Космология Великой Тартарии
Космология Великой Тартарии

Полная версия

Космология Великой Тартарии

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
13 из 16

На бубнах тюрков Саяно-Алтая часто рисовали птицу с распростёртыми крыльями. Эта птица называлась «Карагуш» или «Кара-Куш» — чёрная птица. Она сидела на ветвях мирового дерева. Она смотрела на мир. Она видела всё. Она знала всё. Она была глазами Тенгри на земле. Она была вестницей неба. Она была посланницей богов. Шаман обращался к ней за помощью. Он просил её о совете. Он просил её о защите. Он просил её о знании. И она отвечала ему. Она говорила с ним. Она вела его. Она была его духом-помощником. Она была его птицей. Она была его космосом.

В якутском олонхо рассказывается о том, как богатырь поднимается на небо и встречает там птицу. Птица эта называется «Хотой» — орёл. Орёл говорит с богатырём. Орёл ведёт его к Юрюнг Аар-Тойону. Орёл помогает ему пройти через все испытания. Орёл — это не просто птица. Это дух-покровитель. Это предок. Это шаман. Это космос. Богатырь идёт за орлом. Богатырь идёт по небу. Богатырь идёт к богам. Богатырь идёт.

Бубен, дерево и птица были тремя элементами одного целого. Бубен был картой. Дерево было дорогой. Птица была проводником. Вместе они составляли практическую космологию шаманизма. Шаман брал бубен. Шаман бил в бубен. Шаман входил в транс. Шаман садился на своего небесного коня. Шаман поднимался по мировому дереву. Шаман летел на птице. Шаман достигал неба. Шаман говорил с богами. Шаман возвращался на землю. Шаман рассказывал людям то, что узнал. Шаман помогал людям. Шаман лечил больных. Шаман возвращал души. Шаман предсказывал будущее. Шаман был посредником. Шаман был мостом. Шаман был связью. Шаман был космосом.

В книге Уильяма Гатри, изданной в 1792 году, есть раздел, посвящённый религии тартар. Гатри пишет, что «другая религия, которая очень распространена среди тартар, — это шаманизм». Он описывает шаманов как жрецов, которые общаются с духами и предсказывают будущее. Он сообщает, что тартары обращаются к ним за помощью в болезнях, в трудных делах, в войнах. Он сообщает, что шаманы используют бубны и другие инструменты для того, чтобы войти в транс. Он сообщает, что они верят в то, что душа может покидать тело и путешествовать по другим мирам. Гатри, будучи человеком европейского Просвещения, смотрел на эти верования с любопытством и снисхождением. Он не считал их истинными. Он считал их заблуждениями. Но он не считал их опасными. Он считал их частью человеческой культуры, которую нужно изучать и понимать. Он видел в них отражение того, как люди пытаются объяснить мир, в котором живут. Он видел в них отражение того, как люди пытаются найти своё место в этом мире. Он видел в них отражение того, как люди пытаются понять, кто они и зачем они живут. Он видел в них отражение того, как люди пытаются понять, что такое жизнь, что такое смерть и что такое возрождение.

Когда читаешь эти страницы Гатри сегодня, понимаешь, что он был прав. Тартары не были дикарями. Они были людьми, которые создали сложную и глубокую космологию. Они были людьми, которые видели мир иначе, чем европейцы. Они были людьми, которые жили в мире, где небо было ближе, чем где-либо ещё. Они были людьми, которые знали, что человек — часть космоса. Они были людьми, которые знали, что космос — это небо. Они были людьми, которые знали, что небо — это Тенгри.

Глава 25. Молитвы, обращённые к небу: ритуалы кочевых народов

Молитва кочевника не была похожа на молитву земледельца или горожанина, и в этом различии скрывалась целая вселенная смыслов, доступная лишь тому, кто сам когда-либо стоял посреди бескрайней степи, где горизонт отступает так далеко, что кажется, будто земля вот-вот сомкнётся с небом в единое целое. Земледелец молится, стоя на коленях в тени храма или у порога своего дома, обращаясь к образам и иконам, которые он может потрогать руками, поцеловать, украсить цветами и лампадами; его молитва привязана к месту, к стенам, к фундаменту, к той земле, которую он возделывает и которая кормит его род из поколения в поколение. Кочевник же не имел ни храма, ни иконы, ни постоянного места для молитвы, потому что сам он не стоял на месте, и вся его жизнь была дорогой, а дорога не терпит остановок и не признаёт постоянства. Его храмом было небо, которое раскинулось над ним повсюду, куда бы он ни пошёл, и потому молитва его была не привязана к конкретной точке на карте, а свободно парила в воздухе, поднимаясь вверх вместе с дымом жертвенного костра и растворяясь в бесконечной голубизне.

Когда кочевник хотел обратиться к небу, он не искал для этого особого места и не ждал особого часа; он просто выходил из юрты, поднимал голову вверх и начинал говорить, и слова его были простыми, потому что простота была не признаком скудости ума, а признаком глубокого понимания того, что небу не нужны пышные формулы и длинные славословия, что небу достаточно одного искреннего слова, одного честного взгляда, одного порыва души, который невозможно подделать и невозможно сыграть. Он говорил с небом так, как говорят со старшим родственником, с отцом или дедом, которого уважают, но не боятся до дрожи в коленях, которому можно сказать правду, даже если эта правда горькая, и который всё равно поймёт и всё равно поможет, потому что он свой, потому что он родной, потому что он часть того же мира, что и ты сам.

Ритуалы, связанные с молитвой, были немногочисленными, но каждый из них имел глубокий смысл и строгую последовательность, нарушение которой считалось не просто ошибкой, а настоящим преступлением против неба. Утром, едва проснувшись и выйдя из юрты, кочевник смотрел на восток, где занималась заря, и произносил слова благодарности за то, что он дожил до нового дня, за то, что Cолнце снова взошло над степью, за то, что его скот цел, а его семья жива, и в этих словах не было ничего лишнего, ничего показного, ничего такого, что могло бы оскорбить небо своей неискренностью. Вечером, когда Cолнце клонилось к западу и небо окрашивалось в багровые и золотые тона, он снова выходил из юрты и смотрел на закат, и снова говорил слова, но теперь это были слова просьбы, потому что ночь всегда приносит с собой неизвестность, а неизвестность всегда пугает, и потому он просил небо о защите, о том, чтобы тьма не принесла с собой беды, о том, чтобы утро снова наступило и снова принесло свет.

Перед началом важного дела, будь то дальний поход, перегон скота на новые пастбища, свадьба или похороны, кочевник совершал обряд, который назывался по-разному у разных народов, но суть его всегда оставалась неизменной. Он брал чашу с кумысом или с молоком, поднимал её к небу и выливал первую каплю на землю, а потом отпивал сам, и этот жест означал, что он делится с небом тем, что имеет, что он не хочет ничего утаить, что он готов отдать часть, чтобы получить целое. Иногда он разжигал костёр и бросал в огонь кусок мяса или жира, и дым поднимался вверх, и вместе с дымом поднималась его молитва, и он верил, что небо слышит его, потому что дым не может обмануть, потому что дым всегда идёт вверх, туда, где живёт Тенгри, туда, где живут предки, туда, где живёт всё, что было и что будет.

Клятва небом была самой страшной и самой нерушимой из всех клятв, какие только существовали в степи. Тот, кто клялся небом и нарушал клятву, не мог рассчитывать на прощение, потому что небо не прощает обмана, и не потому, что оно злое, а потому, что оно справедливое, и справедливость его не знает исключений. Кочевник, который давал клятву, поднимал руки вверх и говорил: «Пусть небо меня покарает, если я солгу», и после этого он не мог отступить, потому что отступление означало бы не просто обман человека, а обман самого неба, а обман неба был хуже смерти, потому что смерть заканчивает жизнь, а обман неба заканчивает всё, и после него не остаётся ничего, ни памяти, ни уважения, ни места в роду, ни надежды на возрождение. Поэтому клятвы в степи давали редко, только в самых исключительных случаях, и тот, кто их давал, знал, что обратной дороги у него нет, и шёл до конца, каким бы этот конец ни был.

Жертвоприношения были не просто обрядом, а способом поддержания равновесия между миром людей и миром богов, и без этого равновесия мир не мог существовать. Кочевник приносил в жертву животных, чаще всего баранов или лошадей, и делал это не потому, что хотел задобрить небо, а потому, что хотел накормить его, поделиться с ним тем, что сам получил от земли и от Солнца. Кровь жертвенного животного выливалась на землю, и это была не просто кровь, а жизнь, которая возвращалась к источнику жизни, к земле, которая кормит, к небу, которое светит, к тому круговороту, в котором ничто не исчезает бесследно и ничто не появляется из ниоткуда. Мясо варилось в большом котле и съедалось всем родом, и это был не просто обед, а причастие, потому что, вкушая жертвенное мясо, люди соединялись с богами, становились частью того же целого, к которому принадлежали и Cолнце, и Луна, и звёзды, и ветер, и трава, и вода.

Шаманы были главными посредниками между людьми и небом, и их молитвы были не просто словами, а действиями, которые меняли мир. Шаман не просил небо о милости, он требовал её, потому что знал, что имеет право требовать, потому что он не был просто человеком, а был избранным, тем, кого небо само позвало к себе на службу. Он бил в бубен, и звук бубна поднимался вверх, проходя через все преграды, через тучи, через грозы, через сами звёзды, и достигал того места, где сидел Тенгри, и Тенгри слышал его, потому что звук бубна был не просто звуком, а голосом самого шамана, который оставил своё тело и стал чистым духом, свободным от всего земного. Шаман пел, и песня его была не мелодией, а дорогой, по которой он шёл к небу, и каждый куплет был шагом, и каждый припев был вдохом, и когда песня заканчивалась, шаман стоял перед лицом Тенгри и говорил с ним напрямую, без посредников, без переводчиков, без свидетелей.

Молитвы кочевников не были записаны, и это не случайно, потому что записанная молитва мертва, а живая молитва всегда новая, всегда разная, всегда рождается в тот самый момент, когда произносится. Каждый кочевник молился своими словами, и даже если он повторял слова, которые слышал от отца или деда, он вкладывал в них свой смысл, свою боль, свою надежду, свою любовь, и потому одна и та же молитва, произнесённая разными людьми в разное время, звучала по-разному и означала разное. Это не было недостатком, а было высшим достижением, потому что живое слово всегда сильнее мёртвой буквы, и небо, которое слышит живое слово, отвечает на него живым ответом, который нельзя записать и нельзя передать, но который можно почувствовать и можно запомнить на всю жизнь.

Бурятские шаманы, камлая, обращались к небу с длинными песнопениями, в которых перечисляли всех богов и духов, всех предков и всех животных, и это перечисление было не простым списком, а способом установить связь с каждым из них, назвать каждого по имени, вспомнить каждого, чтобы никто не остался забытым и никто не обиделся. Они называли западных тэнгриев, добрых и светлых, которые помогали людям, и восточных тэнгриев, грозных и тёмных, которые могли наказать, и в этом перечислении не было страха, а было уважение, потому что и добрые, и злые боги были частью одного неба, и без них небо не было бы полным. Они называли духов гор и рек, духов лесов и степей, духов огня и воды, и каждый дух был не просто именем, а силой, с которой нужно было считаться, и потому шаман говорил с каждым, и каждый отвечал ему, и вместе они создавали тот мир, в котором жили люди, и тот порядок, который нельзя было нарушить.

Якутские шаманы, поднимаясь на небо, проходили через девять ярусов, и на каждом ярусе их встречали разные боги, и с каждым нужно было поговорить, и каждому нужно было объяснить, зачем шаман пришёл и что он хочет. Они говорили с Дьылга-Ханом, который записывал судьбы, и просили его продлить жизнь больного или изменить судьбу несчастного. Они говорили с Айыысыт, которая давала души детям, и просили её послать ребёнка бездетной женщине. Они говорили с Сюгэ-Тойоном, который управлял громом, и просили его не посылать молнию в дом, где живут праведные люди. Они говорили со всеми, и все слушали их, потому что шаман был не просто человеком, а посланцем земли, который пришёл к небу с просьбой, и небо не могло отказать земле, потому что небо и земля были едины, и то, что происходило на земле, отражалось на небе, и то, что происходило на небе, отражалось на земле.

Алтайские шаманы, камлая, обращались к Ульгеню, который был добрым творцом, и к Эрлику, который был владыкой подземного мира, и в их молитвах не было противопоставления добра и зла, потому что и Ульгень, и Эрлик были частью одного целого, и без Эрлика не было бы смерти, а без смерти не было бы жизни, и потому шаман говорил с обоими, и обоим приносил жертвы, и обоих просил о помощи, потому что помощь могла прийти с любой стороны, и неважно, откуда она приходит, важно, что она приходит. Он говорил с Ульгенем о жизни, о здоровье, о детях, о скоте, о хорошей траве, о тёплой зиме, и Ульгень слушал его и помогал ему. Он говорил с Эрликом о смерти, о болезнях, о потерях, о том, что нельзя изменить, и Эрлик слушал его и не мешал ему, потому что Эрлик знал, что шаман не боится его, а уважает, и уважение было важнее страха.

Молитвы кочевников не были обращены к небу как к чему-то внешнему и чуждому; они были обращены к небу как к чему-то внутреннему и родному, потому что кочевник не отделял себя от неба, а чувствовал себя его частью, его продолжением, его голосом. Когда он молился, он не просил небо сделать что-то для него, он говорил с небом о том, что они сделают вместе, потому что небо и человек были союзниками, были партнёрами, были одной командой, и в этой команде не было начальников и подчинённых, а было взаимное уважение и взаимная ответственность. Человек заботился о небе, принося ему жертвы и вознося молитвы, а небо заботилось о человеке, посылая ему свет и тепло, дождь и траву, жизнь и смерть, и в этом круговороте не было ничего унизительного ни для человека, ни для неба, потому что оба они были частью чего-то большего, чем каждый из них по отдельности.

В книге Уильяма Гатри, изданной в 1792 году, есть строки, которые поражают своей точностью и глубиной. Гатри пишет, что тартары «поклоняются Cолнцу, Луне и звёздам как проявлениям верховного существа», и в этих словах схвачена сама суть тартарской молитвы, которая не разделяет небо на части, а видит в каждой части целое. Cолнце для кочевника не просто светило, а глаз Тенгри, который смотрит на землю и видит всё, и потому, молясь Cолнцу, кочевник молится тому, кто смотрит, и знает, что его видят. Луна для кочевника не просто ночное светило, а серебряный всадник, который скачет по небу и охраняет покой спящих, и потому, молясь Луне, кочевник молится тому, кто охраняет, и знает, что его охраняют. Звёзды для кочевника не просто далёкие огни, а души предков, которые поднялись на небо и стали светить для живых, и потому, молясь звёздам, кочевник молится своим предкам, и знает, что его слышат.

Молитва кочевника была неотделима от его жизни, и жизнь его была неотделима от молитвы, и потому нельзя сказать, где заканчивается одно и начинается другое. Он молился, когда просыпался, и молился, когда засыпал. Он молился, когда выходил из юрты, и молился, когда возвращался. Он молился, когда садился на коня, и молился, когда слезал с него. Он молился, когда начинал войну, и молился, когда заключал мир. Он молился, когда рождался ребёнок, и молился, когда умирал старик. Он молился всегда, потому что небо было всегда, и потому что он был всегда, и потому что между ним и небом не было ни расстояния, ни времени, ни преграды, а была только связь, которая не рвётся, и любовь, которая не проходит, и жизнь, которая не заканчивается.

В одном бурятском предании рассказывается о том, как однажды старый шаман, чувствуя приближение смерти, вышел из юрты и поднял руки к небу. Он не просил о продлении жизни, не просил о здоровье, не просил о богатстве. Он сказал только одно: «Я иду к тебе. Я не боюсь. Я готов. Прими меня». И небо ответило ему. Небо не сказало ни слова, но шаман услышал ответ, потому что ответ был не в словах, а в тишине, которая вдруг стала такой полной, такой глубокой, такой живой, что в ней растворилось всё: и страх, и боль, и сомнения, и осталась только радость, только покой, только свет. Шаман улыбнулся, опустил руки и вернулся в юрту. Он лёг и закрыл глаза. И умер. И душа его поднялась на небо и стала звездой. И звезда эта светит до сих пор. И кто-то, глядя на неё, вспоминает старого шамана и его молитву, и понимает, что молитва — это не просьба, а встреча, не слова, а жизнь, не конец, а начало.

В другом предании, на этот раз алтайском, рассказывается о том, как молодая женщина, потерявшая мужа на войне, пришла к шаману и попросила его узнать, где теперь её муж и что с ним. Шаман ударил в бубен, вошёл в транс и отправился в путь. Он поднялся на небо и увидел там множество звёзд, и среди них была одна, которая светила ярче других. Шаман понял, что это звезда мужа молодой женщины. Он подошёл к ней и спросил: «Ты ли тот, кого ищет твоя жена?» Звезда ответила: «Я. Я жив. Я здесь. Я смотрю на неё. Я жду её. Скажи ей, чтобы она не плакала. Скажи ей, что я вернусь. Скажи ей, что мы снова будем вместе». Шаман вернулся на землю и передал женщине слова звезды. Женщина перестала плакать. Она стала ждать. Она знала, что муж вернётся. Она знала, что смерть — это не конец. Она знала, что небо — это дом. Она знала. И она жила. И она ждала. И она верила. И она молилась. И небо слышало её. И небо отвечало ей. И небо было с ней. И небо было.

Молитвы, обращённые к небу, были не просто обрядом, а способом жить в мире, где всё связано со всем, где нет ничего случайного и нет ничего лишнего, где каждый человек важен и каждая жизнь имеет смысл. Кочевник молился не потому, что боялся неба, а потому, что любил его, и не потому, что хотел что-то получить, а потому, что хотел что-то отдать, и не потому, что был слаб, а потому, что был силён, и сила его была в том, что он знал своё место в мире и не пытался занять чужое. Он молился, потому что был частью неба, и небо было частью его, и они не могли существовать друг без друга, и в этой взаимности было всё: и жизнь, и смерть, и возрождение, и вечность, и космос, и Тенгри, и всё, что есть, и всё, чего нет, и всё, что будет.

Глава 26. Лама как живое божество: тибетский след в тартарской духовности

Небо Тартарии, уже населённое Тенгри и Умай, Эрликом и бесчисленными духами предков, уже озарённое Cолнцем и Луной, уже измеренное звёздами и созвездиями, не оставалось неизменным на протяжении столетий, потому что ни одно небо не может быть застывшим, если под ним живут люди, а люди всегда ищут новые пути к тому, что находится за пределами их понимания. В тринадцатом веке, когда монгольские тумены прошли через Тибет и принесли оттуда не только золото и серебро, но и нечто более ценное — учение о перерождении, о живых богах, о ламах, чьи тела являются лишь временными сосудами для вечных душ, тартарская космология начала меняться, и это изменение было не поверхностным, а глубинным, потому что оно затрагивало самое сердце веры: представление о том, кто управляет миром и как с ним можно говорить.

Лама не был шаманом, хотя внешне их действия могли показаться похожими, потому что и тот, и другой входили в транс, и тот, и другой говорили с духами, и тот, и другой лечили болезни, но между ними лежала пропасть, которую невозможно было преодолеть простым сравнением. Шаман добивался своего положения через личный опыт, через болезнь, через видения, через прямое столкновение с духами, которые могли убить его или свести с ума, и его власть была властью того, кто выжил, кто прошёл через смерть и вернулся, чтобы говорить от имени тех, кого он видел по ту сторону. Лама же получал своё положение через линию перерождений, через цепь жизней, которые тянулись из глубины веков, и его власть была властью не личности, а самого принципа преемственности, потому что он был не просто человеком, а звеном в бесконечной цепи существ, каждое из которых было воплощением одного и того же просветлённого сознания.

Когда монгольский хан Хубилай, внук Чингисхана, пригласил к своему двору Пхагба-ламу из монастыря Сакья, он сделал это не из простого любопытства и не из желания получить нового придворного чудотворца, а из глубокого политического расчёта, потому что он понимал, что тибетский буддизм может стать той силой, которая укрепит его власть над завоёванными народами, даст ему духовный авторитет, которого не мог дать ни один шаман, и создаст связь между монгольской династией и древней цивилизацией Тибета, чья мудрость насчитывала столетия. В 1246 году Пхагба-лама прибыл в ставку монгольского хана, и, согласно сохранившимся свидетельствам, он вылечил императора от болезни, чем окончательно убедил двор в своей божественной силе, и с этого момента ламаизм начал своё медленное, но неотвратимое шествие по степям, хотя при Хубилае, как отмечают исследователи, он был воспринят лишь господствующим слоем монголов, а не всем народом, потому что народ продолжал поклоняться Тенгри и приносить жертвы духам предков, и никто не собирался отказываться от веры отцов ради учения, пришедшего из далёкой горной страны.

Слово «хубилган» означает перерожденца, того, кто сознательно отказывается от ухода в нирвану и остаётся в мире страданий, чтобы помогать живым существам обрести освобождение, и монголы, а вслед за ними и другие народы Тартарии, усвоили это понятие с той лёгкостью, которая удивляет современных историков, потому что для кочевника, верившего в переселение душ и в то, что души умерших поднимаются на небо и становятся звёздами, не составляло труда принять идею, что некоторые души не просто поднимаются на небо, а возвращаются обратно, в новое тело, чтобы продолжить свою работу на земле. Хубилган был не просто монахом, не просто священником, не просто учителем; он был живым богом, чьё тело было храмом, чьи слова были откровением, чьё присутствие было благословением, и потому к нему приходили за советом, за исцелением, за утешением, за спасением, и никто не сомневался в том, что он действительно является тем, кем его считают, потому что сомнение в хубилгане было равносильно сомнению в самом небе.

В Тибете, как сообщает Гутри, ссылаясь на описания путешественников, верующие считают, что когда Великий Лама, то есть Далай-лама, «кажется умирающим от старости или немощи, его душа в действительности только покидает одряхлевшее обиталище, чтобы найти другое, более молодое или лучшее, и он обнаруживается снова в теле какого-нибудь ребёнка по определённым знакам, известным только ламам или жрецам, в каковом ордене он всегда и появляется». Эта формула, зафиксированная европейским наблюдателем в восемнадцатом веке, с удивительной точностью передаёт суть того, во что верили миллионы людей от Волги до Кореи, потому что границы Тартарии, как их описывал Гутри, простирались именно так далеко, и Далай-лама был не только правителем Тибета, но и «великим объектом поклонения для различных племён тартар, которые кочуют по огромному пространству континента, простирающемуся от берегов Волги до Кореи на Японском море». Он был не просто первосвященником, а самим божеством, и «более отдалённые тартары абсолютно считают его Богом», веря в его бессмертие и в то, что он наделён всем знанием и всей добродетелью.

Эта вера не была слепой и не была навязанной сверху, потому что она отвечала глубочайшим потребностям кочевой души, которая всегда искала посредника между собой и небом, всегда нуждалась в том, кто может говорить с небом напрямую, и всегда была готова признать, что такой посредник существует, если только найдётся достаточно убедительное доказательство его избранности. Лама давал такое доказательство через чудеса, через исцеления, через предсказания, через саму свою жизнь, которая была не жизнью обычного человека, а непрерывным служением, и потому даже самые скептически настроенные ханы, которые сами не принимали буддизм, всё же относились к ламам с уважением, потому что понимали, что за ними стоит сила, с которой нужно считаться.

Ламы не были многочисленной кастой, оторванной от народа и живущей в роскоши за его счёт, как иногда изображают их европейские авторы, движимые предубеждением против восточного духовенства; они были частью того же мира, что и их паства, они ездили верхом, они жили в юртах или в небольших монастырях, они ели то же, что и все, и единственное, что отличало их от остальных, — это знание, которое они получали в процессе долгого обучения, и власть, которая давалась им через посвящение. Они учились читать и писать на тибетском языке, который был для монголов таким же чужим, как латынь для европейских крестьян, они изучали буддийские тексты, они постигали философию пустоты и сострадания, они практиковали медитацию, и всё это занимало десятилетия, потому что путь ламы был долгим, и немногие достигали его конца, но те, кто достигал, становились теми, к кому шли за советом ханы и князья, к кому обращались за помощью простые скотоводы, к кому приходили за утешением те, кто потерял близких.

На страницу:
13 из 16