Мельница на сухой реке
Мельница на сухой реке

Полная версия

Мельница на сухой реке

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 11

Внутри было темно и прохладно, пахло хлебом и стиральным порошком. За прилавком стояла женщина лет шестидесяти в синем халате и смотрела телевизор, подвешенный в углу.

Вера купила хлеб, две банки тушёнки, печенье, батарейки и пачку свечей. Потом положила на прилавок шоколадку и сказала:

— И вот это отдельно. Это вам.

Продавщица перевела взгляд с телевизора на неё.

— За что?

— За разговор, если вы согласитесь.

— Из Мельгунов, что ли?

— Оттуда.

Женщина выключила телевизор — не убавила, а выключила. Вера отметила.

— Я Валентина. Спрашивайте.

— Вера, - представилась она. - Скажите, вы деда Тихона знаете?

— Постава-то? Знаю, конечно. Он тут до девяносто восьмого каждую неделю бывал, пока автобус ходил, — Валентина сложила руки под грудью. — Мужик как мужик. Не пьёт, не буянит. Только дурной он.

— Почему дурной?

— А потому что сидит там один и не едет. Ему квартиру предлагали в Ушье, по программе, я сама видела человека, который приезжал. Он не поехал.

— А причину называл?

— Хозяйство, говорит, — Валентина усмехнулась. — Какое там хозяйство, у него кур даже нету.

Вера выбирала, как спросить, чтоб не спугнуть.

— Валентина, а в Сухой Гари про Мельгуны что говорят?

— Разное говорят.

— А вы что скажете?

Продавщица поглядела на дверь, потом на окно, и это был совершенно деревенский жест, тот самый, который Вера видела в шести областях и всякий раз означал одно и то же: сейчас скажут правду и потом от неё откажутся.

— Я скажу, что туда ездить не надо, — сказала Валентина. — И что у нас все это знают, и молодые тоже. А ездят всё равно, потому что в интернете написано, что интересно.

— Валентина, я не про интернет. Я про то, что вы слышали от своих.

Женщина вытерла прилавок ладонью, хотя он был чистый.

— Мать моя оттуда, — сказала она. — Из Кобылиных. Уехала в шестьдесят первом, замуж вышла. Она про Мельгуны говорила одно: там хлеб не пекут.

— Как это?

— А так. У них там мука была, мельница своя, а хлеб не пекли, покупали привозной. — Валентина поглядела на Веру прямо. — Деревня при мельнице, а хлеб покупает. Где такое видано?

***

Клуб в Сухой Гари не работал уже лет пятнадцать, но в пристройке к нему сидела библиотека, и она была открыта.

Веру туда послала Валентина. Сказала: сходи к Зое, у неё папка.

Зоя Афанасьевна оказалась совсем старая, лет за восемьдесят, и сидела она в кресле у окна, с вязаньем, а не за столом. Формуляры лежали стопкой и были, судя по слою пыли, не тронуты с весны.

— Мельгуны? — переспросила она и отложила спицы. — Так у меня про них папка есть, я собирала.

— Какая папка?

— Краеведческая. Мы в восьмидесятые всей школой собирали, по всему кусту. Дети ходили, записывали за стариками, — она поднялась, держась за подлокотник. — У меня и по Мельгунам есть, тетрадь целая. Только вы не обольщайтесь, там детский почерк и всё про колхоз.

Папка нашлась в шкафу, подписанная от руки: «Наш край. Материалы школьного краеведческого кружка. 1983–1986».

Вера разложила её прямо на подоконнике.

Про колхоз там и правда было много: надои, трудодни, кто где воевал, переписанные с районной газеты заметки. Мельгуновский раздел оказался тонкий, листов на двадцать, и состоял в основном из интервью, записанных восьмиклассницей Ирой Кобылиной со своей бабушкой.

На двенадцатом листе она остановилась и перечитала.

«Бабушка говорит, что раньше в деревне был обычай, который назывался ночь на Семёна. Я спросила, что там делали. Бабушка сказала, что мололи мешок и никому нельзя было выходить из дома. Я спросила, почему нельзя. Бабушка сказала, что чтобы не считали. Я не поняла и переспросила. Бабушка сказала: кто на улице стоит, того считают».

Ниже, другим почерком, красной ручкой, было приписано учительской рукой: «Ира, это суеверие. Для стенгазеты не годится. Возьми лучше про уборочную».

— Зоя Афанасьевна. Эту Иру вы помните?

— Кобылину-то? Помню. Она в Ушье живёт, на почте работала, — старуха снова взялась за спицы. — Хорошая девочка была, дотошная. Всё ходила и записывала, покуда ей не сказали, что не надо.

— А кто сказал?

— Да я и сказала, — отозвалась Зоя Афанасьевна спокойно. — Я тогда завучем была. Мне из района позвонили и объяснили, что мы не тем занимаемся. Я и объяснила дальше.

Вера перелистнула ещё. Последние листы мельгуновского раздела были выдраны с мясом, и в скрепке остались корешки.

— А тут не хватает.

— Тут всегда не хватало, — сказала библиотекарша, не поднимая головы. — Вы, милая, папку-то заберите. Мне её девать некуда, а вам, видать, надо.

***

Ждали автобус, которого не было, потом узнали, что он ходит по вторникам, а был четверг.

Костян с Жанной сидели на скамейке у остановки, и Костян держал телефон на весу, догружая что-то в облако, и телефон грелся у него в руке.

— Я всё выложил, — сказал он, увидев Веру. — Все шесть часов записи, сырьём, без монтажа. Три архива на разные диски. Если у нас тут что-нибудь случится, оно хотя бы останется.

— Правильно сделали.

— Вера, я вот чего думаю, — он поставил телефон на колено. — Я думаю, надо забирать Геру и Лёху и уходить сегодня. Прямо сейчас развернуться и идти назад, а к вечеру всем вместе выйти. Тринадцать туда, тринадцать обратно, да с ними ещё тринадцать. Ночь будет, конечно. Но ночь на дороге — это не ночь в деревне.

Вера подумала над этим, прежде чем ответить.

— Нет.

— Почему нет?

— Потому что Барсук сутки не ел и не помнит их, — сказала она. — Потому что Гере пятьдесят три и он вчера бежал вверх по откосу, и я слышала, как он дышал. И потому что тринадцать вёрст по гати в темноте — это как раз то, от чего я вас вчера отговаривала.

— А завтра что изменится?

— Завтра мы выйдем в шесть утра и придём сюда к обеду. По свету.

Костян посмотрел на неё, потом на Жанну, потом на пыльную улицу.

— Ладно, — сказал он. — Одну ночь.

***

Обратно шли тяжелее: с грузом и по самой жаре. Мимо дощечки у опоры Вера прошла не глядя, и Жанна тоже не поглядела, и вышло это у обеих само собой.

На третьем километре, у машины, Костян остановился и вдруг сказал:

— А вы заметили, что она стоит не там?

— Что?

— Машина, — он показал рукой. — Мы её бросили на той стороне провала, до. А она стоит на этой.

Вера обернулась и поглядела назад.

Провал в настиле был на месте: яма метра три длиной, с проломленными брёвнами и чёрной водой на дне. Машина стояла за ним, если считать от Сухой Гари. То есть со стороны Мельгунов.

— Костя, вы уверены?

— Я тут сидел и курил, когда мы её бросали, — он говорил медленно, и лицо у него делалось всё более растерянным. — Я точно помню, я на эту яму смотрел и думал, что вот же зараза, полметра не хватило. Мы её не переехали. Мы в неё сели.

Жанна подошла и встала рядом с ним.

— Она же не могла сама.

— Она и не сама, — сказал Костян. — Её кто-то перетащил. Через яму. Задом наперёд.

Вера обошла машину. Земля вокруг была сухая, каменной твёрдости, и никаких следов на ней не читалось: ни от троса, ни от трактора, ни от чего. Она присела и заглянула под передний бампер.

Бампер был забит наглухо.

В решётку радиатора, в щели между пластиком и фарой, в подкрылки — везде, где было куда, набилось что-то белое. Плотно, слежавшимися комками, как набивается снег в колёсную арку. Только сейчас было лето.

Вера выковырнула немного ногтем и растёрла между пальцами.

Мука. Ржаная, обойная, сухая. За ночь она не отсырела, хотя роса выпадала.

— Костя, — сказала Вера, не поднимаясь. — Снимите это. Пожалуйста, снимите как следует, со всех сторон, и с крупняком.

— Что это?

— Это то, чего вы боялись. Что мы приедем домой и через год начнём сами себе не верить.

На обратном пути, уже за просекой, Вера достала папку и прочла её всю, на ходу, спотыкаясь о колеи.

Читать на ходу неудобно, но останавливаться не хотелось: солнце шло вниз, а идти оставалось километров восемь.

Интервью Иры Кобылиной со своей бабушкой занимало девять листов, и первые восемь были про уборочную, про войну и про то, как в сорок шестом ели лебеду. А на девятом девочка всё-таки вернулась к своему.

«Я спросила бабушку, правда ли, что в Мельгунах не пекли хлеб. Бабушка сказала, что пекли, но не из своей муки. Я спросила почему. Бабушка сказала, что своя мука не для еды. Я спросила, для чего. Бабушка сказала: отдавать».

Вера перечитала это трижды.

— Костя.

— А?

— Скажите мне как человек со стороны, — она подняла глаза от листа. — Мельница мелет. Мука идёт в ларь. Дальше её сто лет ссыпали обратно, в яму под сливом. Никто её не ел, не продавал, скотине не давал.

— Ну.

— Зачем мельница?

Костян шёл и молчал шагов двадцать.

— В смысле — зачем молоть, если мука никому не нужна?

— Вот именно.

— Тогда получается, что нужна не мука, — сказал он медленно. — Нужна работа.

Вера сложила папку и сунула под мышку.

— Вот и я к этому пришла. Оно не ест. Оно занято.

— И что будет, если ему нечем будет заняться?

— Я думаю, мы вчера это видели, — произнесла Вера. — Постав отработал, колесо встало. И через час из мельницы вышел Лёха.

Жанна, шедшая позади, догнала их и пошла рядом, взяв Веру под локоть, чего раньше не делала ни разу.

— Значит, надо, чтоб оно мололо всё время, — сказала она. — Всё время, без остановки. Тогда оно занято и никого не берёт.

— Зерна не хватит.

— А если не зерном?

Вера остановилась.

— В смысле?

— Ну, песок, — сказала Жанна, и было видно, что она додумывает на ходу и сама пугается. — Опилки. Землю. Оно же не ест, вы сами сказали. Ему работа нужна.

Вера посмотрела на неё и подумала, что за три дня Жанна с телефоном на вытянутой руке и Жанна сейчас сделались двумя разными людьми.

— Это надо спросить у деда, — сказала она. — Сегодня же.

***

В Мельгуны они пришли в восьмом часу, когда солнце уже висело над лесом за руслом.

Улица была пустая и тихая. У Шадриных не горел фонарь и не пахло дымом. Дверь стояла открытой настежь.

Гера сидел на крыльце. Он сидел, обхватив колени, и не поднял головы, когда они вошли во двор.

— Гера.

— Он ушёл, — сказал Гера.

— Кто?

— Лёха, — он всё-таки поднял лицо, и Вера увидела, что он плакал, и плакал давно, потому что глаза уже высохли. — Часа в четыре. Сказал, что сходит поглядеть. Я его держал за руку, слышите? Я его держал. А он посмотрел на меня и сказал: пусти.

Глава 7. Хлеб не пекут

Барсука искали до темноты, и искали неправильно, и Вера это понимала с первой минуты.

Правильно было бы разбиться на пары, разметить участки и идти цепью. Но их было четверо, местность казалась открытой только на вид, и от мысли разойтись поодиночке всем делалось нехорошо. Поэтому шли кучей, кричали и светили фонарями во все стороны сразу.

Мельницу осмотрели первой. Слега, которой старик подпёр дверь, лежала в стороне, отброшенная шагов на пять. Внутри было пусто: ни Барсука, ни следов, ни муки на полу. Гера посветил в ларь, не спрашивая разрешения ни у кого, и Вера не стала его останавливать.

— Пусто, — сказал он. — Совсем пусто. Дно голое.

— Дайте посмотрю.

Ларь был сухой, чистый и вылизанный изнутри, как вылизана посуда, которую вымыли очень давно и с тех пор не трогали. По дну шли борозды. Тонкие параллельные царапины, десятками, местами накрест, и все примерно с ладонь длиной. Инструмент таких не оставляет.

Вера выпрямилась и не сказала вслух, на что это похоже. Она знала, на что: на ладони Барсука, стёртые до крови.

Первым нашёл след Костян, и нашёл он его там, где никто не искал: на пороге Шадринской избы.

Он пошёл за фонарём и остановился на середине двора, и стоял так долго, что Вера подошла посмотреть.

На нижней ступеньке крыльца лежал отпечаток ботинка. Большой, сорок четвёртого размера, с крупным протектором, забитый белым. В муку тут никто не наступал. Наоборот: сама подошва была в ней, и мука осыпалась с неё на доску, повторив рисунок.

— Это Лёхин, — сказал Костян. — У него «Гарсинги», я такие сам хотел брать.

— Свежий?

— Не знаю. Вечером я тут ходил и не заметил.

Вера присела и посветила вдоль крыльца. Второй след лежал на верхней ступеньке, третий на пороге. Все три смотрели носками внутрь, в избу.

Обратных следов не было ни одного.

— Он входил, — сказала она.

— Когда?

— Сегодня. После того как ушёл.

Гера принёс второй фонарь, и они обыскали избу заново, хотя обыскивали её час назад. Ничего не изменилось: рюкзаки на месте, спальники на месте, Барсуков чурбак с разложенными вещами тоже.

Только блокнота на нём больше не было.

Вера проверила дважды, отодвинула чурбак, посмотрела под ним и за печкой. Точильный брусок лежал, катушка лески лежала, спичечный коробок с окурками лежал. Блокнот в клетку исчез.

— Он за ним возвращался, — сказал Гера.

— Похоже на то.

— Зачем человеку, который… — он не договорил и начал иначе: — Зачем ему блокнот?

Вера не ответила, потому что ответ у неё был и озвучивать его она не хотела.

Человек, который ведёт учёт шесть лет, возвращается за за ним. Даже, если он уже ведет не для себя...

***

Яму у кузницы проверили второй. Наковальня лежала на дне, как лежала и кол торчал под ней с левого края. Под наковальней земля была нетронутая, слежавшаяся, и никто её не поднимал.

— Он говорил, что доски поднял, — сказал Костян.

— Говорил.

— А досок нет.

— Верно, — согласилась Вера.

***

К девяти стало ясно, что искать больше негде. Обошли все двадцать один двор, заглянули в сараи, покричали с откоса вниз и вверх по руслу. Ответа не было никакого, даже эха: воздух стоял такой густой и неподвижный, что крик в нём вяз.

Папку с краеведческими материалами Вера отдала Гере ещё в начале поисков, чтобы занять его хоть чем-нибудь, и он читал её у костра, пока остальные носили воду.

— Тут про вашу деревню три страницы, — сказал он старику. — Написала девочка Ира Кобылина в восемьдесят четвёртом. Со слов бабки.

— Ирку помню. Она у Кобылиных младшая, шустрая была.

— Вы не хотите послушать?

— Читай, коли охота.

Гера нашёл место и прочёл вслух, и читал он хорошо, потому что читать вслух было его работой:

— «Я спросила бабушку, что было в деревне самое старое. Бабушка сказала, что самое старое — это ряд. Я спросила, что такое ряд. Бабушка сказала, что это порядок, кому за кем ходить. Я спросила, ходить куда. Бабушка сказала, что я маленькая и мне рано».

Тихон Ильич слушал, глядя в огонь.

— Ряд, — сказал он. — Ну да. Ряд был.

— Что за ряд?

— Очередь, — старик подкинул щепку. — Мельница чья? Мелентьевых. Значит, и носить Мелентьевым. А Мелентьевых в деревне семь дворов было, и в каждом мужики. Ходили по очереди, по году. Записывали на притолоке зарубками, чтоб не спорить.

— А потом?

— А потом дворов стало шесть. Потом четыре. Потом два, — он поглядел на свои руки. — Ряд, он покуда есть кому в нём стоять. Я в этом ряду последний, за мной никого.

— И что будет, когда вы…

— А ты у неё спроси, — сказал Тихон Ильич и кивнул в сторону Веры. — Она фамилию свою знает.

Тихона Ильича они нашли у себя во дворе, и нашли не сразу, потому что в избе было темно.

Он сидел на чурбаке у сарая, в темноте, и ничего не делал. Сидел, положив руки на колени, и всё.

— Вы знали, — сказал Гера.

— Знал.

— И не остановили?

— Я его в четыре часа за плечо взял, — ответил Тихон Ильич. — Он мне руку снял с плеча и дальше пошёл. Мне восемьдесят четыре, ему сорок. Я за ним не побегу.

Гера открыл рот и закрыл его, ничего не сказав.

— Ты на меня не кричи, — сказал старик без всякого сердца. — Ты лучше сядь. Разговор будет.

Сели во дворе, кто на чурбак, кто на землю. Вера достала из рюкзака свечи, купленные в Гари, и старик покачал головой, и тогда она достала фонарь и поставила его торчком, чтобы светил в небо.

— Тихон Ильич, я сегодня была в архиве, — начала она. — Точнее, звонила. И в библиотеке была.

— Ну.

— В пятьдесят четвёртом году в Мельгунах умерла девочка. Плахина Лида, девяти лет. Двадцатого февраля. Причина смерти в записи не указана, место погребения тоже. Заявителем указан ваш отец.

Старик на чурбаке не пошевелился.

— Через два дня после этого моя бабушка с матерью уехали отсюда навсегда. В феврале, посреди зимы, — Вера говорила ровно, следя за голосом. — А в Кобылинской избе лежит школьный журнал пятьдесят третьего года, наполовину исписанный словом «пусти», и грифель на нём свежий.

Тихон Ильич поднял на неё голову.

— Лида, — повторил он.

— Вы её помните?

— Мне тогда двенадцать было, — он потёр колено. — Помню, конечно. Она в первый класс ходила, косички у ней были такие, кренделем. А я её на санках возил, потому что от школы горка.

— Что с ней случилось?

Старик молчал долго, и Вера уже решила, что он опять уйдёт от ответа.

— Отец кормил в сентябре пятьдесят третьего, — сказал он наконец. — А в ноябре слёг. Воспаление лёгких, тогда это дело было нешуточное, антибиотиков в деревне не водилось. Пролежал до самого Рождества.

— И пропустил кормление.

— А кормление в ту пору было одно, на Симеона. Он его не пропускал, он его отработал, — Тихон Ильич поднял палец. — Ты слушай точно. Он отработал сентябрь, а после слёг. И в декабре вышел на мельницу сам. Первый раз в жизни не по сроку.

— Зачем, если срок был отработан?

— А затем, что оно звало.

Гера перестал вертеть в руках фонарь.

— В смысле звало?

— В самом прямом, — ответил старик. — Мы в декабре все это слышали, вся деревня. Постав шёл ночами. Не всякую ночь, через две на третью. Воды-то ещё полно было, речка подо льдом, а колесо крутилось.

— И что сделали?

— А что сделали, — он усмехнулся, и усмешка была нехорошая. — Собрались мужики и решили кормить сверх срока. Мешок в неделю. Возили всю зиму, до февраля. Зерна ушло страшно, у нас в марте семенного не осталось, в район ездили кланяться.

— Помогло?

— Не помогло.

Он замолчал и стал смотреть куда-то в темноту, за палисадник, и Вера ждала, не подгоняя.

— Девятнадцатого февраля постав пошёл среди бела дня, — сказал Тихон Ильич. — При солнце. Часа в два. Вся деревня стояла на берегу и смотрела, как крутится колесо, и никто к нему не пошёл, ни один. Я сам стоял, вот как тебя вижу.

— Долго крутилось?

— До темноты. А как стемнело, встало.

— А на другой день пропала Лида, - произнесла Вера и взгляд Тихона изменился.

— Не пропала, — Старик повернулся к ней. — Тут ты, девка, не путай. Она никуда не пропадала. Она пришла.

Вера почувствовала, как под ложечкой сделалось холодно.

— Куда пришла?

— Домой, — он говорил теперь совсем ровно, и от этой ровности было хуже всего. — Утром двадцатого её хватились, потому что в постели нет. Анна Ивановна выскочила, кричит. А девка сидит на крыльце, снаружи, босая, в одной рубахе. На морозе, а мороз стоял под тридцать.

— Живая?

— Живая. Тёплая, — Тихон Ильич поднял руку и подержал ладонь в воздухе. — Вот в том и дело, что тёплая. Босая, на снегу, всю ночь просидела — и тёплая, как из печи. Её в избу занесли, а она не говорит ничего. И весь день не говорила. И вечером не говорила.

— А потом?

— А потом она пошла обратно.

Старик сказал это и надолго замолчал, и торопить его никто не стал.

— Её держали, — сказал он наконец. — Всей семьёй держали, вчетвером. Она не вырывалась, не кричала. Она просто шла. Ты понимаешь разницу? Не бежала, не билась. Идёт себе, а её тянут назад, а она идёт. Как трактор. Девять лет ребёнку.

— Господи, — выговорила Жанна.

— Отец мой пришёл к вечеру, — продолжал Тихон Ильич. — Посмотрел и сказал Анне: отпусти. Она не поняла сперва. Он говорит: отпусти, хуже будет. Она ему в лицо вцепилась, я помню, у него царапины потом две недели были.

— Он что, велел её отпустить?

— Он велел её отвести, — старик посмотрел на Веру. — Это разное. Отпустить — это чтоб она сама шла. Отвести — это чтоб её взрослый за руку довёл. Он сказал: если сама пойдёт, она по дороге станет чья попало. А коли за руку довести, то дойдёт как надо.

В темноте было слышно, как в траве за палисадником стрекочет кузнечик, один-единственный.

— И кто отводил?

— Мать. Анна Ивановна.

Вера сидела, обхватив колени, и смотрела на фонарь, стоявший торчком.

— А потом?

— А потом Анна вернулась одна, к утру. И через два дня они с Ниной собрали что унесли и ушли пешком в Гарь, — Тихон Ильич пожал плечами. — Дом бросили как стоял, с посудой. Я туда мальчишкой лазал, у них там даже ухват на месте был.

— Тихон Ильич.

— Ну.

— Если Лиду отвели туда же, — сказала Вера, и собственный голос показался ей чужим, — то почему она не под камнем? Под камнем Улька.

Старик поглядел на неё долгим взглядом.

— Соображаешь, — сказал он. — Правильно соображаешь. Вот и я всю жизнь соображаю.

***

Ужинать сели в двенадцатом часу, потому что никто не хотел есть и никто не хотел расходиться.

Вскрыли купленную в Гари тушёнку, порезали хлеб. Хлеб был обычный, сухогарьский, кирпичик, уже подсохший за день в рюкзаке.

Тихон Ильич взял ломоть, подержал в руке и положил обратно.

— Тихон Ильич, я вас спрошу, и вы не обижайтесь, — Вера отставила миску. — В Сухой Гари мне сказали, что в Мельгунах не пекли хлеб. Покупали привозной. Это правда?

— Правда.

— Почему?

— Потому что из своей нельзя.

— Из какой своей? Мука же уходила обратно в яму.

— Из своей ржи, — ответил Тихон Ильич. — Мы рожь сеяли, и много. А молоть возили в Ушье, за сорок вёрст, на паровую. Свою мельницу под свой хлеб не пускали с двенадцатого года.

— Что было в двенадцатом?

Старик взялся за кружку и подержал её в обеих ладонях.

— Работник один взял из ларя, — сказал он. — Полпуда. Испекли дома два каравая, съели всей семьёй. Семья цела осталась, а его на четвёртый день во дворе нашли. Мёртвого. И полон рот муки.

Костян осторожно положил ложку на стол.

— То есть мука из ларя — она…

— Это не мука. Это то, что намолото, — Тихон Ильич отпил. — Ты в ларь загляни и увидишь мешки. А мешков там нет. Никогда не было. Мешки — это чтоб понятнее.

Вера почувствовала, что подходит к чему-то важному, и заставила себя спрашивать медленно.

— Тихон Ильич. Что оно мелет, если зерно пропадает, а муки не остаётся?

— Срок.

— Что?

— Срок оно мелет, — сказал старик просто. — Мешок ржи — это, считай, месяц. Раньше мешка на год хватало, а нынче на неделю. Потому что жернов сточился.

— Жернов не сточился, — сказала Вера. — Я смотрела, насечка свежая.

— Насечку я сам бью. Каждую весну, зубилом, второй десяток лет, — он поставил кружку. — А стачивается не камень, девка. Стачивается то, что под камнем.

В избе сделалось так, что стало слышно ходики, а ходики не шли.

— Улька, — сказала Вера.

— Улька. Её на сто лет клали, а прошло сто тридцать восемь. — Тихон Ильич посмотрел на свои руки. — Она сносилась. Как подшипник сносился. Мелет, да не мелет.

— И поэтому надо чаще.

— И поэтому надо чаще. А после и чаще не поможет.

Гера подался вперёд, к фонарю.

— И что тогда?

— А тогда новую, — сказал Тихон Ильич.

Тихон Ильич за весь ужин почти ничего не съел, а под конец отодвинул миску и сказал то, ради чего, видимо, и сидел с ними.

— Я нынче не пойду.

Вера подняла голову от миски.

— В каком смысле не пойдёте?

— В прямом. Срок мой послезавтра, второго, — он придвинул к себе кружку и не стал пить. — А нынче не пойду, потому что рано. Пойдёшь раньше срока — приучишь. Оно и станет требовать по-новому.

— Тихон Ильич, вчера оно требовало через семь дней. Позавчера вы сами сказали, что в августе кормлено четыре раза.

— Так то по сроку было. Второго, двенадцатого, двадцатого, двадцать седьмого, — он поглядел на Веру. — Я тебе, девка, одно скажу: я этот счёт семьдесят два года веду. Я знаю, когда рано, а когда впору.

— А вчера вы ходили не по сроку.

Старик подумал, прежде чем ответить.

— Вчера был другой случай.

— Какой?

— Вчера ваш парень в яму полез, — Тихон Ильич поставил кружку. — Я ходил не кормить. Я ходил торговаться.

Гера отложил ложку в сторону.

— Вы… что?

— Мешок принёс и руку подал, — сказал старик. — Мешок — это плата. Рука — это залог. Я ей говорю: бери меня, а того отпусти. Она подумала и не взяла. Парня, однако, отпустила.

— Она отпустила его на сутки, — сказала Вера.

— На сутки, — согласился Тихон Ильич. — А я и просил на сутки. Больше у меня не было чем платить.

На страницу:
6 из 11