
Полная версия
Божий контингент
Рядовой выстрелил, короткой очередью. Автомат послушно вздрогнул, окутав простанство лязгом – гром, словно Сашке забили в барабанную перепонку четыре гвоздя. Четыре розовых трассера ушли в фиолет снежной дымки, в которой неслышно и быстро упал маленький темный силуэт – мишень.
– Молодец! Молодец! – порадовался Рудаков, как за себя самого, – Дерзай, теперь бей пулемётчика!
По "пулемету" Сашка тоже попал, следом сбил "движку" и, довольный, отрапортовал о завершении стрельбы.
И зачем ему теперь эта меткость?
"Ладно, – подумал Сашка, лежа на медицинской кушетке, – комиссуют, домой вернусь, а там видно будет, что и как."
А начмед, скорее всего, имея в виду Маслюка, насвистывал под нос песенку "Эх, капитан-капитан, никогда ты не станешь майором…"
Начштаба Тарасов, насупленный, хмурый, полчаса клял демократов и коммунистов, обличал новый строй вместе со старым, и, лишь в воинском сословии найдя оплот здравомыслия, ополчился к концу своей речи на неуставные взаимоотношения, а заодно – на комитет солдатских матерей как на другую крайность. Потом начал ставить задачи. Рудакову, как всегда, ничего достойного и боевого не поручили.
"Жалеют, берегут? "Как бы чего ни вышло" – так что ли?" – досадовал лейтенант, хотя задание на этот раз было приятное – съездить в Москву. "Не иначе, папа соскучился, может, даже в округ позвонил, и Тарасову предложили разнообразить лейтенантские будни командировкой. Или самому Тарасову от отца что понадобилось…" – подумал Влад, ожидая подробностей.
Почти так и оказалось – надо было отвезти кое-какие документы, передать лично пару писем и попутно забрать из госпиталя травмированного рядового Сажина, у которого не обнаружили никакого разрыва причинной железы, а так, ушиб – продолжать службу может, стало быть. "Откосить, видно, хотел."
– Привезешь, и куда-нибудь его с глаз долой… – махнул рукой Тарасов, – и второго, который под арестом, Сидорова, тоже… О, на усиление их обоих, на таджикско-афганскую. Чем нормальных солдат отдавать, лучше эти пусть едут…
Группа пограничных войск России в Таджикистане к тому времени существовала как полноценное соединение не больше года, но в последние месяцы в этой южной республике СНГ обострилась гражданская война. Нападали на пограннаряды в основном местные боевики, но кто мог дать гарантию, что через границу не собираются прорваться и моджахеды из Афганистана? И во всех округах неохотно и исподволь собирали команды для отправки на юг на усиление.
4.
Лейтеху рядовой Сажин оставил спящим в поезде. Прихватил его почти пустую сумку, в которой лежал только спортивный костюм, мыло с одеколоном, носки и белые трусы с кармашком – на бабские похожи…
Военного билета в ней не оказалось. И китель обшмонал у Рудакова и шинель – и не нашёл свой документ. "Ну и пёс с ним, с военным билетом". Вытащил напоследок несколько купюр из лейтенантского кошелька и снялся с поезда в северной столице, на Московском вокзале. Из рабочего тамбура уже гражданским вышел – ни один патруль не догадался бы, что полчаса назад в вагонном туалете солдат-пограничник второпях переодевался – напяливал на себя свитер, штаны, куртку бело-синюю на молнии – ну и что, что велико всё, зато – "адидас"! Свою форму армейскую пришлось в лейтехину сумку заталкивать – не оставлять же в вагоне – как чуял, что еще пригодится амуниция.
На вокзале пристал к Сашке один цыган – никуда от этого племени не денешься, везде обитают – и у них в селе, и вот в Питере тоже кочевье устраивают.
– Есть, – говорит, – у меня картошка сырая, давай сварим.
Смеется Сажин:
– Где ж мы её варить-то будем?
– А костер разведем.
– На вокзале? – спрашивает Санёк.
Задумался цыган:
– Да, – говорит, – здесь не выйдет. Ладно, в вагоне в топке испеку.
А сам на бывшую лейтёхину, а теперь уже на Сашкину сумку зыркает, будто украсть мылится.
– Куда едешь? – спрашивает рядовой.
– А-а.. В Астрахань мы едем. А ты?
– Мне в Саратовскую область надо. Но денег нет на билет, – лукавить в армии хорошо научился солдат, чувствует как от лжи зашевелились у него в белых трусах с кармашком заныканные лейтенантские командировочные. Хватило бы на билет до Саратова, но около касс не только военный патруль тёрся, но и милицейский наряд, поэтому не пошел Сашка покупать на вокзале билет, рисковать не стал. А теперь уже забоялся, что прозорливые цыгане про его заначку ворованную прознают.
– А поезд наш как раз через Саратов идёт, – поведал цыган.
– А что за поезд?
– Санкт-Петербург – Астрахань. Через час посадку должны объявить.
И тут Сашка загорелся идеей и решился все карты свои открыть. Ну, почти все. А начал с того, что расстегнул сумку и, таясь от вокзального народа, показал свой багаж :
– Выбирай, что хочешь, хоть все бери, только проведи меня в свой поезд. В самоволке я, домой очень надо.
– Ай-ай, плохо, – цыган головой покачал, – плохо, что из армии убежал, искать будут, в тюрьму посадят, а шинель – это хорошо, теплая – укрываться хорошо. И форма красивая, новая. Ладно, пойдем, с семьей познакомлю.
Семья оказалась большая – и на семнадцать человек, не считая совсем младенцев, имелось десять билетов в общий вагон. Дали Сажину грязный тюк и платок с малым ребятенком повесили на шею. Табор взял вагон штурмом, и пока ходили, крутились, гадали, торговали, то прячась от проводницы между вагонами, то подсовывая ей по второму-третьему разу тот же билет, а не удавалось – так червонцы с сотенками, – шел для Сашки будто лихорадочный обратный отсчет: опять Бологое, Тверь, а после Москвы вдруг горячка спала, сердце успокоилось, – всё, возврата нет, едет он домой, – и проспал всю следущую ночь под стук колес на грязном полу под столиком, заваленный тряпками и одеялами. Утром его вокзальный знакомый напялил зеленую погранцовскую фуражку – пошел по составу и где-то на полустанке обменял ее на дюжину прогорклых пирожков.
– На, – подает Сашке промасленный бумажный кулек, – покушаешь в Саратове.
На прощание в опустевшую сумку ему насыпали так и не сваренной картошки из мешка. А деньги из белых трусов с кармашком, как оказалось, пропали.
От вокзала пригородный автобус Саратов-Балашов довёз парня до Семеновского поворота, откуда он пешком направился по убогой дороге, бывшей когда-то великим соляным трактом, в родное село.
5.
Дом, когда-то обшитый железом и выкрашенный салатной краской, теперь от ржавчины стал красно-бурым, лишь под самой кровлей остались пятна выцветшей зелени. Постройка просела, выше окон заросла коричневым после снега бурьяном и пока еще голыми прутьями малины. Вымерзшие за зиму будылья дуры-травы не дали полностью развалиться и упасть палисадному забору – сейчас его разномастные доски, которые мать и дед собирали где придется, прилатывали проволокой, защищая свои грядки от соседских кур, уже сгнили и висят лишь на жухлых стеблях сорняка. На дворе колодец. Сколько раз за свою жизнь Сашка наматывал цепь на валик, рывками крутил рукоять, будто пытался завести видавший виды грузовик. И всегда тяжелое ведро шло из колодца неохотно, моталось, било о стенки, отколупывало сырую щепу, роняя в гулкую глубину холодные тягучие оплёски. Под конец ползли мокрые, потемневшие от воды звенья, и оставалось только, придерживая рукоять, другой рукой перехватить ведро за дужку и вытянуть его, как сома из омута. А сейчас поломанный валик лежит на земле отдельно, ожидая починки – видно, не выдержала, оборвалась старая цепь…
Земля напиталась – чуть копни, взрежь лопатой, – и, как спахтанное масло, залоснится, налипнет на инструмент тяжелым гнетом. И будешь трясти, стучать совком – а никак не сбросишь жирный пласт. И обувку до конца не отчистишь, пока не высохнет досуха, не обстучится с подошвы, не отвалится сам печатными комьями саратовский чернозем.
В сенях пахнет подгнившей соломой от старого тюфяка на сундуках – не иначе как накапало с прохудившейся крыши, когда таял снег. А в избе жарко натоплена поленьями печка – дед Егор, наконец, спилил засохшую несколько лет назад яблоню.
– Так вот, дед, – продолжает рассказывать Сашка, – думал-то я, что точно комиссуют. Знаешь, как я обрадовался…
– Чему, полоумный? – Егор Петрович смотрит на внука, будто не узнаёт – осерчал, значит, – Что, как заяц без яиц, да лишь бы в армии не служить? Ты правда дурак или прикидываешься? Ты хоть представляешь, как бы ты дальше жил, если б тебе и правда хозяйство в госпитале отрезали? – Ни бабы, ни детей, заклевали бы тебя здесь. Народ – он злой, языкастый, тёмный. Стадо – затопчут, если ты не такой, как они. Бога благодари, что не влупил тебе этот гамнюк посильней, за счастье сочти, что еще служить можешь! А ты в бега! Что теперь будет-то?
Сашка слушает деда понуро, опустив, как девица, ресницы, – молчит, а каждое стариково слово поднимает в душе тряскую волну тревоги. "Что делать? Куда дальше? Дисбат? в гарнизоне говорили, что дисбат – гораздо хуже тюрьмы… Натворить, пока не поймали, еще чего-нибудь – может, тогда в тюрьму посадят? Боязно."
Егор Петрович умолк, сидит на табуретке согнувшись, локти на коленках, – то ли набрякшие жилы на руках рассматривает, то ли сквозь руки смотрит в пол. Думает, вспоминает, печалится? Исхудал, зоб порос белой щетиной. Не внемлет ему Сашка. Сколько слушал от деда рассказов о жизни, а в шкуре его не бывал, не прочувствовал ничего, не понимает. Другое время настало – труднее ли, проще – кто знает… Легковесное, животное, бессовестное время. Шкурное. Человека в человеке видеть перестали. Раньше человек трудовой был и ратный – созидатель, воин. Теперь кто? – Потребитель… и он же товар, да и не товар даже – ярлык. Красивый ярлык, яркий, модных тонов – купят со всем дерьмом вместе, а коль невзрачный, серый, да, не дай бог, больной, грешный – в грязь втопчут, на вторсырьё, под нож. Не важно, что алмаз божий внутри, важно, чтоб ярлык блестел. Скотское время, антихристово…
– Помирать пора, не могу я… – говорит дед, замаргивая слезу.
Сашка молчит. А Егору Петровичу кажется, что молчит вместе с внуком всё молодое поколение. Не сейчас его потеряли, не два-три года назад. Нет, раньше молодежь потерялась, куда как раньше – всё для них, чтоб жили лучше, слаще, чтоб всё им легче доставалось – а им уже ничего и не хочется – ни работать, ни служить, скучно им жить, что ли…
– Дед, не надо, – промямлил Сашка, – не плачь.
Тихо вышел в сени, зашнуровал парадные ботинки – единственное, что осталось от военной формы. Дед Егор не спрашивал, куда внук собрался и провожать не стал.
Самойловский пруд. Вётлы облепили его подковой, покоится в безветрии тяжелая темная вода. Изредка расходится кругами упавшая залётная капля. Холодает, скоро быть дождю – долго просидели за разговором старый да малый. Дед так и не вышел из дома, издали глядит мутным квадратиком кухонное окошко, у которого старик, наверно, так и зябнет у жаркой печи на самодельной табуретке – вместе строгали много лет назад. Далеко за ветлами со стороны дороги – торопливые шаги. "Мать, – узнаёт силуэт Сашка – Наверно, ей уже сказали, спешит с работы".
Сажину больше не страшно – словно дед только что отдал ему всю накопленную за жизнь …что? Веру, любовь, силу?
– Мама, – кричит Сашка в промозглую весеннюю хлябь.
– Сашенька! Сынок! – доносится из-за ближних вётел родной голос.
–
В Алакуртти стремительно прибывал день: прохладное солнце к ночи падало вниз, но, едва дойдя до горизонта, отскакивая от него, будто мячик от ракетки, снова взмывало в небо. В "приезжке" с разных застав, рот, комендатур собралось уже человек двадцать солдат – разных призывов, вперемешку, в основном, провинившиеся или туповатые, – все, кого подполковник Тарасов определял коротким злым словом "чмо". Отсидевший на гауптвахте Сажин был рад увидеть в рядах команды своего давнего знакомца Виталика Лакшу, вновь отрастившего усы и чёлку. Земляка, как выяснилось, выгнали из сержанской школы за то, что стырил у командира отделения пачку чая.
– Помнишь Спонсора? – спросил Виталий, – Толстый, мордастый был, когда призывались еще… Так вот, видел вчера его – килограмм тридцать сбросил, не узнать. Вот как армия людей меняет!
В казарму с вещмешками неровным строем зашла ещё одна группа приговоренных к южной границе. Во главе вошедших стоял счастливый, дождавшийся настоящей боевой службы лейтенант Рудаков, а из хвоста колонны затравленно посмотрел на Саньку понурый потускневший Сидоров. Глянул и сразу отвел взор.
– Меняет. Еще как… – тихо отозвался Сажин.
ПЛАКУН
Рассказ
Трехдневная январская метель нанесла в Муромку столько снега, что лишь трубы, антенны и верхушки столбов остались видимы над белым покровом. Едва утихло, ребятня придумала кататься на санках прямо с кровель, а старшие, сидя по домам и пугаясь грома полозьев у себя над головами, сердито кричали вверх: "А ну, брысь оттуда! Или убьётесь, или крышу продавите!"
Как водится, накануне вечером, в самый буран, оборвало провода, но к утру погода внезапно сменилась на ясный морозец: уже с рассветом в избах стало светло, солнце выкрасило окна по узорным ледяным лекалам, и, если б не умолкувшие холодильники да холодные кухонные плитки, до обеда вряд ли кто спохватился, что нет электричества.
– Всё равно холодить больше нечего, – Раиса Филипповна, вынув шматы сала, пачку масла и пакетец дрожжей, хлопнула белой дверкой – в тёмном нутре "Морозки" остались только бульонные кубики и старые лекарства, хранимые хозяйкой многие годы в ячейках для яиц.
"Пусть таблетки лежат – ничего им не сделается, а съестное отнесу в сени в бак, – подумала она, – Только на крышку надо гнёт положить, а то мыши всё пожрут…"
Сени промёрзли: вроде ещё вчера, когда решили взять несколько картофелин из посевного мешка и почистили, в помойном ведре была жижа и кожура в ней плавала, а сегодня очистки уже намертво впаялись в тёмный лёд.
– Где этот бак-то… Вот теперь будет водить анчутка! Витька что ли куда дел?
В избе спали мужики: сын Виктор да племянник из Москвы Стасик. Наработались – накануне весь день раскидывали лопатами снег, который никак не убывал, а к вечеру Витька чуть не заблудился в пурге, выпрашивая в соседних дворах чакушку. Не может он без вина… В печи тепло шипит газовая горелка, а с дивана и раскладушки внахлёст накрывает горницу мерный храп. Племяш сказал, что приехал в отпуск, но кто ж так в отпуск-то ездит – всех вещей – пакет целлофановый с недоеденной плюшкой и одноразовая бритва в кармане. Темнит! Сам-то он зачастил, а его мать единственной своей сестры что-то чурается: не навещает, к себе не зовёт, ни звонка от неё, ни открытки. Стас последнее время приезжает чуть ли не каждую зиму – работает, с его слов, в фирме и получает в "доралах". Показывал как-то, хвалился – ничего особенного: зелененькая такая бумажка, невзрачная. Говорил, держит сотенную при себе на всякий случай – "энзэ". Выпивал в деревне завсегда, даже раз было, что спустил все деньги, пришлось с пенсии покупать ему билет. Но в принципе гость он хороший, всем в радость, особенно Витьке – и долги братовы соседям раздаст и папирос сразу двадцать пачек впрок накупит, ну и круп, маслица да колбаски притащят вдвоём из магазина, и, конечно, выпивку. Но в этот приезд Станислав удивил: не пью, говорит, больше, – не на что да и не хочется. В аккурат перед метелью прибыл: из автобуса вышел, а не из такси, как бывало раньше.
И в кои-то веки без копейки.
А за сыном вот-вот придут – ни у кого такого высокого допуска нет, как у Виктора, да и, что греха таить, боятся муромские мужики лазить в когтях по столбам. А Витя не боится, за что и ценят – не гонят с работы, хоть и пьёт он как чёрт – зарплату пропивает вчистую, а в этот год даже всю "едовую" картошку из дома перетаскал. Как до сала еще не добрался… Уж я ему доберусь! Придут, придут за лучшим электриком – света-то нет. Просто начальство ещё не прочухалось, спит долго – каникулы ведь, выходные…
Автобус был по-бабьи шумный, пёстрый – народ ехал из райцентра семьями проведывать своих стариков. В дублёнках, платках, шубах, кто-то по-спортивному, иные – по-военному в бушлатах. Благополучны, устроенны, всяк на своём месте. Мужики, то ли затюканные, то ли просто серьёзные с похмелья, – составив в проходе багаж, переводили дух; шумели больше горластые жёны – по-деревенски хохоча, перекрикивая движок, охальничая на публику. Малая ребятня, успевшая усвоить городскую благочинность, в автобусе тушевалась, лезла к родным на колени, а та, что постарше – молча пялила глаза в телефоны. Везли чемоданы, коробки, вязанки, лыжи, баулы, тюки – спешили: кто-то радоваться и радовать, кто-то – отбыть номер. Станислав поймал себя на странной зависти к этим людям, до мозга костей семейным, родовым, непосредственным, бездумно счастливым. Насколько не к месту смотрелись в атобусе его офисное пальто, тонкий шарф, худой пакетик в руке. Собрался в дальнюю дорогу так, словно ему не в глушь на перекладных полсуток трястись, а налегке доскочить до соседней улицы. Он даже начал жалеть себя, одиноко вжатого в эту явно не страдающую комплексами толпу, но, заметив, что смотрят на него, как ему показалось, с усмешкой, встряхнулся, сжёг и жалость, и зависть в приступе внезапной злости:
"Обыватели – желудком живут! Что эти люди видели кроме деревни и районного городка? Поменяли сельский навоз на какое-нибудь нудное производство, вольный воздух на тухлую квартирку-скворечник, – лишь бы не пачкаться, лишь бы вода горячая сразу из крана, лишь бы не совхоз с его грязью по колено и повальным пьянством. Даже если вырвались в областные центры или столицу – всё равно это недалёкие провинциалы, люди ограниченные и приземлённые: рожают детей, чтобы растить из них таких же колбасников, каковы сами. Жратва, шмотки, машины, музыка, телевизор, мобильники последней модели… Угнаться, угнаться за рекламой, за сериальными героями, чтобы самим жить не хуже, чем по их мнению живут в Москве. Думают, что все москвичи – богатые, катаются как сыр в масле, а это по колхозным меркам и есть верх счастья. А культура им по боку! Вот и тети Раина старшая дочь Светлана давным-давно прижилась в подмосковной коммуналке, горбатится мастером на заводе – а для чего?
Как ни рядись – всё одно: тёмный провинциальный завистливый народец! Рабы скоротечной утильной моды. Плебс!"
Сам Станислав приезжал в деревню отдохнуть душой от узкого бетонного неба, от гнёта городской церемонности, многолюдия и тесноты, от электронного шума, звонков, моторов, сирен – всего того, к чему так упорно стремится, чего так глупо, завистливо жаждет сельская молодёжь. Для Станислава деревня – уголок заповедной экзотики, где отдыхает душа, где он может без страха напиться, где его встречают, как дорогого гостя, таща из погребов соленья и рубя для него лучшую уточку. Он ведь на радостях с лихвой всё окупит, снабжая гостеприимную родню продуктами, подогревая её водкой и россказнями.
– Где ж этот чёртов бак? – ворчала сама с собой Раиса Филипповна, обыскивая сени, – как сквозь землю провалился… Тьфу, Витьку будить надо – пусть ищет, ему одному и снег чистить заново, и линию идти чинить. Из Стасика чистильщик слабый. Вон как намело! Навракался москвич на мою голову. Что ж без гроша-то? Без денег – бездельник. Мы-то здесь пьём, потому и сидим в зиму голодом. А он? – Не пью, не пью… Не пьёшь – так зарабатывай! Или дома сиди, не езди по гостям. Мы-то, как весна, лето – в трудах, на огороде. Гулять некогда. Там и Светланка приедет – какая при ней пьянка? Опять Светка скажет: мам, пьёте? А я скажу: пьём, доча, но только зимой – от Покрова до Пасхи. А Стас… приехал на бобах – пусть Витьке хотя бы помогает. Может, где подкалымят вдвоём…
Станислав проснулся первым, заткнул неприятно воющий будильник, поглядел в потолок, припоминая, как его сюда занесло, оглядываясь. Буфет, диван с храпящим брательником, телевизор с неживым молчаливым экраном. На стенах фотографии, на одной, парной, – его и Витькины бабушка с дедушкой в молодости, на другой – Витькин отец с чёрной лентой в уголочке, а на комоде в рамке – тёти Раина далёкая городская внучка Наташка, с бантом, – наверно, фотографировали ещё первоклассницей.
Вздохнул, встал со скрипом с раскладушки, провожая в небыль обрывки яркого тревожного сна. Вышел в сени, и с ходу его впрягли в будничную крестьянскую канитель.
– Славка! С добрым утром! Проснулся? На, поделай пока физкультуру…
С этими словами хозяйка выдала ему три лопаты: деревянную снеговую в жестяной оковке, штык и совок.
А снилось ему давнее время: осенняя Муромка, сборы на охоту, сам он – шестнадцатилетний наивный Стасик, и молодой, тридцатник еще не стукнул, Витька – как раз в тот год, когда Раиса Филипповна расстроила сыну помолвку – не понравилось будущей свекрови, что невеста, учительница из соседнего села, носит очки: "Слепая!"
Всё тот же дом, только покрепче, повыше в притолоках и посвежее краской. И рядом в линейку – курятник, погребец, мастерская и собачья будка, огороженная железной сеткой. Витькиного гончака, жившего у них в вольере, кликали Плакуном. Русских гончих водили в Муромке издавна и называли традиционно из привычного охотничьего именника – призывая щенкам в голоса музыкальность, диапазон, красивый тембр. Порой по заячьим следам шли целые симфонические оркестры из Певок, Будил, Баянов и Свирелей с Рыдалами.
Была середина октября, Покров, а ни намёка на снег – тепло, и трава на пастбищах, хоть и съедена скотиной почти под корень, но зеленая – ещё пасли стадо, и Витькин отец говорил, что это беда: охота открыта, а коров пасут. Плакуну шло второе поле, наспех нагнали его на лису – не ровен час, сколется кобель с лисьего следа на коровий, полюбит гонять рогатых, – всё, пропали тогда труды и, считай, загублена собака. Если только ехать за вторые посадки, там поля который год под паром и туда стадо не водят.
На заре, после того как Раиса Филипповна выдоила утрешник и проводила корову со двора, кобеля выпустили из неволи: "Эк, распелся-то – в избе стекла гудят!" Пёс в благодарность умолк, завилял обрубком, встаёт на задние лапы и лижется. Щенком он когда-то взбежал играть на поленницу, всю развалил, и падающими дровами перешибло озорнику в двух местах хвост. Пришлось отсечь больше половины, чтобы увечный, болтающийся, как монтировка, "гон" не мешал потом на охоте.
– Без "гона" выжлец – не выжлец. Ни по ладам, ни по породе… – говорил Серёга Чижик, хоть и конюх, но мужик из "мудрецов" – любитель охотиться по книжкам – начитаются и только мешают потом в поле своей наукой.
– Зато вязкий, и не врёт. Как услышишь его – значит, точно, по зверю идёт, а не по соседской шавке. И след не бросает. – авансом нахваливал молодого бесхвостого кобеля Витька, – А что без "гона" – не беда. Нам на выставках медали не получать, нам по зверю работать.
Витькиного отца прозвали Бурундучком – за малый рост, тугие щёки и хозяйскую, до скупого, ухватистость. Собак он одобрял только дельных, добычливых и доходных – не для красоты, а чтобы после каждой охоты ломился от свежей зайчатины холодильник, чтобы весь чулан был завешан вывернутыми мездрой наружу лисьими да заячьими шкурками. И Плакуна Витькиного оценил: как раз собака из правильных, если не испортить. Кобель в то утро спозаранку почуял сборы на зверя – видно, пахнуло от ружей порохом – и сразу драть когтями сетку и скулить…
В этот раз Сережа Чижов, по-уличному звавшийся Чижиком, понадобился как извозчик. За пару дней до охоты вечерком под литровочку тепло и весело договорились, и вот, как и было условлено, пригнал подводу. Кобыле кинули охапку сена. Дёргая ресницами, она жевала с земли; иногда, медленно переступая, потягивала за собой телегу, и та скрипела осями почти в унисон собачьей песне.
Чижик в синей телогрейке сидел на доске, кинутой поверх тележных бортов, и ждал, пока все соберутся. В дом не шёл, цедил цигарку.
– Сережа, выпил бы чаю или кислого молока… – Раиса Филипповна семенила домой по рыжей, выщипанной за лето гусями и утоптанной калошами мураве.
– Не-е, спасибо, тёть Рая. Что-то вы сегодня поздно Звёздочку погнали… Не иначе, долго доили? Нельзя долго доить – скисает ведь, пока доишь…
– Эк сказанул! Чай, в ночь подмораживает, не лето уже… Куда на мороз выгонять – замерзнет ведь… Обождать надо. Последние деньки выгоняем. Потом трава под снег уйдёт. Деловой какой…
Хмыкнув, она поджала губы и скрылась в сенях. Выпущенный из вольера Плакун сунулся было вслед, но в дом его, чертыхнувшись, не пустил Витька:
– Куда пшёл? Эт-ть отседва… Жрать после охоты будешь… Мам, чё Сережке парного не налила?
Филипповна отвечала вполголоса скороговоркой:
– Дак – тебе кружку, Стасику кружку, отец сейчас приедет – ему… И Сережке вашему лить? Каждому налей – а на продажу, а на творог? А на сметану? Пусть вечером приходит по молоко, когда много надоено, а то вечерами вы все из-под бешеной коровки пьёте… Ишь, привыкли…
Вышли к калитке вглядеться в левый конец улицы. Никого там нет – словно вымерло. Хотя минут десять назад видно было, как, проводив коров в общий стадный поток на грейдер, торопливо расходятся деды и бабы по домам – зоревать. В нетерпении метаясь от калитки к порожку и обратно, ждали Витькиного отца – должен был вернуться с ночной смены – работал сторожем. Чижик сказывал, что за вторыми посадками в скирдах мышкует лиса, и, видно, там она не одна. Вдоль забора, обивая остатком хвоста малиновую лозу и звучно попадая иной раз по штакетнику, лазил Плакун.