без формальностей. Просто скажите, когда вы будете готовы.
Мила не сразу ответила. В ней не было порыва, не было радостного всплеска. Только ровное, тяжёлое, но светлое понимание: да. Это случилось. И теперь от неё ничего не требуют – только принять. Она взяла папку. Бумаги внутри были идеальны. Страница за страницей – чистая, точная, уверенная. Подписи стояли ровно. Копии были прошиты. Всё безупречно.
Инспектор снова посмотрела на неё. В этом взгляде не было ни капли высокомерия. Только благодарность – и лёгкий страх. Страх человека, который понял, что мог всё испортить, но в последний момент его спасли. Кто – она не знала. Но знала, что имя «Мила» теперь звучит иначе. С другим, большим весом.
– Спасибо, – сказала Мила. Просто. Не для формы. Для равновесия.
Она вышла из кабинета с прямой спиной, с ровной походкой. Она не торопилась – ни к лифту, ни по лестнице. В ней не было спешки – только ясность. Она чувствовала, как на неё смотрят. Не с жалостью. Не с сочувствием. С уважением.
Машина стояла у входа, как обещали. Чёрная, чистая, с мягким салоном. Водитель – молодой, аккуратный – сразу вышел, открыл дверь, принял папку.
– Мила, да? Садитесь, пожалуйста. Я вас жду.
Она устроилась в салоне. Пальцы немного дрожали – но не от страха, а от того, что слишком долго не верила. Стекло отражало её лицо – спокойное, сдержанное, чужое и родное одновременно. Она смотрела на себя долго, не отводя взгляда. В этом лице больше не было растерянности. Там была женщина, которая не просила. Которая пришла – и забрала своё.
Машина тронулась плавно, бесшумно. День развернулся перед ней, как открытая дорога. Не обещание. Не надежда. А подтверждение. Всё, что она сделала – было не зря. Всё, что чувствовала – оказалось правдой. Всё, что приняла – теперь её сила.
И впереди – Данила. Живой. Ждущий. Единственный человек, ради которого это всё стоило пройти. И теперь она ехала к нему. Не чтобы пожалеть. Не чтобы выполнить обещание. А чтобы быть. Настоящей. Единственной. Нужной.
Этот день был её. И он только начинался.
Он сидел в машине молча, смотрел в окно, прижимаясь плечом к стеклу, будто хотел стать частью проезжающего мимо мира. Высокий, худощавый, с немного сутулой спиной и неуверенным положением рук. Светлые волосы торчали в разные стороны – беспорядочно, как у мальчишки, который только что снял шапку и забыл пригладить. Глаза – широко расставленные, светло—голубые, с тем самым выражением, которое всегда казалось Миле уязвимым: немного испуганные, доверчивые, будто каждую секунду он сверялся с тем, что происходит, и не был уверен, всё ли правильно.
На нём была тёплая толстовка с вытертым воротом, спортивные штаны и старые, чуть перекошенные кроссовки. Одежда сидела на нём свободно, без выраженной формы, как будто он сам не знал, как должен выглядеть. Его движения были неловкими, угловатыми, но в этой неуклюжести было что—то удивительно живое, настоящее – ничего не отыгрывалось, ничего не притворялось.
Когда машина остановилась у её подъезда, он сразу посмотрел на неё, не спрашивая, но ожидая разрешения. И в этом взгляде было всё: страх, надежда, неуверенность и полное принятие того, что она теперь – единственный ориентир.
Мила кивнула. Он взял папку, которую держал на коленях всю дорогу, и всё так же неуверенно вылез из машины, стараясь не зацепиться за порог. Водитель что—то сказал – вежливо, ободряюще, – но Данила не ответил. Он почти никогда не отвечал незнакомым, просто смотрел и ждал, пока всё закончится.
Они поднялись пешком. Лифт, как всегда, не работал. На третьем пролёте он запыхался, остановился, и Мила предложила передохнуть. Он кивнул, тяжело дыша, прижимая папку к груди, словно от неё зависела его устойчивость. Потом миновали ещё два пролёта в тишине. Когда она открыла дверь, Данила замер. Не вошёл сразу. Просто стоял, словно не был уверен, что это возможно – зайти. Не потому, что боялся, а потому что ещё не знал, можно ли здесь остаться.
Она взяла его за руку и сказала:
– Дом.
Он кивнул, не улыбаясь, но как будто что—то в нём немного ослабло. Он прошёл в коридор, оставив обувь как попало, поставив рюкзак не в угол, а у порога, и застыл в дверях комнаты, в которой теперь должен был жить.
Мила смотрела на него – и чувствовала, как в ней разворачивается не тревога, а тишина. Глубокая, тяжёлая тишина новой жизни, которую она впустила не на ночь, не на выходные, а навсегда.
Квартира не изменилась. Те же стены. Та же плитка на кухне, с трещиной у раковины. Те же занавески, те же тусклые лампы, та же потертая подушка на диване, которую она никак не могла заменить. Но всё теперь казалось другим. Воздух – чужим. Пространство – пересмотренным. Комнаты, к которым она привыкла, казались слишком тесными. Как будто за эти годы в них накопилось слишком много личного, что теперь должно было сменить тон.
Она вспомнила, как впервые оказалась в этой квартире. Три года назад, сразу после университета. Тогда она переехала из своего родного провинциального городка – тихого, старомодного, с ржавыми крышами и трещинами на асфальте. Там она родилась, там училась, там впервые поняла, что всегда будет чужой. Поступление в московский институт было её побегом. В Москву она ехала с одним чемоданом и плоской надеждой – на другое, лучшее, живое.
Мать, строгая, резкая, никогда не проявлявшая мягкости, не удерживала. Но когда пришло время, она продала их дом – добротный, кирпичный, построенный когда—то отцом, когда он был на пике влияния в их небольшом провинциальном городе. Дом стоял на главной улице, с просторными окнами, новыми коммуникациями и ухоженным садом – гордость семьи, пока всё не развалилось. Вырученных средств хватило на то, чтобы купить Миле однокомнатную квартиру в Москве, а себе – скромную, но удобную квартиру в центре родного города. Тогда они не обсуждали это. Просто однажды Мила получила ключи и адрес. В этом жесте была забота – сдержанная, отстранённая, но реальная.
Она помнила, как впервые зашла в эту квартиру: стены были голыми, пахло новым линолеумом и строительной пылью. Она поставила чемодан у стены, села на пол между коробками и поняла – это её. Первый раз в жизни – своё. Без криков. Без условий. Без обязанностей. Тогда она заплакала. Не от обиды. От облегчения.
С тех пор она жила одна. Спокойно. Сдержанно. Без всплесков, без обещаний, без долгов. И думала, что так будет всегда.
Она села тогда на пол, между коробками, и впервые заплакала не от обиды, а от того, что никто не придёт. Ни с упрёком, ни с утешением. Было страшно, но в этом страхе – что—то освобождающее. С тех пор она жила одна. Спокойно. Сдержанно. Без всплесков, без обещаний, без долгов. И думала, что так будет всегда.
А теперь здесь стоял Данила. И всё, что она построила в этом маленьком мире – своё одиночество, свои ритуалы, свою тишину – подвинулось. Не исчезло, нет. Просто сместилось, как мебель, которую временно отодвинули, чтобы постелить новый ковёр.
Мила прошла на кухню, налила воды. Открыла шкаф, достала лишнюю кружку. До этого у неё всегда была одна. Теперь должно быть две.
Он тихо прошёл в комнату, сел на край дивана и уставился в пол. Не смотрел по сторонам, не задавал вопросов. Просто сидел. Как человек, который ещё не решил, можно ли здесь остаться насовсем.
Мила села напротив, поставила воду на стол. Он поднял глаза – неуверенно, медленно, будто боялся, что это может быть запрещено.
– Всё хорошо, – сказала она.
Он снова кивнул. И сжал колени ладонями, как делал всегда, когда не знал, куда деть руки. Она смотрела на него – и в первый раз почувствовала, что страх сменяется ответственностью. Той, что нельзя снять, переложить, отдать другому. Той, которую выбираешь сам.
Теперь они здесь вдвоём. В этом тесном, неуютном пространстве, где вчера всё было знакомо, а сегодня стало началом.
Кухня встретила их тишиной, которую невозможно было назвать уютной. Данила не снял куртку, хотя в квартире было тепло. Стоял у двери и смотрел, как будто ждал команды. Мила подошла ближе, потянулась к молнии, помогла – он даже не шелохнулся. Куртку повесила сама, кроссовки сдвинула ногой к стене, подумала, что надо бы объяснить, где что лежит, куда ставить обувь, где вешалка, где полотенце. Но не смогла. Слова застряли на середине, показались лишними. Он и так был слишком растерянный, как животное, которого привезли в незнакомое место.
– Садись, – сказала она, указывая на табурет у стола.
Он послушался, но сел неуклюже, не отодвинув стул как следует, и в ту же секунду задел ногой его ножку, отчего тот скрипнул и подался вперёд. Краем тела он зацепил стол, сдвинул рюкзак, и тот с глухим звуком шлёпнулся на пол. Наклоняясь, чтобы его поднять, он неосторожно смахнул локтем банку с чаем, и та покатилась по полу, ударившись о ножку табурета с таким звоном, что будто хихикнула над ними. Мила сжала губы – не от гнева, не от раздражения, а от изнеможения, которое становилось всё труднее удерживать внутри.
Потом настал черёд воды. Он наливал себе из чайника, не дождавшись её помощи, и тут же пролил воду мимо, создав большую лужу на столе. Сердце Милы тревожно ёкнуло, и она крепко сжала губы, чувствуя, как в груди вспыхивает раздражение. Данила, суетливо пытаясь исправить ошибку, не нашёл привычной тряпки, принялся вытирать воду бумажными салфетками, которые мгновенно промокли, скомкались и беспорядочно разлетелись по столу и полу.
Её раздражение нарастало с каждым его неуклюжим движением, становясь почти физически ощутимым, пока он, пытаясь избавиться от прилипших к пальцам клочков бумаги, не задел локтем кружку, отчего та со звоном покатилась по столу и ударилась о край раковины, едва не разбившись. В этот миг что—то внутри Милы болезненно сжалось, как пружина, которую тянули слишком долго.
Она резко подошла к Даниле, почти вырвала кружку из его рук и с чрезмерной силой закрыла кран. В её движениях теперь ясно проступала злость, которую она так долго пыталась подавить. Она не закричала, но резкость, с которой двигались её руки, её стиснутые зубы и тяжелое, прерывистое дыхание ясно выдавали внутреннюю борьбу, в которой она едва не проиграла.
– Данила, подожди. Я сама, хорошо? – голос её был ровный, но в нём дрожало что—то тонкое, как перетянутая струна.
Он медленно кивнул, но в ту же секунду его лицо напряглось, как будто он уловил в её голосе что—то, что заставило насторожиться. Парень чуть отодвинулся, сжав плечи, словно ощутил, что совершил ошибку, хотя не до конца понимал, что именно вызвало её недовольство.
Следующий эпизод случился всего через несколько минут, когда Мила стала разбирать принесённые из магазина продукты, а Данила, решив помочь, потянулся к ближайшему пакету. Он достал пачку макарон и неудачно поставил её на край стола – упаковка тут же упала на пол. Рядом покатилась банка горошка, которая едва не задела её ногу. Он подхватил хлеб, но не заметил, что тот уже начал размякать, потому что остался неупакованным. Он действовал с лучшими намерениями, искренне стремясь быть полезным, но всё превращалось в новую череду неловких моментов, в которых каждый жест оборачивался беспорядком и раздражающей суматохой.
Мила остановилась, положила пакеты на стол, медленно отвернулась и, прикрыв глаза, попыталась успокоиться. Она сделала глубокий вдох, затем ещё один, стараясь подавить нарастающее в груди напряжение. Всё внутри бурлило – не от гнева, а от той особой, выматывающей усталости, в которой не остаётся ни сил, ни слов. Казалось, день стремительно растянулся до непомерной длины, а всё, во что она вкладывала ожидание, уже начало рассыпаться, не дожив даже до конца.
А потом в голову пришла картина – почти физически. Она, семилетняя, стоит на кухне и держит в руках чашку, которую только что уронила. Мать кричит. Не визжит, не истерит – кричит спокойно, как будто диктует список нарушений. «Ты невнимательная. Ты всегда всё роняешь. Ты не слушаешь. Ты снова всё испортила».
Мила тогда молчала. Как и Данила сейчас. Смотрела в пол и чувствовала, как изнутри вырастает страх – не от самого крика, а от холодного разочарования, которое он нёс. От того, что тебя не пытаются понять, только регистрируют – не справилась.
Теперь она стояла в собственной кухне. Но в этот момент всё ощущалось чужим, будто бы пространство сдвинулось, и она оказалась внутри воспоминания. Её голос – холодный, нетерпеливый – слишком напоминал голос матери. Не по тону, а по сути. По тому, как он давал понять: «лучше бы ты ничего не трогал».
Она посмотрела на Данилу. Тот сидел сгорбившись, прижав руки к животу и уронив взгляд, будто хотел стать как можно менее заметным. Он не плакал и не задавал вопросов, не пытался объяснить, почему всё пошло не так. Просто замер, погрузившись в ожидание – не упрёка, не резкости, а полного исчезновения. Казалось, он верил: если будет достаточно тихим и незаметным, то просто растворится в воздухе, и всё наконец прекратится.