До первого выстрела
До первого выстрела

Полная версия

До первого выстрела

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 16

— Тогда ответственность будет на немецкой стороне.

— И Франция?

— Выполнит обязательства.

— Хорошо.

— Вы довольны?

— Нет.

Даладье отложил бумагу.

— Но теперь хотя бы слышу симметрию.

Бонне усмехнулся.

— Вы подозреваете меня в желании бросить чехов при любом исходе.

— Нет.

— Тогда?

— В желании найти формулу, которая позволит избежать войны при любом исходе.

— И что в этом плохого?

Даладье посмотрел на него.

— Если одна сторона знает это заранее, формула перестаёт работать.

Бонне замолчал. Они оба понимали, о какой стороне идёт речь.

* * *

В Москве миссию Рансимена рассматривали без британского облегчения и без берлинского раздражения. В начале августа Литвинов напоминал Александровскому: советский интерес состоит не в том, чтобы защищать каждую линию послевоенной карты только потому, что она существует. Москва сама не была автором Версаля. Если бы в Германии сохранялся демократический режим и спор шёл только о праве немецкого населения на более справедливое устройство, советская позиция могла бы быть другой. Опасность виделась в ином — в усилении национал-социалистической Германии и её продвижении на юго-восток, которое меняло европейский баланс сил и приближало германскую мощь к зоне жизненных интересов СССР.

Поэтому Александровскому предписывали поддерживать разумный компромисс, если он сохраняет Чехословакию независимым государством, но не внушать Бенешу, будто Советский Союз готов в любом случае начать одностороннюю войну. Для Москвы это различие было принципиальным. Помощь Чехословакии должна была работать как часть коллективного сдерживания: Франция выполняет договор, СССР выполняет договор, Лига Наций и другие государства создают политическую среду, в которой агрессор не может рассчитывать на локальный конфликт. Если же Франция отступает заранее, советское действие в одиночку превращается уже не в коллективную безопасность, а в отдельную советско-германскую войну с неясным доступом к полю боя.

Литвинов говорил об этом и германским дипломатам достаточно прямо: Москва заинтересована прежде всего в том, чтобы не допустить дальнейшего усиления гитлеровской Германии. Он рассчитывал, что в случае явной агрессии Франция всё-таки выступит, Британия не сможет оставить Францию одну, а Советский Союз выполнит собственные обязательства. Это был расчёт на цепь взаимного сдерживания — почти зеркальное отражение той цепи, которой Чемберлен опасался как механизма большой войны. В Лондоне старались не допустить автоматизма союзов. В Москве надеялись, что именно убедительность союзов не позволит автоматизму войны запуститься вообще.

В следующие дни миссия Рансимена начала работать не только с правительством. Его сотрудники изучали предложения сторон, разговаривали с политиками, представителями немецкого населения, чиновниками, дипломатами. Сам Рансимен быстро понял, насколько легко получить совершенно убедительную картину Чехословакии — если поговорить только с одной группой людей. Судетский немецкий предприниматель мог час рассказывать о государственных заказах, которые, по его убеждению, чаще уходили чешским фирмам. Безработный рабочий говорил о закрывшейся фабрике и о том, что в Праге вспоминают о немецких районах только во время выборов. Учитель жаловался на языковые ограничения и карьеру, которая заканчивалась там, где начиналась чешская администрация. Каждая история была конкретной. Не пропагандой. Не выдумкой. И именно это усложняло всё. Потому что через два часа можно было услышать другую сторону. Чешский железнодорожник рассказывал, как на станции его начали называть оккупантом в городе, где он родился.

Немецкий социал-демократ говорил, что чешское государство раздражает его бюрократией, но Германия пугает концлагерями. Еврейский врач спрашивал, включается ли его мнение в понятие «самоопределение немецких районов», если он говорит по-немецки, но прекрасно понимает, что после прихода рейха перестанет быть гражданином в любом нормальном смысле этого слова. Один такой разговор произошёл в небольшом кафе на западе страны. Рансимен туда не приезжал сам; беседовал один из сотрудников миссии. За соседними столиками сидели местные жители, и каждый раз, когда разговор становился громче, несколько человек начинали слушать. Немецкий школьный учитель по фамилии Бергер говорил медленно, тщательно выбирая слова.

— Вы хотите знать, считаю ли я себя немцем?

— Да.

— Конечно.

— Хотите ли вы более широких прав для немецких районов?

— Да.

— Тогда вы поддерживаете Генлейна?

Бергер посмотрел на англичанина почти с удивлением.

— Почему из первых двух ответов должен следовать третий?

Сотрудник миссии сделал пометку.

— Потому и спрашиваю.

— Я голосовал за немецкие партии ещё до того, как Генлейн стал тем, кем стал.

— А теперь?

Бергер отпил кофе.

— Теперь от меня хотят не только быть немцем.

— А кем?

— Правильным немцем.

— Что это значит?

Учитель посмотрел на вход, потом снова на собеседника.

— Это значит, что я должен смотреть на Берлин и радоваться.

— Вы не радуетесь?

— Иногда.

Ответ удивил англичанина. Бергер заметил.

— Вы ожидали простоты?

— Нет.

— Все ожидают.

Он усмехнулся.

— Прага спрашивает: вы верны республике? Генлейн спрашивает: вы верны своему народу? А мне хотелось бы иногда, чтобы кто-нибудь спросил, хочу ли я спокойно преподавать историю и не объяснять детям каждое утро, кого они должны ненавидеть.

За соседним столиком кто-то громко поставил чашку. Бергер замолчал.

— Продолжайте, — сказал англичанин.

— Нет.

— Почему?

Учитель чуть улыбнулся.

— Потому что вы уедете.

В этой короткой фразе было больше информации, чем в нескольких страницах официальных меморандумов.

В другом месте сотрудники миссии говорили с немецким рабочим, оставшимся без постоянной работы после кризиса начала десятилетия. Он не сомневался.

— Я хочу в Германию.

— Почему?

— Потому что там есть работа.

— Вы уверены?

— Мой брат уехал туда.

— И?

— Работает.

— Вас не беспокоит политический режим?

Рабочий пожал плечами.

— Политический режим не кормит детей.

— Иногда именно он решает, кто их кормит.

— Вы англичанин?

— Да.

— Тогда легко рассуждать.

В его голосе не было злобы. Только усталость.

— Вы приезжаете, записываете, потом возвращаетесь домой. У вас есть империя. У нас есть закрытая фабрика.

Сотрудник миссии опустил карандаш.

— И вы думаете, после присоединения к Германии фабрика откроется?

— Не знаю.

— Тогда почему?

Рабочий посмотрел на него почти с раздражением.

— Потому что то, что есть сейчас, не работает.

Вот и ещё один ответ. Не идеология. Не Гитлер. Не национальная романтика. Обычное желание, чтобы нынешняя жизнь закончилась. Такое желание особенно легко превращать в политическую силу людям, которые обещают не улучшить существующий порядок, а уничтожить его.

В Праге Бенеш получал отчёты о поездках британцев с растущим беспокойством. Ему не нравилось, что сотрудники миссии видят реальные немецкие жалобы. Не потому, что хотел их скрыть. Он боялся другого: жалоба отдельного человека могла быть принята за доказательство того, что государственный вопрос имеет такое же простое решение. Годжа слушал его и наконец не выдержал:

— Эдвард, вы сами требовали, чтобы они посмотрели не только на Генлейна.

— Да.

— Теперь недовольны, что смотрят.

— Я недоволен тем, как легко человека убеждает личная история.

— Политика состоит из личных историй.

— Государство — нет.

Годжа усмехнулся.

— Очень президентская фраза.

Бенеш не отреагировал.

— Если безработный немец говорит Рансимену, что хочет в Германию, это важно.

— Разумеется.

— Но не означает, что весь район можно отдать Германии.

— Тоже разумеется.

— Для нас.

Он подошёл к столу.

— А англичанин возвращается вечером, открывает карту и видит область с немецким большинством.

— Вы заранее обвиняете его в примитивности.

— Нет.

Бенеш вздохнул.

— Я боюсь естественной человеческой логики.

— Какой?

— Если проблема сложная, человек ищет простое решение. Особенно если страна не его.

Годжа помолчал.

— Тогда предложите решение лучше.

Президент посмотрел на него.

— Именно этим мы и занимаемся.

— Недостаточно быстро.

— Для кого?

— Для сентября.

Бенеш нахмурился.

— Почему сентября?

— Потому что все говорят о Нюрнберге.

Это было правдой. Сентябрьский партийный съезд всё больше становился датой, вокруг которой строились ожидания. Гитлер должен был выступать. Что скажет? Потребует ли открыто решения судетского вопроса? Будет ли ультиматум? Рансимен только приехал, а времени для его миссии уже мысленно отвели меньше месяца.

— Тогда ускорим предложения, — сказал Бенеш.

Годжа посмотрел внимательнее.

— Насколько?

— Настолько, насколько можно, не разрушая государство.

— Опять эта граница.

— Она существует.

— А если англичане проведут её в другом месте?

Бенеш устало ответил:

— Вот поэтому я и не люблю посредников.

* * *

В Берлине тем временем Бек почти не занимался Рансименом. Для него британская миссия являлась политическим фоном гораздо более непосредственной проблемы. Четвёртого августа должно было состояться совещание высшего командования сухопутных войск. То, чего он добивался. Генералы наконец окажутся в одной комнате. И каждый сможет сказать перед другими то, что говорил наедине. Бек ожидал этого дня почти с облегчением. Потом — с тревогой. Потому что чем ближе становилось совещание, тем яснее он понимал: коллективная встреча может дать совсем не тот результат, которого он хочет. По одному люди были откровенны. В группе начиналась другая психология. Никто не хотел быть самым осторожным. Самым испуганным. Самым политическим. Самым нелояльным. Особенно если рядом сидит человек, который может повторить сказанное наверху. Гальдер пришёл к нему вечером.

— Готовитесь?

— К чему?

— Четвёртому.

— Я готов уже два месяца.

— Это плохой признак.

Бек отложил бумагу.

— Вы думаете, они промолчат?

— Нет.

— Тогда?

— Будут говорить именно столько, чтобы потом каждый мог объяснить свои слова двумя способами.

Бек усмехнулся.

— Вы становитесь специалистом по генералам.

— Работаю среди них.

— Вы тоже генерал.

— Поэтому и знаю.

Он сел.

— Что хотите получить?

— Единую позицию.

— Не получите.

— Вы удивительно полезны сегодня.

— Хотите приятного — пригласите кого-нибудь другого.

Бек посмотрел на него.

— Хорошо. Что получу?

Гальдер задумался.

— Большинство скажет, что война опасна.

— Хорошо.

— Некоторые — что политическое руководство лучше знает Францию и Англию.

— Плохо.

— Кто-то напомнит Австрию.

— Разумеется.

— Несколько человек скажут, что приказы не обсуждаются.

Бек кивнул.

— И?

— И все разойдутся.

— Нет.

— Почему?

— Потому что в конце я поставлю вопрос об отставке.

Гальдер внимательно посмотрел на него.

— Всех?

— Да.

— Прямо?

— Да.

— Это будет интересно.

— Я не собираюсь развлекать вас.

— Я знаю.

Гальдер помолчал.

— А если никто не поддержит?

Бек ответил не сразу.

— Тогда буду знать.

— Что?

— Что рассчитывать на генералитет как на единое препятствие Гитлеру нельзя.

Гальдер тихо произнёс:

— И что будете делать с этим знанием?

Бек посмотрел на него.

— Пока не знаю.

Гальдер чуть улыбнулся.

— Хорошо. Значит, вы ещё вы.

* * *

Совещание 4 августа не стало восстанием генералов. Это стало ясно довольно быстро. Высшие командующие собрались у Браухича. Обстановка была официальной, но тема делала её почти личной. Бек изложил оценку. Не спеша. Без эмоциональных фраз. Риск большой войны. Недостаточная готовность на западе. Опасность французского вмешательства. Невозможность уверенно исключить Британию. Экономическая уязвимость Германии в затяжном конфликте. Он видел по лицам: ничего нового для большинства не говорил. Когда закончил, начались вопросы. Сначала профессиональные. Потом осторожные возражения.

— Французская армия сама не готова к наступательной войне.

— Возможно.

— Британцы не хотят участвовать.

— Вероятно.

— Чехословакия может уступить до начала операции.

— Может.

Бек отвечал спокойно. Потом один из генералов сказал:

— Вы исходите из того, что фюрер действительно начнёт войну.

— Я исхожу из его директивы.

— Он может использовать её как давление.

— Может.

— Тогда вся наша дискуссия преждевременна.

Бек посмотрел на него.

— Если обсуждать войну после приказа, дискуссия будет поздней.

Кто-то сказал:

— Мы не политики.

— Я знаю.

— Тогда зачем обсуждать политическое решение?

— Потому что именно нам придётся превращать его в военное.

Разговор стал напряжённее. Браухич несколько раз пытался смягчить формулировки. Бек не позволял увести тему. Наконец сказал то, ради чего добивался встречи:

— Если высшее командование считает войну в нынешних условиях губительной, одной записки недостаточно.

В комнате стало тихо.

— Что вы предлагаете? — спросили его.

— Совместно сообщить фюреру, что мы не можем нести ответственность за такой курс.

Кто-то нахмурился.

— В какой форме?

Бек посмотрел по сторонам.

— Если предупреждение будет отвергнуто — в форме коллективной отставки.

Вот она. Фраза прозвучала. Не в частном кабинете. Перед генералами. Несколько секунд никто не говорил. Затем началось.

— Невозможно.

— Это будет политическая демонстрация.

— Армия не может ставить условия.

— Фюрер просто примет отставки.

— Не все командующие согласятся.

— Это разрушит управление именно в момент кризиса.

Бек слушал. Практически каждое возражение он уже слышал по отдельности. Но теперь произошло главное. Люди, которые в его кабинете говорили о катастрофе, здесь начинали объяснять, почему ничего сделать нельзя. Один из генералов сказал:

— Я разделяю вашу оценку риска, но не вывод.

— Почему?

— Потому что наша обязанность — дать оценку. Решение не наше.

— Даже после того, как оценку отвергли?

— Особенно.

Другой добавил:

— И есть присяга.

Бек посмотрел на него.

— Я ждал.

— Чего?

— Этого слова.

— А как иначе?

— Я уже говорил: присяга не может означать обязанность помочь уничтожить Германию.

В комнате возникло недовольное движение.

— Слишком далеко.

— Недопустимая формулировка.

— Никто не уничтожает Германию.

Бек почувствовал странное спокойствие. Вот оно. Граница. Он увидел её окончательно. Люди соглашались, что война может быть катастрофой. Но назвать человека, который способен её начать, угрозой государству — не могли. Пока. Браухич завершил совещание без решения о коллективной отставке. Официально генералы высказали опасения. Неофициально Бек проиграл. После заседания он стоял у окна, пока другие расходились. Один из генералов задержался.

— Не принимайте слишком близко.

Бек повернулся.

— Что?

— Сегодня.

— Почему?

— Вы заставили их услышать.

— Они и раньше слышали.

— Теперь друг друга.

— Это не помогло.

Собеседник пожал плечами.

— Может, поможет позже.

Бек едва заметно улыбнулся.

— Все немецкие генералы обладают удивительной верой в «позже».

* * *

О том, что происходило в германском командовании, Рансимен не знал. Он продолжал разговаривать. Это было его оружие. К 8 августа он уже начинал чувствовать структуру конфликта. Реальные немецкие претензии существовали. Это было невозможно отрицать. Чехословацкая система не всегда обращалась с национальными меньшинствами так безупречно, как любила изображать себя за рубежом. Экономический кризис ударил по германским промышленным районам тяжело. Представительство в административном аппарате действительно вызывало споры. Языковой вопрос был реальным. Но существовало другое. Каждая проблема, которая ещё вчера могла решаться реформой, сегодня становилась частью национального противостояния. Если открывался завод — это был вопрос не занятости, а того, кому государство помогает: чехам или немцам. Если назначали чиновника — не его компетентности, а национальности. Если полиция задерживала участника митинга — не правопорядка, а «чешского угнетения». Если немецкий политик соглашался на компромисс — его могли назвать предателем народа.

Так общество постепенно теряло пространство, в котором обычное решение оставалось просто обычным решением. Рансимен обсуждал это с Эштон-Гваткином вечером.

— Вы знаете, что меня беспокоит?

— Список уже длинный.

— Я почти нигде не слышу вопроса: «хорошо ли это работает?»

— А что слышите?

— «Чьё это?»

Он поставил стакан.

— Чешское или немецкое. Наше или их.

Эштон-Гваткин кивнул.

— Национальный конфликт.

— Да, но он уже поглощает всё остальное.

— И что это значит для нас?

Рансимен посмотрел на него.

— Что автономия может решить административную проблему.

— Но не национальную.

— Именно.

— Тогда?

Рансимен помолчал.

— Нужно понять, достаточно ли Генлейну административного решения.

Эштон-Гваткин чуть усмехнулся.

— Думаю, вы уже знаете ответ.

— Я подозреваю.

— Разница?

— Огромная.

— Для кого?

— Для человека, который должен потом написать, что видел.

* * *

В Лондоне первые отчёты миссии читали с напряжённым вниманием. Они не давали того простого результата, которого мог бы хотеть Чемберлен. Не говорили: чехи полностью правы. Не говорили: немцы полностью правы. И это раздражало и успокаивало одновременно.

— Значит, претензии существуют, — сказал премьер.

Галифакс кивнул.

— Да.

— И Прага готова обсуждать существенные уступки.

— Похоже.

— Тогда соглашение возможно.

Кадоган помолчал.

— Если обе стороны имеют право его заключить.

Чемберлен посмотрел на него.

— Вы возвращаетесь к Берлину.

— Мы всё время возвращаемся к Берлину.

— Рансимен только начал.

— Я не предлагаю делать вывод.

— Хорошо.

Чемберлен прошёлся по кабинету.

— Если он сможет показать, что существует разумная автономия...

— Что тогда?

— Мы поддержим её.

— И если Генлейн откажется?

— Тогда давление пойдёт на него.

Кадоган спросил:

— Через кого?

Чемберлен остановился. Простой вопрос. Британия могла давить на Прагу непосредственно. Через дипломатов. Через Париж. Через обещания и предостережения. Но Генлейн всё сильнее зависел от Берлина. Значит, реальное давление на него означало давление на Гитлера. А здесь британские рычаги становились гораздо слабее.

— Через германское правительство, — сказал Галифакс.

Кадоган едва заметно улыбнулся.

— Если оно заинтересовано в соглашении.

Чемберлен раздражённо ответил:

— Мы снова возвращаемся к предположению, которое ещё не доказано.

— Да.

— Тогда дождёмся.

Он сел.

— Именно для этого Рансимен там.

* * *

В Париже Даладье после первого отчёта британской миссии сделал другой вывод.

— Значит, немцы действительно имеют основания для части жалоб.

Бонне посмотрел на него почти с удовлетворением.

— Я говорил.

— Не радуйтесь.

— Почему?

— Потому что реальные жалобы опаснее вымышленных.

Министр нахмурился.

— Интересная логика.

— Если жалоба выдумана, её можно разоблачить.

Даладье положил документ.

— Если она настоящая, Гитлер получает материал, который может использовать без необходимости что-то придумывать.

Бонне задумался.

— Значит, тем более Прага должна уступить.

— Да.

Ответ снова удивил.

— Сегодня мы неожиданно согласны.

— Не спешите.

Даладье продолжил:

— Она должна уступить там, где речь действительно о правах.

— Конечно.

— Но если после этого требования продолжатся, мы должны сделать вывод.

— Какой?

— Что речь не о правах.

Бонне помолчал.

— И тогда?

— Тогда Франция должна быть яснее.

— Насколько?

— Достаточно, чтобы в Берлине поняли.

Бонне посмотрел на него.

— Вы всё ещё надеетесь на британцев.

— А вы нет?

— Я надеюсь на Рансимена.

— Это не одно и то же.

— Если он даст авторитетную оценку, Лондон будет вынужден определить позицию.

Даладье медленно кивнул. В этом Бонне, возможно, был прав. Британская миссия могла стать не только инструментом давления на Прагу. Она могла заставить и сам Лондон однажды перестать говорить общими словами. Если Рансимен скажет: чехи сделали достаточно, британскому правительству станет гораздо труднее продолжать требовать от них всё новых уступок. По крайней мере, так хотелось думать в Париже.

* * *

В Судетской области тем временем никто не ждал выводов британской миссии спокойно. Сторонники Генлейна старались показать приезжим немецкие районы как страну, находящуюся под чужой властью. Чехословацкие чиновники — как нормальную часть демократического государства, в которой политическая агитация искусственно превращает бытовые и экономические трудности в национальный конфликт. И обе стороны могли привести доказательства. На одной улице немецкая вывеска. На другой чешский чиновник, плохо говорящий по-немецки. Немецкая школа. Чешский полицейский участок. Партийный плакат Генлейна. Газета, предупреждающая о нацизме. Флаг. Значок. Разговор, который прекращался, когда в комнату входил незнакомец. Один из сотрудников Рансимена вечером сказал:

— Самое удивительное — почти никто не лжёт полностью.

Рансимен посмотрел на него.

— Обычно так и бывает.

— Но рассказы несовместимы.

— Потому что люди выбирают факты, подтверждающие их мир.

— Как тогда установить правду?

Рансимен усмехнулся.

— Вы слишком молоды для дипломатии.

— Это ответ?

— Боюсь, да.

Он встал.

— Завтра поговорите с немецкими социал-демократами.

— Генлейн будет недоволен.

— Тем более.

— А потом?

— С местными промышленниками.

— Чехи будут недовольны.

— Прекрасно.

Помощник улыбнулся.

— Значит, мы движемся правильно?

Рансимен посмотрел на него.

— Посредник, которым одинаково недовольны обе стороны, ещё не обязательно прав.

Он надел пиджак.

— Иногда он просто раздражает всех.

* * *

12 августа Бенеш снова встретился с Годжей. На столе лежал новый проект уступок. Более серьёзный, чем прежний. Президент долго читал.

— Это уже почти максимум.

— Я знаю.

— Немецкие административные районы.

— Да.

— Представительство в государственных учреждениях.

— Да.

— Экономическая программа.

— Да.

— Языковые гарантии.

— Да.

Бенеш положил бумаги.

— И если откажут?

Годжа устало посмотрел на него.

— Вы спрашиваете меня как премьер-министра или человека?

— Есть разные ответы?

— Премьер-министр предложит ещё переговоры.

— А человек?

Годжа помолчал.

— Спросит, чего они хотят на самом деле.

Бенеш встал.

— Я уже спрашиваю.

— И?

Президент подошёл к карте.

— Мне не нравится ответ.

— Германия?

— Не Судеты.

Он провёл рукой по всей стране.

— Чехословакия.

Годжа молчал.

— Но Рансимен пока этого не скажет, — продолжил Бенеш.

— Почему?

— Потому что ему нужны доказательства.

— А вам?

— Мне тоже.

Он повернулся.

— Иначе мы сами превратим переговоры в формальность.

— Вы всё ещё верите, что соглашение возможно?

Бенеш задумался.

— С судетскими немцами — да.

— С Генлейном?

Более долгая пауза.

— Не знаю.

— С Гитлером?

Президент посмотрел на карту.

— Вот это уже другой вопрос.

В тот же вечер Рансимен записывал впечатления дня. Не официальный отчёт. Для себя. Он отметил несколько вещей. Претензии немецкого населения нельзя просто отвергнуть как пропаганду. Чехословацкое правительство готово к значительным уступкам, хотя боится, что широкая территориальная автономия превратится в подготовку к отделению. Судетская немецкая партия говорит об автономии, но её окончательная свобода переговоров остаётся неясной. Берлин присутствует почти в каждом разговоре, даже когда его представители отсутствуют в комнате. Последняя мысль заставила его остановиться. Он перечитал. Берлин присутствует, даже когда немцев нет. Возможно, именно это и было главным. Кризис выглядел внутренним. Граждане одного государства спорили о правах, языке, администрации, территории. Но над каждым спором находилась третья сила, способная в любой момент изменить смысл любого компромисса. Если Генлейн соглашался слишком легко, Берлин мог остановить его. Если Прага уступала, Берлин мог потребовать больше.

На страницу:
15 из 16