
Полная версия
Брошенец
Часто я проникал ночью в подсобку один и читал, или просто лежал на матрасах и мечтал. Макарьевна, когда имела ночное дежурство, всегда стелила себе постель в приемной комнате на кушетке. Проверив, что все уже спят (хотя ей это только казалось), она надевала ночную сорочку необъятной ширины, и ее храп, напоминающий звук бензопилы, разносился по всему детдому.
Вот тогда для нас и начиналась настоящая жизнь! Четверо девчонок уже ожидали нас, и мы тихо пробирались в подсобку, где нашли свое убежище. Какие сладкие часы мы там провели! У нас в столовой был старенький магнитофон, и мы знали лишь одно танго. Как кавалеры, приглашали девочек на танец, шепотом изображая музыку, дарили собранные возле забора букетики или просто цветочки и были счастливы.
Там я в тринадцать лет познал свой первый секс с моей первой любовью по имени Люба, для меня она была Любочкой и единственным лучиком света в нашей унылой сиротской жизни. Постепенно мы разделились по парам и распределили дни, кто когда ходит в подсобку. Любочка была тихой и незаметной девочкой, не очень красивой, но доброй и отзывчивой. Я давно заметил, что она смотрит на меня с особой симпатией, и сам обратил на нее внимание.
Сначала она категорически отказывалась от моих ласк, но постепенно сдалась на мои уловки. Я был крупным, она щуплая и маленькая, и поначалу нам было не просто приспособиться, иногда она плакала от боли, но постепенно мы привыкли к телам друг друга, и стали жить полноценной жизнью, как муж и жена. Мы договорились, что после того, как станем взрослыми и выйдем из этого чертового детдома, сразу поженимся, будем работать, получим положенное нам жилье, и все у нас будет прекрасно. После занятий любовью мы лежали на матрасах и мечтали о совместной взрослой жизни, когда будем сами по себе, и проклятая Макарьевна будет от нас далеко.
Прошло чуть больше года, нам исполнилось по четырнадцать, я очень возмужал, но и Любочка сильно подросла, у нее появились маленькие, похожие на упругие яблочки, груди. И в одну ночь, когда мы уединились с ней в подсобке, она сообщила мне, что превратилась в девушку. И что другие девочки тоже имеют «это».
Вот о чем мы не знали, да и возможности у нас не было, так это о предохранении от беременности. Прошло месяца три, и я заметил, что Любочка стала какой-то бледной. Она пожаловалась, что ее иногда тошнит, а однажды она вырвала. Поскольку Любочка и раньше жаловалась медсестре на желудок, та дала ей таблетки и посоветовала пить перед едой. Вскоре мы с ней стали замечать, что у нее появилась маленькая припухлость внизу живота. Живот все увеличивался, а мы, дураки, не могли понять, что это такое. У нее прошла тошнота и усилился аппетит, и мы решили, что она попросту толстеет. К счастью или беде, никто пока ничего не замечал.
Все выяснилось на медосмотре. Как оказалось, и три другие девчонки тоже были беременны, только срок у них был маленький, а у Любочки подходило уже к шести месяцам. Директриса со всем персоналом пришли в ужас, это сулило им огромные неприятности, вплоть до увольнения, приходом журналистов, оглаской с мировым позором и расформированием детдома. Девочкам устроили допрос с пристрастием Макарьевны, но те молчали, как партизанки, и только ревели белугами. Макарьевна сразу заявила, что это я «уделал» всех девчонок, но доказательств у нее не было никаких.
Через несколько дней все как-то поутихло. Но однажды поздно вечером я по дороге в туалет увидел, как через хозяйственную дверь, куда днем подъезжала машина с продуктами, Макарьевна впустила грузного мужчину средних лет с чемоданчиком в руках.
– Здравствуйте, доктор! – тихо произнесла она. Врач поздоровался и прошел в кабинет директрисы, которая в этот день тоже не ушла, как обычно, домой, а находилась здесь же.
Вездесущий, обладающий острой памятью и интуицией, я проследил, как одну из беременных девчонок повели в комнату, окно которой по прихоти строителей выходило как раз в подсобку, но было изнутри занавешено белой шторкой. Однако для меня не было препятствий. В самом уголке снизу стекло было надколото, и кусочек его выпал. Я проник в подсобку, тоненькой палочкой через дырку в стекле осторожно отодвинул краешек шторки, освободив пространство всего в пару сантиметров, и стал наблюдать.
То, что я там увидел, было ужасным! Девочку положили на заранее приготовленный стол, растянули ноги, Макарьевна рукой зажала ей рот и держала ее. Врач стал вставлять в нее длинные металлические инструменты, скрести и удалять что-то внутри нее. Кровь со сгустками текла и даже брызгала на руки врача. Девочка извивалась, стонала и плакала. Но медсестра и другая нянька помогали держать ее.
Теперь-то я понимаю, что ей делали аборт, но тогда я был в ужасе, и думал, что ее просто убивают. Сволочи, они калечили бедных девчонок, равнодушно зажимая им рты и беспокоясь лишь о своей репутации! Вспомнив о Любочке, я выскочил из подсобки в надежде спрятать ее. Я знал одно место на чердаке, где никто бы ее не нашел, но натолкнулся на директрису, Макарьевну и медсестру, которые выносили на руках из проклятой комнаты девочку после аборта. Девчонка была белой, стонала, голова просто свисала с рук ее мучителей. Я быстро отступил назад и спрятался в дверном проеме.
Дождавшись, когда они занесут девочку в комнату, я стал тихо продвигаться по коридору, но вдруг меня крепко схватили за ухо. Это была Макарьевна.
– А ты, кобель, что тут рыщешь? Что вынюхиваешь? Обрюхатил девок, теперь любуешься?
Я пнул ее по ноге, она охнула и отпустила ухо.
– Если Любе сделаете то же, что и этим девчонкам, я всем расскажу, что у вас здесь творится! – выкрикнул я. Но тяжелая рука врача легла мне на плечо.
– Если скажешь хоть кому, я тебя кастрирую, чтобы больше не портил девчонок.
Вдвоем с Макарьевной они потащили меня в карцер. Я дрался с ними и орал, называя их сволочами и убийцами. Оказавшись в карцере, я всю ночь проходил из угла в угол. Меня долго трясло, я не мог успокоиться и все время думал о Любочке. Я был уверен, что они сделали и с ней то же самое, и проклинал себя за то, что не успел спрятать ее.
На следующий день меня отправили в психбольницу. Со мной проводили беседы, лечили, но я словно онемел. Я никому не рассказал о том, что произошло той ночью в детдоме, но мои мысли были только об этом.
Постепенно у меня созревал план мести проклятой Макарьевне. Я вел себя тихо, много читал и почти ни с кем не общался. Через месяц меня выписали из больницы и через два дня отправили в школу-интернат для трудновоспитуемых детей.
Оказавшись в детдоме, я сразу спросил у ребят, где Люба, но никто не знал о ней ничего. У взрослых спрашивать было бесполезно. Перед отъездом я сорвал с доски объявлений фото, на котором были изображены воспитанники детдома, и я сидел рядом с Любочкой. Половину фото я оторвал и выбросил, вторую половину, где только мы с Любочкой, храню до сих пор. Любочку я больше не увидел.
Прошло около полугода. Я жил в интернате закрытого типа, жутко тосковал и надеялся, что, когда вырасту, отыщу свою Любочку и женюсь на ней. Макарьевну я ненавидел всеми фибрами души и поклялся себе, что обязательно отомщу ей.
Я стал придумывать план мести. Поскольку интернат находился в другом городе неподалеку от места, где находился детдом, я стал копить деньги для поездки. Я не воровал, был для этого слишком гордый. В интернате не все дети были сиротами, у некоторых были родственники, которые периодически навещали их, привозили гостинцы.
Я стал защищать этих ребят от старших и более сильных. Меня уважали и побаивались в интернате после того, как я проявил свою силу, поставив на место двух дюжих зарвавшихся парней, которые не давали проходу младшим. После этого я предложил им, что буду защищать их, если они будут мне приплачивать. Те стали просить у родственников некоторые суммы, говоря, что иногда их водят в город на экскурсии, что было сущей правдой, но экскурсии проводились бесплатно. Таким образом, я скопил некоторую сумму и ждал удобного случая, чтобы покинуть интернат, как я надеялся, на время. Я не столько хотел отомстить Макарьевне, сколько вынудить ее сказать, где Любочка.
Дождавшись лета, когда некоторых детей забрали домой, я приступил к выполнению своего плана. К тому времени мне исполнилось четырнадцать с половиной, я был развит не по годам и выглядел на все семнадцать. В интернате имелся небольшой тренажерный зал, и я пропадал там все свободное время, так что мышцы у меня были стальные, в руках от природы такая сила, что меня боялись даже самые отпетые хулиганы.
Чтобы уйти из интерната, мне нужно было попасть в больницу. И я стал кашлять. Я растирал и потихоньку вдыхал мел, чтобы вызывать приступы кашля. Я кашлял по ночам и днем, и, наконец, меня отправили в на лечение.
В больнице мне просто повезло. Молоденькая бесшабашная санитарка Оля сразу прониклась ко мне симпатией, и мы провели с ней несколько горячих ночей в комнате кастелянши. Я сказал ей, что мне нужно навестить друга, которого давно не видел. В обмен на обещание вернуться через день она дала мне одежду и даже немного денег. Я попросил ее узнать расписание электрички, узнал от нее, где находится вокзал, и вечером в субботу отправился в детдом, надеясь, что этот визит принесет мне удачу, и я узнаю, где сейчас Люба. Я рассчитал все правильно. Был выходной, и в больнице дежурил один врач, так что мое отсутствие никому в глаза не бросалось.
К детскому дому я подошел уже после полуночи. Перелез через забор и приблизился к окну туалета. Понимая, что никому не должен открывать свои намерения, я не стал будить мальчишек. Я знал, что ребята давно научились держать небольшое оконце туалета на пару сантиметров приоткрытым, так, на всякий случай. Достав из кармана небольшую железку из арсенала скромного имущества детдомовского мальчишки, я подцепил окно, потянул, и оно открылось.
Я разулся, оставив башмаки под ближайшим кустом, и осторожно влез в туалет. Тихо войдя в коридор, издалека услышал доносившийся из приемной комнаты храп.
Да-а-а, ничего не изменилось за это время. Только меня и Любочки нет. Мне казалось, что после всего пережитого моя встреча с проклятой Макарьевной уже не состоится, но сейчас я стоял перед дверью, где она храпела. Конечно, я мог бы и забыть о ней, но мне нужно было знать, что стало с Любочкой.
Осторожно продвигаясь босыми ногами, я подошел к приемной комнате. Сердце забилось, я даже на некоторое время испугался и хотел повернуть назад. Но потом решил, что прижму ее, чтобы сказала, где сейчас Люба, и, если скажет, что Любочка жива и где она, отпущу. Я тихо приоткрыл дверь.
Макарьевна храпела, лежа на спине. Я остановился в нерешительности. Сердце заколотилось, оказалось, я до сих пор ее боялся. Но перед глазами вдруг встало белое лицо девочки, которую выносили после жестокого аборта, испуганное личико Любочки, ее слезы, когда ее обвиняли в беременности и непристойном поведении. И я включил свет.
Как только я увидел ее, ненависть захлестнула меня с головой. Макарьевна перестала храпеть, резко села на топчане и вдруг увидела меня. Несколько мгновений она удивленно таращилась на меня, словно не узнавала, но потом опомнилась.
– А ты что здесь делаешь? Откуда явился? – резко спросила она, но голоса не повышала, так как все спали.
– Где Люба? – спросил я. – Скажи, и я уйду.
– А ну, пошел отсюда! Кто тебя пропустил?
– Где Люба? – еще раз, уже резче и настойчивее, повторил я.
– Пошел, я сказала! Пес шелудивый!
Она не успела заорать. Я мгновенно выключил свет и бросился на нее. Я схватил ее за голову, она попыталась крикнуть, но было поздно, я зажал ей рот и отпустил только для того, чтобы повторить вопрос.
– Нету твоей Любки! Сдохла она после аборта! По твоей…
Она не успела договорить.
Что произошло дальше, я до сих пор помню только отрывками. У меня все потемнело в глазах, меня затрясло, и я оказался в таком приступе бешенства, что остановить меня было все равно, что остановить взбешенного вепря. Помню только, как навалился на нее и зажал ей рот и нос. Она боролась со мной, хрипела, но я уже был сильнее ее.
Опомнился я тогда, когда обнаружил себя стоящим возле ее тела. Она была задушена мной. Отвратительное создание, ненавидевшее детей и вообще людей, лежало с выпученными глазами, заблеванным ртом и воняло жутко мочой и рвотой. Потом вдруг раздался вздох, и ее глаза закрылись. Мне было гадко от ее вони. Невольный свидетель и исполнитель ужасного зрелища, я стоял около нее. И только теперь начинал понимать, что сделал. Больше дети не будут страдать, но я….
Мне стало плохо. В голове тысячи молотков выбивали слова: «Ты убил человека! Ты убил человека!» Шатаясь и никого не таясь, я вышел в коридор и побрел в туалет. Мне было безразлично, увидит меня кто-нибудь, или нет.
В туалете меня долго выворачивало от неудержимой рвоты. Потом немного пришел в себя и долго мыл лицо и руки. Мне казалось, что на них осталась ее блевотина. Мне хотелось вымыться полностью, так было противно от воспоминания, что она сейчас лежит там вся в собственной грязи. Даже мертвая, она была мне омерзительна. Я до сих пор помню ее грубое лицо с глубоко посаженными глазами и злобный взгляд.
Я вылез из окна, закрыв его за собой, потом нашел свою обувь и побрел по дороге сам не зная куда. Иногда проезжали одинокие машины, но никто не останавливался.
Свежий ветер освежил мою голову, но в душе царила чернота. Я долго брел по городу, совсем забыв, что должен немедленно идти на вокзал и возвращаться в больницу. На улице начало рассветать, жуткая ночь моего первого убийства заканчивалась.
Я добрел до моста через большую реку и спустился к воде. Душа, покрытая шрамами, хотела уйти от всех, спрятаться, чтобы никого не видеть. Под мостом было достаточно удобного сухого места, и я забрался туда. Сев на землю возле воды, обхватил колени руками и опустил на них голову. У меня не было ни капли сожаления о совершенном, но тяжелые мысли о том, что теперь моя жизнь изменится, и не в лучшую сторону, заполнили всю мою душу.
Вдобавок, из головы не шли слова Макарьевны о смерти Любы. При мысли о Любочке меня стали душить слезы. Печаль до сих пор хранила в памяти ее светлое личико. Никто не видел моего горя и отчаяния, и я дал волю слезам. Я был всего лишь неопытным и нерассудительным подростком, а жизнь уже не раз швырялась в меня перчаткой, вызывая на дуэль с собой. Мне казалось, что между мной и судьбой происходит некий жестокий молчаливый поединок. Я был бы благодарен тогда каждому человеку, который помог мне хоть словом.
Так, в метании мыслей, я просидел под мостом весь день и всю следующую ночь и, наконец, сильно проголодался и хотел пить, но боялся, что меня схватят и отвезут в милицию. В разгар утра голод и жажда все-таки заставили меня выбраться из своего укрытия. Я стоял на обочине улицы и наблюдал, как люди идут на работу, ведут детей в садики.
Вокруг бурлила настоящая жизнь. Из окна в доме напротив раздавалась зовущая душу ввысь мелодия. Мимо меня прошла группа мальчишек и девчонок, приблизительно моих ровесников. Они были хорошо одеты, веселы, смеялись и ели мороженое. Я мороженого не ел никогда.
Глядя на них, я понимал, что отвержен от мира благополучных людей. Мне захотелось улететь ввысь и искать другие миры, где нет ни злобы, ни предательства, нет Макарьевных и ненависти. Губы задрожали, и я, чтобы не разреветься, пошел по дороге, сам не зная, куда. Есть хотелось все сильнее, и я решил пойти на вокзал, возможно, мне удалось бы кому-то что-то поднести, сумку или чемоданы, и мне заплатили бы немного денег.
Я брел по дорожке небольшого сквера и вдруг увидел сидящего на скамейке старика, который ел винегрет из литровой банки, черпая его ложкой и откусывая от куска черного хлеба. У меня сжался желудок, и я невольно остановился. Очевидно, я смотрел на банку с винегретом такими голодными глазами, что старик, подняв голову, понял все.
– Голодный? – коротко спросил он.
– Мне бы кусок хлеба. Хоть небольшой, – тихо сказал я.
– Садись и поешь. Только ложка у меня одна. Да я уже и наелся. Так что бери то, чем богат.
Я жадно ел до тех пор, пока не опустела банка и закончился хлеб. И тут мне стало стыдно, что я съел все, не оставив доброму старику ничего.
Старик спросил, как меня зовут. Я назвался Василием, не желая открывать свое имя.
– С кем живешь? – спросил старик. – Кстати, меня зовут дед Иван.
Я ответил, что сейчас нигде и ни с кем не живу.
– Бродяга, значит, – сказал старик. – А ушел от кого?
Я сказал, что ушел из детдома.
– Так ты сирота? Круглый? Или брошенный?
– Круглый.
– А в детдоме, что, так плохо? Все-таки, крыша над головой. И кормежка какая-никакая.
Я опустил голову и молчал. Сказать ему, что вчера ночью убил человека? Что меня, скорее всего, ищет милиция?
– Не знаю, – наконец, выдавил я из себя. – Не знаю, что теперь делать.
– Ну, ладно. Пойдем ко мне пока. Я живу один, бабка моя померла в том году, сын погиб в Афгане. Тоскливо одному, особенно по вечерам. Если хочешь, пошли, а там видно будет. Пенсия у меня, правда, маленькая, ну да как-нибудь проживем, а там и ты подрастешь.
У меня не было выбора, и я пошел с дедушкой Иваном. Он жил в небольшом домишке на берегу реки. Снаружи домик был ухоженным, но довольно скромным, внутри чисто, но женской руки не наблюдалось. Мне понравилось, что берег реки находился почти рядом с домиком. У дедушки была лодка, и к вечеру мы наловили рыбы, наварили ухи.
Впервые в жизни я увидел, как живет свободный человек. Надо же, куда хочет, туда и идет, что хочет, то и делает! А от меня с рождения требуют полного подчинения. За тот кусок хлеба, что мне дают, я должен, как марионетка, выполнять все требования взрослых, терпеть их, когда они срывают на мне свою злость и неудачи в жизни, терпеть насмешки и унижения более старших детей, жить, что называется, от стены до стены, и ни шагу в сторону, иначе наказание, карцер и всеобщее осуждение. Разве это жизнь?
Так рассуждал я, сидя на берегу реки с дедушкой. Тихий летний вечер стлался над рекой. На другом берегу невдалеке и подальше были видны многоэтажки, слышался далекий шум города. Несколько мальчишек поодаль ловили удочками рыбу, посередине реки застыла лодка с одиноким рыбаком.
Мы разожгли костер и пекли картошку. Шел третий день моего побега из больницы. Я смотрел на реку, на костер, на дедушку. Как хорошо мне было бы сейчас на душе, если бы не Макарьевна! Даже мертвая, раздавленная мною, как ядовитая змея, она не давала мне пожить хотя бы несколько дней, ощущая полной грудью вожделенную свободу.
Я вспомнил Любочку. Она мертва благодаря таким, как проклятущая Макарьевна. Она умерла в муках с железными инструментами в животе, истекая кровью, сжатая сильными руками своих мучителей, такая маленькая и беззащитная. И у нее был ребенок, мой ребенок. А теперь их нет, нет ни счастья, ни свободы, ни дома. Нет ничего. Душа вдруг мучительно затосковала, заплакала, выжимая из глаз горючие слезы.
– Да-а-а, видно крепко тебе досталось. – Дед Иван поворошил угли в костре. Жизнь, брат, она такая, все по голове норовит тюкнуть. А я ведь тоже сиротой был в детстве. Да только это в войну и после войны было. Мать с отцом и брата в Германию угнали, там они и сгинули. А я был у тетки в гостях за линией фронта, поэтому и остался. Тоже хлебнул всякого. Тетка померла, а меня в детдом сдали. Голодали мы тогда – жуть. Я тогда булку хлеба с голодухи с кухни украл. Арестовали меня и хотели по военному времени расстрелять. А мне всего тринадцать. Спасибо, офицер один выпросил меня в полк к себе. Так я стал сыном полка. Потом кончилась война, да и я подрос и пошел работать в шестнадцать лет. Страну тогда после войны поднимали, тяжело было. Работали за копейки. А ты, парень, что с кем не поделил в детдоме?
В другое время при других обстоятельствах я был бы нем, как рыба. Тем более, что я был еще ребенком. Большим ребенком, которому некому склонить голову на плечо, некому дать совет, что делать дальше. Я чувствовал, что могу доверять ему, но боялся.
И все-таки меня словно прорвало. Я взахлеб рассказал ему все о своей жизни, Любочке, Макарьевне, о том, как ночью потрошили бедных девчонок. Пораженный этими сведениями, дедушка надолго задумался.
– Да-а-а, жизнь-то твоя тоже не в масть, – сказал он после долгого молчания. – Однако идем спать, утро вечера мудренее. Завтра подумаем.
Ночью я проснулся от жуткого грохота и вскочил с кровати, подумав, что это пришли за мной и стучат в дверь.
– Да гроза это, гроза, – отозвался дедушка. – Не бойся, спи. Ишь, совсем перепуганный. Так и свихнуться можно. Небось, думаешь все время. И я вот думаю, не сплю. Чо делать-то будем? Ить ищут тебя, это уж как пить дать. А раз ищут, то и найдут. Я полночи не знал, какое решение принять, все удрученный был мыслями о твоей жизни. А теперь вроде что-то намалевывается.
Дедушка сел на своей старой скрипучей кровати, почесывая редеющую седую шевелюру.
– Для того, чтобы милиция сюда не ворвалась, не схватила тебя и потом не лупила в кэпэзухе, надо срочно что-то предпринять. Гораздо легче что-то делать, а не сидеть сложа руки и ждать манны небесной. Должон быть какой-то выход, просто найти его пока не удается. Ты ведь понимаешь?
– Да, конечно, я понимаю, – ответил я, не зная еще, куда клонит старик.
– Ну, тогда давай доспим до утра, а там решим.
До утра я не спал. Дождь стучал по окнам, навевая грусть и страх. Когда я был маленьким, я представлял себе, что, как маленький зверек, живу в норке на дереве, смотрю на мир из норки, меня никто не видит, а я вижу, что творится вокруг. Мне спокойно, потому что я в безопасности. И сейчас мне жутко хотелось спрятаться от людей в такой норке, чтобы меня никто не видел, а я видел всех. Что ждет меня завтра? Что скажет мне дедушка Иван?
Ответа не было, только дождь грустно шелестел за окном, рассказывая мне о том, что в этом мире мне еще не раз придется рассчитывать только на собственную смекалку и везение. Детство закончилось, и взрослая жизнь не обещала быть сладкой.
А дождь все шел…
7.
Когда я проснулся, солнце было уже высоко. Сказалась бессонная ночь, я заснул только под утро. Дедушка сидел за столом и пил чай на русский лад, из самовара, с пряниками и сушками.
– Давай, мойся – и к столу, дело есть, – сказал дед.
После завтрака он принес чистый лист бумаги в клеточку, вырванный из старой тетради, и ручку.
– Вот что я решил. Тебя все равно найдут, рано или поздно. А мы попробуем их опередить. Сейчас ты напишешь заявление прокурору, где расскажешь все, что произошло в детдоме, и почему ты накинулся на эту чертову няньку. Не убил, а накинулся, потому что она сказала, что твоя девочка умерла от аборта. А убил ее, потому что не помнил себя от страшной новости. И что ты желаешь прийти с повинной добровольно. И с этой заявой мы пойдем прямо к прокурору, а не в милицию. Ты понял?
– Понял.
– Согласен?
– Конечно. Только страшно.
– Это уж конечно. Придется тебе согласиться и на суд, и на все, что за это получишь. Но у тебя есть оружие – то, что ты видел, что сделали с девчонками. Вот воспользуйся им, не молчи, доказывай. Тебе не будут верить, а ты доказывай. Ты несовершеннолетний, много не дадут, да и во взрослую тюрьму не отправят. А в 18 лет и вовсе освободят.
Вот тогда мы с тобой и заживем. Будешь работать и учиться. Запомни: ты теперь не бездомный. Мой дом – это и твой дом. Только больше никаких выкрутасов. Понял?
– Понял, дедушка, – произнес я и впервые за эти дни улыбнулся. Взглянув ему в лицо, я понял, что он говорит правду, и счел идею деда Ивана выходом из положения.
Только если уж судьба решила утопить тебя в болоте, то обязательно своего добьется. По дороге в прокуратуру нас остановила милицейская машина. Выскочили двое в форме, сразу скрутили мне руки и бросили на капот.
– Тихо, ребята, он не совершеннолетний! – закричал было дедушка. Но его никто не слушал, оттолкнули и попросту «послали». Меня затолкали в машину и увезли. Дедушка и заявление остались в прошлой жизни.
Далее были следователь, который видел во мне только убийцу, и адвокат, которому было на меня наплевать. И представитель опеки и попечительства, страдающий нервным тиком и все время спрашивающий, как я себя чувствую. Хотя мне казалось, что ему совершенно все равно, как чувствует себя одинокий подросток за решеткой, которого обвиняют в убийстве с изнасилованием.
С красным лицом и сверкающими злостью глазами я рассказывал о том, что творилось в детдоме, доказывал свою правоту во имя и в память о Любочке, говорил, что то, что с ней сделали, тоже убийство.
Однажды ко мне вошел охранник и позвал меня в отдельную комнату. Дело было вечером, и я удивился, что меня вызывают так поздно. В комнате меня ждали трое дюжих парней. Что у них на уме, я не знал, но сразу насторожился. Охранник исчез, а парни, одновременно переглянувшись, подошли ко мне с явно враждебными намерениями.