
Полная версия
Змий
– Ежели Адольф действительно займется делами, то благосостояние лишь приумножится, а руку убрать я бы советовал прежде всего вам, князь, – твердо заключил Альберт и, силой одернув руку, тряхнул меня в сторону.
Пока мы с друзьями и мистером Эйлсбери добирались до дома, было утвердительно решено отложить дела до завтра. Мне нездоровилось от свалившегося на меня состояния, я не знал, как поступить с владетельствами, в голове гудел бессвязный шум из остатков фраз, стука колес о брусчатку и нервных вздохов Розенбаха. Стоило поверхностно прочесть бумаги, увидать завещанную на мое имя баснословную сумму, голова и вовсе пошла кругом, меня затошнило от страха, я не мог поверить в то, что такие бешеные деньги действительно существуют.
Заключительный этап работы над картиной Тани более-менее уравновесил меня и привел мысли в порядок, словно расставил выпавшие книги по полочкам. Но притом я все равно не мог понять, как мне поступить, и ночь промаялся с мыслями, не смыкая глаз. С одной стороны, моя внутренняя привычка к хорошей жизни ликовала, с другой я задумывался все отдать отцу, ибо никогда еще не вел расчетов, не управлял землями и крестьянами.
Так как немцы и мистер Эйлсбери ночевали у меня, утро началось не с завтрака, а с обсуждения деловых вопросов и более детального изучения документов. Мною было решено продать порт и земельный участок с домом в Ницце – это я поручил мистеру Эйлсбери. С другими владениями не было никаких проблем, но была проблема со мной, мне недоставало элементарных знаний в делах ведения хозяйства. Хоть я и выделывал из своей физиономии понятливый вид, но не понимал решительно ничего из объяснений моих друзей и мистера Эйлсбери.
Завтрак, поданный в первом часу, был даже праздничным – мы пили шампанское и ели ананасы. Когда Альберт и Феликс ушли, я принялся разбираться с накопившимися письмами. Первым делом глаза мои зацепились за листок с розовой печатью, подписанный рукою Елизаветы Павловны. Записка от княгини была лаконична, без лишних слов; она приглашала меня в гости. Неожиданная благосклонность г-жи Елизаровой меня удивила, польстила самолюбию, но визит я отложил на вечер, мне предстояло разобраться в делах.
Порисовав два часа с лишком, я уселся в библиотеке и принялся за хозяйственные и правовые книги. От одной мысли, что мне предстоит связать с этим ералашем всю оставшуюся жизнь, уже болела голова. Так что, когда подступил час отправляться в гости, я с радостью вылетел вон.
Но произошел совсем не тот прием, на который я рассчитывал. Мне думалось, что мы с Елизаровыми подружимся, оказалось с точностью наоборот. Стоит отметить, что сперва я, княгиня и ее супруг даже слишком мило беседовали, разговоры шли о моих картинах, я был озадачен приятными расспросами и с живостью отвечал. Сергей Михайлович был любезен, добр и между делом подарил мне прозвище, назвал «голубчиком». В рабочем кабинете князь рассказал, что на досуге балуется расписыванием фарфоровых тарелочек и ваз, показал некоторые свои работы и просил у меня совета по краскам. В целом обстановка была даже подозрительно приятной и располагающей к дружескому общению. Это меня напрягало, впрочем, не зря. Когда мы с Елизаветой Павловной остались наедине, между нами вдруг возникла та тишина, что обычно предполагает следом серьезный диалог. Ни в какие разборки я вступать не желал, посему отвлекся на интерьеры гостиной, которые, к слову, полюбились моему глазу. Отметил бы не столько само убранство, сколько оттеночные решения. Оливковое золото в деталях замещалось плюсовыми шторами и креслами, перемежаясь со светлым паркетом, консолями, жардиньерками и розовыми обоями. Все создавало собою законченную картину, услаждало взор.
– Вижу, вы впечатлены интерьерами, милый князь, – подметила княгиня. – С вашей стороны, то есть со стороны художника, заинтересованный взгляд – слишком лестный комплимент. Вот только не понимаю: Татьяна, по сравнению с mademoiselle Аранчевской, совсем некрасива и даже нелепа. Почему же вы и вдруг обратили на мою племянницу внимание?
– Влюбился, – солгал я.
– Впечатляет, – саркастически заметила Елизавета Павловна. – Что же вы тогда устроили в театре? По-моему, в той драме не было ни намека на влюбленность к Татьяне.
– Кажется, я издавна слыву скандалистом. Решил не быть, так сказать, голословным. Постойте-постойте… драма действительно была? Не поверите, думал, что мне приснилось.
– Вы актерничаете. Но что ж, не принуждать же вас к ответу. Хорошо, мне все понятно.
– Ежели вы позвали меня только за тем, чтоб уличить во лжи, отчитать за неподобающее поведение в театре, вы могли прямо с этого и начать, а не пытаться войти в мое доверие в течение двух с половиной часов, – высказал я, поджав губы. – Вы знаете, все пытался понять, почему вы притворяетесь доброжелательной, но теперь мне все ясно. Юлили тут, понимаешь, без конца чаем поили, улыбались, могли ведь напрямую спросить все то, что вас интересовало. Так что, Елизавета Павловна, актерничаю не я. Моя сторона была предельно честна с вами, но вы…
– Ни на секунду не притворялась, не умею, – перебила княгиня.
– В чем глубоко сомневаюсь, – с ухмылкой произнес я. – Полагаю, мне пора идти, ведь то была ваша прощальная речь?
Вызвав слугу звоном в колокольчик, г-жа Елизарова даже не посмотрела в мою сторону, когда я уходил, а как ни в чем не бывало продолжила чаепитие. «Тоже мне, святая! – нервно размышлял я по пути домой. – Зачем нужно было так долго выдерживать маску, в кого она играла? Странная дамочка с сомнительными намерениями».
Теперь ненадолго вернусь к пятнадцатому, прикрепляя здесь письмо от Мари, доставленное мне рано утром:
«Ну здравствуйте, милый князь.
Признаюсь, каждый день после театра только и делала, что вспоминала вас, оживляя в памяти первые дни нашего знакомства и то, чем все закончилось. Но лишь вчера меня вдруг осенило, что это были за отношения и какой вы человек на самом деле.
Собственно, все не о том. Вы спросите, почему же я вам пишу, когда мы уже расстались? Отвечу. Пишу затем, чтобы вы, наконец, получили от меня хоть какое-то объяснение, за которым, вероятно, и выбегали из театра, да и просто окончательно с вами распрощаться. Вы заявили мне на улице, что все простили бы. Ну допустим. Не буду перечить. Но прощу ли вас я, вы задумывались? Вы обращались со мной как с вещью на глазах у всех. Вы унижали меня изменами, а я терпела, забывая о своей гордости, но ровно до тех пор, пока вы не превзошли сами себя. Помните ли вы, что натворили за неделю до бала у фон Верденштайнов, и задумывались ли вы, почему мы не виделись? Наверно, вам даже и в голову не приходило, что вы сделали нечто предосудительное. А я вам того не забуду, уж поверьте. В общем-то такую жестокую, хладнокровную змею сложно забыть. Вы навсегда останетесь в моем больном, зараженном вашим ядом сердце. Всегда буду помнить, как вы меня погубили, сколько дней и ночей я провела в слезах из-за вас, сколько сил и здоровья потеряла.
Не забуду. Прощайте.
Аранчевская».
Прочитав письмо, я устало выглянул на улицу. В голове было пусто, сердце не слышалось, точно его вовсе не существовало. Но на душе было как-то особенно сыро и гадко, я словно зеркалил настроение петербургского неба, его хмурые тучи. Впрочем, письмо Аранчевской меня занимало недолго. Вздремнув за скучной книгой, я благополучно забыл и о ней, и о записке.
Днем писал картины, но скоро разленился, лег на диван и просил себе чаю. Вечером принимал отца, который приходил, кажется, извиняться, долго не мог начать разговора, мялся, в итоге лишь вручил приглашение на вторник и ушел. Впрочем, в его извинениях не нуждался, мне было все равно. Со спокойной душой я лег спать в тот день. Уснул на удивление быстро и проспал, как Наполеон после Ватерлоо. Но жизнь на то и жизнь, чтобы быть непредсказуемой, случиться может все, что угодно.
Не успел я проснуться, как в комнату вошел слуга и срочно просил представиться гостям. То явились Аранчевские и Растопшины. Оторопев, я поднялся на кровати и кинул взгляд на зеркало в углу комнаты, затем потер глаза и уставился в окно. На дворе тем временем уже стемнело.
– Гоните всех к черту! Вот еще чего удумали, я не собираюсь принимать никого посреди ночи. Который час?
– Восьмой, ваше сиятельство, – отвечал слуга. – Мы так и сказали, мол, хозяин уснул еще со вчера, до сих пор не вставал.
– Как это со вчера? Какое сегодня число-то?
– Шестнадцатое февраля, хозяин. Что передать господам?
– Как это шестнадцатое? Да не может быть! Неужели я спал все это время? – вновь бросив взгляд на зеркало, воскликнул я. – Ладно. Передайте им, что выйду. Ступайте.
Наскоро причесавшись, умывшись, я укутался в одеяло и ступил к нежданным гостям. Мой вид, конечно, произвел впечатление.
– Не думали, что вы спите в это время, – смутился Максим Федорович, переглядываясь с супругой, полной решимости.
– Но вам же передали, что я не просыпался со вчерашнего дня. Собственно, что вам нужно? Признаться, надеялся, что вам хватит чести не приходить ко мне после того, что меж нами было. Как же я устал от вас!
– Да, между нами было много плохого, но вы преступно превзошли все возможные неприличия, – по-французски заговорил г-н Аранчевский, пока остальные усаживались в креслах напротив меня. – Желаю, чтоб вы принесли перед моей дочерью публичные извинения.
– Видно, отказ Мари сильно шибанул по вашей самооценке, раз вы пустились сплетничать, – так же вмешалась г-жа Растопшина.
– Не имею ни малейшего представления о том, в чем вы меня обвиняете, – пробубнил я, тяжело вздыхая.
– Про Марию теперь по всему Петербургу ходит слух о том, что она – дырявая перчатка! Кроме вас, милый змий, никто на такую подлость не способен, – угрожающе подскочив с места, почти переходя на крик, заявила Евгения Виссарионовна, яростно грозя мне кулаком.
– Милый князь, да ведь это ни в какие ворота… – пропищала г-жа Аранчевская, умоляюще протягивая ко мне руки. – Мы уж не настаиваем на вашей свадьбе, когда должны, но поймите…
Не в состоянии сказать и слова, я бессильно вскинул голову и закрыл глаза. Какое-то время погодя, устало потерев лицо ладонями, измученно оглядев лица присутствующих, я наконец нашел в себе силы заговорить:
– Знаете, вы уже так достали, что у меня буквально не достает сил жить. Не хочу разбираться ни с вашими выдумками, ни с чьими-нибудь еще. Убирайтесь, не желаю вас видеть. Ежели вы по-французски в тот раз ничего не поняли, я повторю вам еще, но по-русски: ваше общество мне омерзительно. Можете считать меня грубияном, но вы сами напросились. Перчатка она или не перчатка – ваши проблемы, опозоренная она или нет – тоже ваши проблемы, потому что вы в ее голову ничего не вложили. Она живет у вас, как хочет, и я живу, как того хочу. Как говорит Баринов: «поздно пить боржоми, когда почки отказали». Воспитывать надо было раньше, и нотации оставьте для родной дочери, у меня есть кому проповедовать.
Вернувшись в комнату, я бросился на кровать и нервно, резкими движениями начал поправлять одеяло и накрываться. «Вот теперь-то они у меня попляшут! – обжигали меня думы. – Всегда говорил Мари: не ссорься с кошельком, а то бедной будешь!». Долго я ворочался, потел от злости, но свежий воздух сквозняка убаюкал. Сквозь охватившую меня дремоту я задумался: «…а все-таки филигранно выдумал Алекс наши тридцать тысяч серебром. То же, что тридцать серебряников, за которые Иуда продал Христа. Ну уж, этого удовольствия я им не доставлю. На змия я еще согласен, но на Иуду уж точно нет».
17 Février 1824
Татьяна с родителями прибыла гораздо позже нахлынувшей толпы гостей. Отец зачем-то пригласил даже Растопшиных и Аранчевских, их я никак не ожидал увидеть. Появление этих двух семей вызывало во мне волну негодования. Ежели еще вчера вечером я радовался тому, что новость о моем наследстве, наконец, обнажится, то сегодняшним утром пребывал в совершенно иных настроениях: «изначально я хотел оставить наследство в тайне, решился навсегда забыть отношения с четой Аранчевских и Растопшиных, думал зажить праведной жизнью: жениться, родить детей и быть послушным мужем. Мечтал занять время тем, что я так люблю – картинами!.. Отец вновь задушил мои измышления и нарочно наживает мне врагов! Он знал, какие у меня отношения с родственниками Мари и с нею самой, он предполагал, что я хотел сделать тайну, но специально все перечеркнул! За что он так пренебрегает мною, ненавидит меня? За что он так зол? Всю жизнь только и делаю, что угождаю ему, не мозолю глаза, окружаю заботой, но ему моя любовь никогда не была нужною, ему за счастье меня унизить, растоптать, а дали бы веревку, то он с удовольствием бы меня вздернул».
Пока толпа расплывалась в приторно выспренних речах к моему отцу, расхваливая ланчены, я пребывал в углу комнаты вместе с Керр и Розенбахом. Никто не обращал на меня особого внимания. Альберту глубоко кланялись, Феликсу что-то считали нужным сказать, а мне в остаточном явлении поднимали бокал шампанского в знак приветствия и мерзко улыбались, словно морщась от кислого лимону. Ежели я скажу, что происходящее совсем никак меня не задевало, то солгу. Мне было больно быть никем на состоявшемся празднике жизни, я жаждал хотя бы крохотного уважения к своей персоне, но всякий присутствующий относился ко мне не более, чем к лакею. В какой-то момент к Керр подошли военные знакомые (никогда не знал Альберта хорошо, а оттого не могу точно обозначить подошедших его друзьями), не посчитавшие нужным даже улыбнуться мне из приличия. Среди прибывших был и граф Сухтелен, был г-н Чернышев, трижды повернувшийся на меня и нахмурившийся, как на помеху, был и г-н Сеславин, который и вовсе не увидал, что я такое. Они громко говорили, с горячностью жали друг другу руки, в особенности Чернышев Александр Иванович, ему непременно хотелось о чем-то пошептаться с Керр. Но когда подошел Алексей Петрович Ермолов, Альберта покорно оставили, а сами перешли к Розенбаху и забрали его в сторону. Я остался совсем один. Было не слышно, о чем говорил Керр с Ермоловым, но видно, что в конце концов речь их зашла обо мне. Пока Альберт смущался и стыдился поднять глаза, г-н Ермолов говорил энергически, но притом сдерживая себя, чтоб я не услышал. То и дело взгляд Ермолова устремлялся в мою сторону, обрывался и отворачивался, продолжая что-то насмешливо бубнить.
Наблюдая дальше, я заметил Мишу. Он был звездою вечера, девицы кружились вокруг него, как рой мотыльков у вечерней лампы. Слова Баринова хоть растворялись в общем потоке голосов, но четко слышался его заливной смех. Мария тоже вертелась вокруг Мишеля, будто стараясь заполучить его внимание, урвать мимолетный взгляд, но тщетно. Баринов обращал внимание на всех, но и ни на кого в целом, всякая милая мордашка для него мешалась с другой и ничем не отличалась от новой такой же милой мордашки. «Умру, как тихий шум листвы! Никому я не нужен!», – охватила меня меланхолия, – «прав отец, я бесполезен: не служил, не при деле, не женат, а рисунки мои – детский лепет, который вряд ли когда-нибудь станет достоянием общественности. Все, что умею я, то умею не вполне, и даже то, что не умею, я не умею не вполне. Какая, однако, рваная у меня жизнь, за все хватаюсь, ничего не довожу до ума, ни занятия, ни отношения. Помню, как-то слышал о себе таковое замечание, что жизнь у меня рваная, но тогда с этим не согласился. Теперь ясно сознаю, как заблуждался, четко вижу, что все у меня не так, как следует. Может, мне нужно завоевать внимание? Но зачем за-во-е-вы-вать?.. Не хочу ничего и никого завоевывать, я хочу просто и легко, а так, между тем, не бывает. Ничего не хочу, вот что».
Пока думал, подошел Альберт.
– Ты бледен, друг мой. Все в порядке? – со счастливым и румяным от улыбки лицом заметил Керр, освободившись от г-на Ермолова.
«В порядке… но не вполне! Впрочем, не говорить же вам этого. Моя пустяковая жизнь, ничем не увековеченная, не должна вас тревожить. Шли бы вы веселиться со своими товарищами, а я вам не товарищ, лишь знакомый, и то… не вполне! Ничего о вас не знаю, как и вы обо мне, значит, нечего и заботиться», – подумал я, но промолчал.
– У вас с Розенбахом кружок по интересам? Теперь и ты решил отмалчиваться? – нахмурился Керр, но я не отреагировал на его выпады. – Это модно теперь, Адольф?
– Лунин вам приветы шлет, Альберт Анатольевич, – вернулся Розенбах, всем видом показывая, что я меж ними лишний. – Жалуется, мол, не заходите вы к нему; полагает, зазнались. Сделайте визит. Он что-то затеял, вас зовет.
– Осведомлен. До меня не касаются те затеи. Я дал присягу и верен ей до смерти, – между делом отрезал Альберт, вновь отвлекаясь на подошедшее к нему лицо.
«А пошел-ка я к чертям собачьим», – насупился я и покинул компанию, удалившись в закулисье театра, где судорожно готовилась сцена по Шекспиру «Ромео и Джульетта». Сначала бездельно шатался по гримеркам, потом распоряжения отдавал, ставя тем самым труппу в замешательство, а затем до того вдохновился, что составил в голове космическую идею и поспешил привести ее в исполнение. Заманив в одну из дальних комнат актрису, должную исполнять роль Джульетты, я приказал ей молчать и не высовываться. Как только запер девчонку, тут же ушел переодеваться в женское платье. Бесспорно, далеко не всем театральщикам понравилось мое присутствие и идея, но спорить со мною никто не стал. Труппа почему-то страшилась меня, я это чувствовал и безнаказанностью наслаждался.
Мое появление на сцене в женском платье поразило публику, кто-то из дам даже вскрикнул. «Вот, чего они ждут, моего падения, оступки! Сын действительного тайного советника первого класса явился в женском платье, напомаженный, накрашенный, как гороховый шут! Вот что! Все они знают меня, все ненавидят, намеренно избегают общения, намеренно уязвляют холодным, жестоким равнодушием! О, зато сколько удовольствия доставил им теперь, унизив себя! – слезящимися глазами наблюдал я, исполняя роль Джульетты». К концу классического спектакля началась и моя идея: отравленная ядом Джульетта, то есть я, так и продолжила лежать на сцене, в то время как остальные действующие лица расходились за кулисы, затушивая после себя свечи канделябров. Мое бездвижное нахождение на полу вызывало у всех натуральное беспокойство, некоторые из гостей даже поднялись с мест и вылупились в лорнеты, стараясь разглядеть, жив я или нет. Когда тихо зазвучал рояль, проявляясь медленным и давящим клавишным наступлением, я принялся подниматься ломаными движениями марионетки. Чем отчетливее и быстрее звучала музыка, развиваясь надрывной, тревожной скрипкой и грубой виолончелью, тем сильнее и страстнее я скакал из стороны в сторону. Для меня тогда не существовало ничего, кроме пустоты и тишины, в которой я носился под воображаемым лучом света, снизошедшим из пустоты и мрака. То я скрывался в тени, то появлялся в свету, кружась на одной ноге. В те моменты, когда я был не слишком экспрессивен, подготовленные актеры накидывали мне на руки длинные веревки и по заранее оговоренному сценарию одергивали меня. Выступление завершалось началом: тяжело отстукивающими такт минорными аккордами рояля и постепенным затуханием оставшихся свечей. Когда я, наконец, оказался на середине сцены вместе с последним канделябром в руках, в зале не было почти ни одного источника света. Актеры подбирались ко мне и, управляя веревкой, наводили руку на огоньки, которые я, как марионетка, тушил, пока не осталась лишь одна свеча. Сорвав с себя парик Джульетты, я нарочно задрожал, принялся опасливо оглядываться по сторонам и тихо зарыдал, утирая слезы, как ребенок. Вместе с тем по сценарию моему театральщики принялись громко смеяться и тянуть веревки из стороны в сторону, как бы стараясь лишить свечи и выбить из равновесия. Скоро за спиною раздался выстрел. Пародируя раненого, я прижал ладонь к сердцу и пал. В заключение актер, облаченный в черное, подобрался ко мне и, громко усмехнувшись, затушил свечу ногою.
С концом выступления внесли огня в зал и на сцену. Актеры и я вытянулись шеренгой, ожидая аплодисментов. Какое-то время зрители выдерживали всю ту же тишину, но внезапно и почти разом прорвались, живо вскакивая с мест. Все двести человек безумно ликовали. А директору настолько понравилась идея, что он пригласил меня в свой театр корректировать постановки.
Пока приводил себя в порядок, смывал грим и переодевался, прошел час. Бывало, меня тревожили лакеи, передавая записки от отца, его приказания немедленно явиться. То, что я приготовлялся в гардеробной, для него не имело никакого значения и служило, по всей видимости, лишь отговоркой. Справедливости ради скажу, что я действительно мешкал, оттягивая время. После спектакля на меня накатила настолько сильная усталость, настолько сковывающий страх быть пристыженным и осмеянным, что я не хотел выходить в свет и буквально замирал на месте, тело сковывало. Впрочем, положение было безвыходным, пришлось выйти. В парадных залах уже вовсю двигались танцы. Толпу, которая глядела на меня жадно и пытливо, я разрезал с холодной точностью, тягучими шагами продвигаясь к отцу.
– Мне сказали, вы меня искали, – окинув Эдмонда де Вьена его же презрительным взглядом, сухо произнес я. – Извините за задержку, папа. Переодевался.
– Да, искал… – отчего-то как бы удивился старый князь и ненадолго замолк, выжидая окончание танцев; прозвенев колокольчиком для привлечения всеобщего внимания, отец завел речь, выйдя прямо в центр зала: – Дорогие гости, самые родные и близкие, к чему же я вас собрал? Полагаю, пора развеять интригу. Адольф вступил в полноправное и всеобъемлющее наследство Акулины Петровны Шувиловой. В честь столь знаменательного события вечером вас ждет фейерверк.
Когда музыка разразилась прежним грохотом, ошпаренная новостью публика еще продолжала недвижимо находиться на своих местах. Все беспокойно переглядывались. Казалось, каждое лицо твердило: «этого-то князя надо было лобзать сверху донизу, а мы его за лакея почитали! Кто ж знал, что золотая бабка и вправду отпишет безумному состояние». В обществе случилось движение. С г-жой Растопшиной, как мною и предполагалось, стался приступ. Она смертельно побледнела и всем видом грозилась упасть замертво. Евгению Виссарионовну тотчас окружили и под руки увели из зала. Г-н Аранчевский пожелтел и принялся утирать вспотевший лоб, а Александра Виссарионовна, безумно чему-то радуясь, глядела широко раскрытыми глазами по сторонам. Мария же, не умея скрепиться, расплакалась и вылетела вслед за тетушкой. Подруги Аранчевской переполошились; сначала они не понимали, что же предпринять, но скоро, скооперировавшись, кинулись за нею. Г-жа Уткина просияла хитрой улыбкой и, именно тогда решив не бросать прежних замыслов, начала подталкивать Таню в мою сторону. Немного погодя юные барышни и их мамаши хлынули гурьбою и принялись, перекрикивая друг друга, поздравлять меня. В зале поднялся шум, голоса вливались в музыку, создавали нестерпимую какофонию. Больше всех в образовавшемся кругу выдвигались княжны Хмельницкие, стараясь до блеску вылизать мое самолюбие лживыми комплиментами.
Вскоре на вторник отца пожаловали и монаршие особы. Те лично поздравили меня с наследством, предлагали некоторые сделки. Отец всеми силами старался влезть в наш с императором диалог, но я не позволил ему и удалился с государем в кабинет. Наедине император выдвинул ряд условий и предложений, что я обязывался обдумать в срочном порядке. Невзирая на то, что голова моя нестерпимо гудела и неважно соображала, в ней по-прежнему не было и толики понимания дела, озадаченного виду я не подал, но утвердился в решении просидеть несколько дней над обучающими книгами. Обсудив со мною желаемое, государь удалился в зал, а я проследовал в тишину и одиночество пустых анфилад, где, к своему сожалению, повстречал Таню. С одной стороны, я был обречен, понимал, что не могу теперь отказаться от женитьбы, иначе прослыву Иудой. С другой – один только вид девочки меня коробил, было неприятно на нее глядеть, тем более представлять, что когда-нибудь она станет моею женой. Дело было не столько во внешности уточки, сколько в неких незримых качествах. Она не подходила мне совсем ни по умственному развитию, ни по душе. Когда увидал Татьяну, то даже хотел было сбежать, скрыться, испариться или провалиться на месте, но стоило мне заметить, что она плачет, душа моя задрожала.
– Таня, что-то стряслось? – обратился я к графине, но та мне не ответила. – Ежели вас посмели обидеть, скажите об этом мне, я непременно отмщу за вас. А где же ваши перчаточки? Вы совсем замерзли, Танюша. Ежели вы не скажете мне, что случилось, то я никогда сам не догадаюсь, – закончил я, коснувшись губами холодных рук девочки. – Поговорите же со мною, Татьяна Дмитриевна. Не выношу молчания.
– Помните, я пела романс?.. – пролепетала Таня, прекращая плакать. – Так вот, я выбрала его не случайно. Не скрою, слышала прежде о вас, слышала о том, что вы собирались жениться, слышала от тетушки, как вы прекрасны собой во всех отношениях этого слова, слышала о талантах. Елизавета Павловна все время твердила о том, что вы бесконечно чувственный и добрый человек, в то же время как мерзкие слухи доходили до моих ушей от ваших друзей… Все те, с которыми вы гуляете, никогда не говорили о вас хорошего, особенно г-н Баринов, он лишь беспрестанно бранился, никого и ничего не стесняясь. Маменька моя, она… – всхлипнув, ненадолго прервалась девочка, но затем вновь настойчиво продолжила: – Она хочет, чтобы мы поженились. Ту маленькую записку в мороженом написала вам я… Маменька знала, что вы пригласите меня, она жаждала намекнуть вам на женитьбу и даже репетировала речь. Не хочу вам лгать… мне нужно, чтобы вы знали, что я совсем не желаю вашего состояния… мне не надо. Не хочу вас заставлять любить меня, ведь вижу, что мы друг для друга не созданы.