
Полная версия
— Хромают..., — повторил он за ним.
Потом развернулся и пошёл в деревню, и Вера пошла следом, потому что ноги сами собой ее за ним повели.
Он дошёл до своей калитки, остановился и положил руку на столб, и она была видна в темноте белым пятном.
— Тихон Ильич.
— Бабка моя говорила, — сказал он, не оборачиваясь, — что Матрёна Плахина, как девку отдала, с того дня ногу волочила. Правую. До самой смерти.
Вера стояла у калитки и не находила что сказать.
— Она в Мельгунах померла?
— В Мельгунах.
— А где похоронена?
Тихон Ильич толкнул калитку и придержал её.
— Нигде. Кладбище наше за гатью, туда возили. А Матрёну не повезли. Её схоронили под кузницей.
Глава 4. Под кузницей
Крестик Барсук вечером всё-таки убрал обратно в пакет, а пакет сунул в рюкзак. Утром его там не оказалось.
Выяснилось это не сразу. Утро вышло тяжёлое. Спали часа по три, Жанна не спала вовсе и просидела на крыльце с открытыми глазами до света. Гера молчал и трижды сам ходил проверять, заперта ли дверь, хотя замка на ней не было отродясь. Костян в шесть утра уже сидел за ноутбуком и гонял ночную запись по кругу.
— Вот. Слушайте.
Он дал Вере наушники.
Сперва шёл ровный низкий гул, тот самый, тяжёлый, на одной ноте. Потом поверх него проступил сыпучий шорох. А на четвёртой минуте, когда Костян убрал низ и поднял середину, в этой середине отчётливо пошли шаги.
Мелкие — частые, лёгкие, шлёпающие. И следом крупные, с коротким тянущим призвуком перед каждым вторым. Шаг, шаг-ш-ш, шаг, шаг-ш-ш.
— Правая, — сказала Вера и сняла наушники.
— Что правая?
— Она правую ногу волочила.
Костян посмотрел на неё, но ничего не спросил.
— Второй канал что?
— В том-то и штука, — он щёлкнул по вкладке. — Второй был направлен в лес, в противоположную сторону. На нём чисто. Ни гула, ни шагов, вообще ничего, кроме комара, который сел на ветрозащиту. Значит, источник строго с той стороны.
— Значит, не комбинат.
— Не комбинат, — Костян потёр глаза. — Комбинату я бы даже обрадовался.
***
Пропажу обнаружил сам Барсук, когда полез за завтраком.
Он вывернул рюкзак на стол, весь, до дна, вместе с носками и запасными батарейками. Потом перетряхнул спальник. Потом слазил под лавку с фонарём. Пакет лежал на месте, в боковом кармане, и в нём лежало всё: подковы, комок гвоздей, дужка от ведра, половина ножниц.
Крестика в пакете не было.
— Я его туда сам положил. Позавчера вечером при вас положил, вы стояли.
— Стояли, — сказал Гера.
— Пакет завязан был. Я его на узел завязал, и узел мой, я так вяжу.
— Кто-нибудь брал? — Гера обвёл всех взглядом, и взгляд задержался на Жанне на полсекунды дольше, чем на остальных.
— Ты чего на меня смотришь?
— Я не смотрю.
— Смотришь! Я к его рюкзаку не притрагивалась, мне вообще эта железная труха не сдалась!
Вера сидела с краю и молчала. У неё в голове стояла картинка: узкая светлая фигура в проёме и вторая, повыше, кладущая руку сверху.
— Барсук. Где именно вы его нашли? Точно.
— На отвале, — он вытер руки о штаны. — Там, где кузница была, справа от фундамента, есть кучка выброшенной земли, старая, уже задернелая. В ней.
— Покажете?
— Да хоть сейчас, — нервно усмехнулся он, а затем начал рыться в вещах по второму кругу.
***
Жанна собралась уезжать в одиннадцатом часу, и собралась она всерьёз.
Вера застала её во дворе с рюкзаком, уже застёгнутым. Жанна сидела на нём верхом и завязывала кроссовку, и делала это долго, потому что руки у неё не слушались.
— Я дойду до машины. Там кабина, там замок, я запрусь и буду ждать.
— Одна?
— Одна, — она дёрнула шнурок и порвала его. — Чёрт. Чёрт, чёрт.
Вера села рядом на корточки и молча протянула ей свой шнурок из бокового кармана, запасной, плоский, зелёный.
— Два часа по гати, — сказала она. — Сейчас одиннадцать, дойдёте к часу, если не собьётесь. А там настил провален у третьего съезда, вы его видели, когда шли?
— Видела.
— Обходили по обочине?
— Обходили.
— Одна вы там не обойдёте. Там торф, он держит, пока идёшь с разгона, и не держит, если стоишь.
Жанна вдевала зелёный шнурок и не поднимала глаз.
— Вы меня пугаете, чтоб я осталась.
— Я вам говорю, как есть. Оставаться тут тоже плохо, я не спорю.
— Тогда чего вы хотите?
— Чтобы вы дождались своих ребят и пошли вместе. Костя вроде, — Вера сделала небольшую паузу. Он собирается, я видела, у него рюкзак наполовину набит.
Жанна затянула узел, встала и поглядела на избу.
— Он не пойдёт. Он с шести утра сидит и слушает свою запись по кругу, как чокнутый. Он теперь не уедет, пока не поймёт, что там пишется.
— Тогда подождите до завтра,— Вера поднялась тоже. — Один день. Завтра я иду в Сухую Гарь звонить, и пойдём вместе.
— Вы вчера то же самое говорили.
— Говорила. Вчера меня не послушали, и вон что вышло.
Жанна помолчала, глядя на сухое русло за огородами. День стоял ясный, жаркий, и в такой день всё ночное казалось глупостью, и по её лицу было видно, что она это чувствует и злится на себя за то, что чувствует.
— Ладно, — сказала она наконец. — До завтра. Но если ночью опять постучат, я уйду прямо в темноте, и вы меня не остановите.
Рюкзак она, впрочем, не разобрала. Так и оставила его стоять у стены, застёгнутым.
***
Кузница стояла на отшибе, как всегда ставили кузницы, метрах в ста от крайнего двора, ближе к руслу. Колышки Барсука торчали на прежнем месте, и бечёвка между ними висела натянутая.
Вера обошла фундамент по периметру, считая шаги. Выходило примерно шесть на восемь.
— Вот отвал, — сказал Барсук и показал носком ботинка.
Куча земли лежала у восточной стены, длинная, невысокая, вся в дёрне. Он был прав: её выкинули давно, лет тридцать назад, а то и больше.
— Кто копал, как думаете?
— Металлисты копали. Тут по всей деревне копано. Они ищут по фундаментам, потому что в кузнице всегда железо. Только эти копали неглубоко, на штык. Ленивые были.
Вера присела и взяла горсть земли с отвала. Земля была не как везде в Мельгунах: тёмная, почти чёрная, жирная. И пахла она кисловатым, как старый погреб, вовсе не землёй.
— Барсук, прибор при вас?
— При мне.
— Пройдите ещё раз внутри фундамента. Не спеша и всю площадь, не пропуская.
Он пожал плечами, надел наушники, раздвинул катушку и пошёл от угла полосами, как ходят по стерне. На третьей полосе остановился.
— Тут сплошняк, — сказал он громко, стянув один наушник. — Забито всё. Это не находка, это помойка железная, у кузницы всегда так. Шлак, окалина.
— А глубина?
— Прибор глубину не даёт, он только сигнал. — Барсук присел, поковырял ножом, вынул из-под дёрна плоскую тёмную лепёшку и показал. — Вот. Крица, отход. Их тут центнер.
Он выпрямился и сделал ещё два шага к середине, и прибор заорал так, что Барсук дёрнул головой и сорвал наушники совсем.
— Ох ты ж. Вот это масса!
***
Тихон Ильич пришёл через полчаса, сам. Его никто не звал.
Он подошёл не торопясь, стал в трёх шагах от фундамента и дальше не пошёл. Крапиву обошёл по краю, хотя проще было продраться.
— Чего ищете?
— Тихон Ильич, вы вчера сказали, что Матрёну Плахину схоронили под кузницей. Вы это откуда знаете?
— Бабка сказала.
— А она откуда?
— А она при этом была, — он переступил с ноги на ногу. — Ей тогда, считай, двадцать лет было. Она сама несла.
Барсук присвистнул.
— То есть тут реально человек лежит?
— Тут не человек лежит. Тут заложная лежит.
У Веры словно щёлкнуло что-то внутри. Так бывает, когда после долгой работы вдруг сходятся два куска, и она сразу поняла, что это важнее всего услышанного за три дня.
— Заложная. Тихон Ильич, вы понимаете, что вы сейчас сказали?
— Я-то понимаю. Ты понимаешь ли?
— Понимаю, — Вера проговорила это раздельно, следя за собой, чтобы не сбиться в лекцию. — Заложные покойники — те, кто умер не своей смертью. Утопленники, удавленники, опойцы, самоубийцы, проклятые. Их не хоронили на кладбище, потому что земля их не принимала. Их закладывали, отсюда и слово: в стороне, в овраге, под мостом, забрасывали сучьями и камнями, а сверху не ставили ничего.
— Складно говоришь, — сказал старик без насмешки.
— И клали их всегда за пределами жилого. Всегда. Это правило соблюдалось строже прочих, потому что заложный притягивает. А тут кузница в ста метрах от крайней избы.
Тихон Ильич посмотрел на неё, и она увидела, что смотрит он теперь прямо.
— Правильно. Потому и положили. Чтоб притянуло сюда, а не туда.
— Куда — туда?
— К мельнице, — он кивнул в сторону русла. — Матрёна-то, как девку отдала, так к мельнице и повадилась. Каждую ночь ходила. Сперва тайком, потом уж и не скрываясь. Сядет на порог и сидит до свету. Её и гнали, и запирали, и мужики её били — не помогло. Три года так ходила.
— А потом?
— А потом на крыльце её и нашли. Сидя, — он помолчал. — Мельник тогдашний, Гордей, сказал: на кладбище не повезём, а положим у кузницы, под наковальню. Железо, сказал, держит. Так и сделали. И триста метров от мельницы она с тех пор не подходила.
Костян записал всё это на диктофон, и Тихон Ильич, к общему удивлению, не возражал. На вопрос Веры только махнул рукой: пиши, мол. Зато он твёрдо сказал другое.
— Копать не дам.
— Мы и не собирались, — начал Гера.
— Собирались. — Старик посмотрел на Барсука. — Вон он уже глазами меряет, где ему яма встанет. И колышки его вон стоят, я не слепой.
Барсук покраснел до ушей и отвернулся.
— Тихон Ильич, я копать не буду. Но я обязана сказать вам одну вещь, и вы её выслушайте. Вчера ночью их было двое. Вчера утром на глине лежал двойной след, я его видела, он ещё держался. Взрослый, с волочащейся правой. Если Матрёна семьдесят лет не подходила к мельнице ближе трёхсот метров, а теперь подошла — значит, то, что её держало, держать перестало.
Тихон Ильич на это не ответил.
— Барсук, покажите ему, откуда вы взяли крестик.
Барсук показал на отвал, на восточную сторону.
— Позавчера утром. Медный, маленький, с обломанной петелькой.
— Где он?
— В том-то и дело, что нету. Пропал за ночь.
Тихон Ильич очень медленно снял кепку, провёл ладонью по голове и надел обратно.
— Ну вот. Вот и всё, стало быть.
Он повернулся и пошёл к себе, и Вера догнала она его только у калитки.
— Объясните.
— Чего тут объяснять.
— Тихон Ильич, я не отстану. Я вчера чуть не осталась на том откосе.
Он открыл калитку, вошёл, но дверь за собой не закрыл. Это было приглашение, и она это поняла и вошла следом.
В избе пахло дымом, керосином и сушёным луком. Стол, лавка, печь, кровать с горкой подушек. На стене часы-ходики с оборванной гирей и фотография в рамке: женщина у забора с граблями.
Тихон Ильич сел на лавку и показал ей на табурет.
— Крестик тот не в кузнице лежал. Он на Матрёне лежал. На груди. Его металлисты с землёй выкинули, когда на штык копали, а сами не заметили: мелочь медная. Он на отвале и провалялся тридцать лет, — он потёр колено. — Пока твой Барсук его не вынул.
— Вы хотите сказать, что крест её держал?
— Я говорю то, что мне бабка говорила. Клали её под наковальню, а крест ей на грудь положили чужой, детский. Свой у неё был, да она его сама сняла и в реку кинула, когда девку отдавала. Вот и положили ей другой, чтоб под ним лежала.
Вера сидела прямо и не шевелилась.
— Чей детский?
Тихон Ильич взглянул на неё коротко и отвёл глаза.
— Улькин. С девки перед тем сняли. Не под камень же ей в кресте идти.
В избе было тихо. Ходики не шли, гиря лежала на полу.
— То есть Матрёну семьдесят лет держал крест ребёнка, которого она отдала.
— Выходит, так.
— И позавчера его вынули из земли.
— Вынули, — старик мотнул головой в сторону русла. — А вчера ночью она у мельницы на пороге стояла и девку за голову держала. Я сам видал, снизу, от ивняка. Я раньше вас туда пришёл.
***
Вера вышла от него в первом часу и пошла к палатке. Села и открыла ноутбук, хотя связи не было и ноутбук был ей не нужен. Ей нужно было сесть и подумать, а думала она только над клавиатурой.
Она набрала подряд всё, что знала, безо всякого порядка.
Восемьдесят седьмой. Гордей кладёт Ульку под нижний камень, мельница встаёт намертво. Девятисотые: Матрёна три года ходит на порог и умирает там сидя. Её кладут под кузницу, под наковальню, на грудь — Улькин крест. Тридцать седьмой: пытаются разобрать постав, двое гибнут. Восемьдесят четвёртый: уводят воду, и колесо идёт по сухому. С этого года промежуток между кормлениями сжимается — год, месяц, три недели, две, десять дней, неделя. Позавчера из земли вынимают крест. Вчера впервые за семьдесят два года стучат в ларь, и впервые ложится двойной след.
Она смотрела на этот текст и понимала, что чего-то не хватает, и никак не могла понять что.
Потом она поняла.
Матрёна ходила к мельнице три года и умерла на пороге. Зачем ходила? Вера мысленно перебрала объяснения. Самое напрашивающееся — раскаяние, вина, материнская тоска — не годилось ни в какие ворота. Улька была ей приёмыш, чужая девка из сгоревшего двора, отданная добровольно и за телка.
Значит, не тоска, и значит, ходила она туда за чем-то.
Вера закрыла ноутбук и долго сидела, обхватив колени, глядя на крыши Мельгунов.
Три года. Каждую ночь. Сидя на пороге, не входя.
Точно так же, как сейчас сидит на пороге Тихон Ильич.
***
Обедать сели поздно, часа в три, и обед вышел молчаливый.
Гера открыл две банки тушёнки, вывалил в котелок и поставил на костёр, хотя в избе была печь и печь топилась. Костян принёс из машины ополовиненную бутылку и поставил на стол, но никто её не тронул, и она так и простояла, пока не нагрелась.
— Я вот чего не понимаю, — сказал Гера, помешивая в котелке. — Он же нас предупреждал с первой минуты. Прямым текстом, без загадок. Ночью не ходи, из мельницы не выноси. Всё.
— Он и про кузницу предупреждал, — сказала Вера. — Барсука лично, в первый вечер.
— Значит, он всё знает.
— Знает.
— Тогда почему он не рассказал целиком? — Гера поднял голову. — Не намёками. Сел бы и рассказал, как оно устроено, и мы бы уехали в тот же день.
Вера подумала, прежде чем ответить, потому что ответ у неё был, и он ей не нравился.
— Потому что он проверял это дважды и оба раза вышло хуже. Он мне сам сказал, в девяностые. Рассказал — люди не поверили и пошли смотреть. Рассказал по-настоящему, со всем — люди поверили и побежали ночью. Через гать, в темноте.
— И что?
— И он полгода не спал.
Костян поставил кружку.
— То есть он молчит, чтоб мы не бежали.
— Он молчит, чтобы мы не бежали ночью. Днём он нас не держит, — Вера оглядела двор. — Вы заметили? Он ни разу не сказал «не уезжайте». Ни разу за три дня. Он говорил только про темноту.
Гера снял котелок с огня и поставил на землю.
— Вера, скажите прямо. Мы утром уйдём?
— Уйдём.
— С Барсуком или без?
Вот этого вопроса она ждала с самого утра, и всё равно он пришёл не вовремя.
— С Барсуком, — сказала она. — Или я останусь.
— Одна вы тут не останетесь, это несерьёзно.
— Это единственное серьёзное, что я сегодня сказала.
Жанна, сидевшая на своём застёгнутом рюкзаке, поднялась и ушла в избу, ничего не объяснив, и дверью не хлопнула, а прикрыла её плотно, до щелчка. Через минуту оттуда донеслось, как она двигает лавку к стене.
К вечеру Костян доломал запись и позвал Веру в избу.
Он сидел на лавке, поставив ноутбук на табурет, и лицо у него было такое, точно он двое суток не ел.
— Я посчитал шаги, — сказал он. — Сорок восемь минут записи, шаги идут с четвёртой минуты и до конца. Мелкие и крупные.
— И что?
— А то, что они не ходят туда-сюда. Они ходят по кругу.
Он развернул к ней экран. На дорожке были расставлены метки, много, десятками, аккуратным частоколом.
— Вот смотрите. Тут они проходят мимо микрофона, громко. Потом уходят, тише, тише, совсем пропадают. Потом опять появляются, и опять громко, и опять мимо. Интервал одинаковый.
— Какой?
— Одиннадцать секунд, — Костян ткнул пальцем. — Ровно одиннадцать, я проверил по всей записи, разброс полсекунды. Это не человек, человек так не ходит. Так ходит… я не знаю, как это назвать.
— Так ходит привязанный, — сказала Вера. — Лошадь на корде. Коза на колу.
Костян посмотрел на неё и медленно закрыл ноутбук.
— Это я и не хотел говорить вслух.
***
Тихон Ильич за весь этот разговор у ямы не сказал больше ни слова, а когда пошли назад, свернул к руслу и спустился к мельнице один, среди бела дня.
Вера видела с откоса, как он обошёл сруб кругом, как постоял у порога и как нагнулся, разглядывая ступеньки. Потом он выпрямился, вернулся к двери и что-то сделал — что, с откоса было не разобрать.
Она спустилась.
Старик подпирал дверь колом. Не тем колышком, какой ставил Барсук. Настоящей слегой в руку толщиной, вкопанной комлем в глину и упёртой в верхнюю доску.
— Зачем?
— Чтоб не хлопала.
— Тихон Ильич.
— Ну не хлопала, — сказал он с досадой. — Чего ты от меня хочешь? Я семьдесят два года эту дверь не подпирал. А нынче подпёр.
Вера посмотрела на ступеньки. Следов на них не было: ни белых, ни каких.
— Их не видно.
— Днём и не видно. Днём тут вообще ничего нету, ты хоть весь пол облазай, — он проверил слегу плечом и остался доволен. — Оно, девка, не в мельнице живёт. Мельница — короб. Оно под камнем живёт, а в короб выходит.
— А наружу?
— А наружу оно раньше не выходило.
Он сказал это и сам, кажется, услышал, что сказал. Затем какое-то время, постоял, глядя на подпёртую дверь, потом махнул рукой и полез вверх по откосу, и лез он тяжело, останавливаясь через каждые несколько шагов.
***
Перед тем как идти к кузнице, Вера зашла в Шадринскую избу за фонарём и задержалась там дольше, чем собиралась.
Барсуково место было у печки. Спальник лежал скатанный, рюкзак стоял рядом, вывернутый утром и кое-как набитый обратно. Сверху, на чурбаке, который он приспособил под столик, лежали его вещи, разложенные так, как раскладывает человек аккуратный: спичечный коробок с окурками, катушка лески, точильный брусок, блокнот в клетку.
Блокнот она открыла, и открыла без колебаний, и потом об этом не жалела.
Там были записи по находкам, по всем шести годам. Дата, место, что поднято, на какой глубине. Почерк мелкий, сокращения свои, схемки на полях: стрелка на север, крестик, цифры. Последняя страница была заполнена позавчера.
«Мельгуны, кузн., отвал вост., дёрн, ~10 см: крест нательн. медн., оглавка утр., предп. XVIII».
Ниже, другим нажимом, видно, что писалось позже:
«Дед сказал — под кузн. лежит одна. Заложная? Спросить у В.».
А в самом низу листа, уже карандашом, а не ручкой, было дописано четыре слова.
«Она стояла у окна».
Вера постояла над блокнотом, потом закрыла его и положила точно как лежал, углом к бруску. Взяла фонарь и вышла.
Про окно она не сказала никому.
***
Барсука хватились в четыре часа.
Гера сперва не встревожился: тот уходил с прибором каждый день и пропадал по полдня. К шести стало не по себе. А в семь Костян сказал вслух то, о чём все молчали.
— Он к кузнице пошёл. Он с утра туда смотрел.
Они пришли туда впятером, со стариком, и увидели яму.
Яма была в середине фундамента, ровно внутри колышков. Аккуратная, штыка на четыре, с отвесными стенками, с выброшенной землёй, сложенной с одной стороны, как складывает человек, который умеет копать. Лопата лежала рядом, старая, найденная тут же в деревне, с подвязанным проволокой черенком. Прибор стоял, прислонённый к камню.
Барсука в яме и рядом с ней не было.
На дне ямы лежала наковальня. Тёмный ржавый брус килограммов на восемьдесят, повёрнутый рогом к востоку. Земля под ним была вскрыта не до конца: Барсук окопал наковальню с трёх сторон и, видимо, пытался её вывернуть, потому что с левого края под неё был загнан кол.
— Барсу-у-ук! — заорал Гера, сложив ладони. — Лёха!
Крик ушёл над сухим руслом и вернулся ничем.
Вера обошла яму и присела на корточки у старого, задернелого отвала. И увидела.
На свежей выброшенной земле лежали следы.
Маленькие, босые, узкие, с плотно сжатыми пальцами. Они шли от края ямы к отвалу, там разворачивались и уходили обратно. А там, где Барсук ставил кол, земля была утоптана мелкими пятками так, будто там долго и терпеливо топтались.
Поверх них, местами перекрывая, шли большие. Тоже босые, с глубоко вдавленной левой пяткой и смазанной, протянутой правой.
— Тихон Ильич, подойдите.
Старик подошёл, посмотрел и ничего не сказал.
— Он живой?
Тихон Ильич поглядел на солнце, стоявшее уже низко, над лесом за руслом.
— До ночи, может, и живой, — старик пожал плечами. — Но сказать вам это точно, я не могу.
Глава 5. Ночью пойдём смотреть
До темноты оставалось два с половиной часа, и Тихон Ильич потратил их на сборы, каких Вера от него не ждала.
Он ни с кем не разговаривал, ушёл к себе и загремел в сарае. Вера пошла за ним и стала в дверях, и он не прогнал.
Сарай был забит тем, что копится у человека, который сорок лет ничего не выбрасывает. Хомут, две косы, лагун под воду, сеть, смотанная на палку, ящики, банки, стопка мешков.
Тихон Ильич стащил с гвоздя брезентовую сумку и стал в неё складывать.
Сперва моток верёвки, толстой, пеньковой, старой. Потом свечу — витую, жёлтого воска, не магазинную. Потом жестяную банку из-под монпансье, в которой что-то пересыпалось.
— Что там?
— Соль с золой. Пополам.
Последним он взял с полки мешок ржи, не полный, килограммов на пятнадцать, и подтащил к двери. Вера увидела, как у него дрогнули колени, когда он его поднимал.
— Давайте я понесу.
— Ты его не понесёшь.
— Тихон Ильич, мне тридцать один год, а вам восемьдесят четыре.
Он выпрямился, отдышался и посмотрел на неё.
— Мешок к постову несёт Мелентьев. Так положено, и с восемьдесят седьмого года ни разу иначе не было. Иначе не примут.
— А если вы не дойдёте?
— А тогда и разговору конец.
***
Он завязал горловину, проверил узел, потом сел на чурбак и долго сидел, упершись руками в колени. Вера стояла и не мешала. За стеной сарая трещали кузнечики, и от нагретых досок пахло пылью и старым дёгтем.
— Ты вот что, — сказал он наконец. — Ты бумагу-то свою куда девала?
— Какую?
— Ту, с бабкиной фамилией.
— В рюкзаке. А что?
— Отдай её мне на ночь.
Вера не сразу поняла, а когда поняла, у неё похолодели пальцы.
— Зачем?
— Затем, что фамилия там прописана, — он смотрел в пол. — Дадут тебе руку — ты руку отдай, это ладно, это всякому. А бумагу с фамилией при себе не носи. Незачем ей знать, кто ты есть.
— Она и так знает.
— Может, и знает, — сказал Тихон Ильич. — А может и нет. Ты ей не помогай.
***
Перед уходом Вера сделала то, чего не делала ни в одной экспедиции, и делала это с неприятным чувством, будто пишет завещание.
Она достала полевой дневник, вырвала два чистых листа и переписала на них всё существенное. Фамилии, даты, устройство кормления, сжимающийся промежуток, слова старика про крест и про наковальню. Внизу приписала имена всех пятерых, свой домашний адрес и телефон заведующего кафедрой. Сложила листы вчетверо, завернула в пакет от батареек и сунула в жестянку из-под чая, а жестянку затолкала под камень у палатки, придавив сверху вторым.
Если утром её не будет, кто-нибудь найдёт. Не сегодня, так через месяц, или через год.
Справку с бабкиной фамилией она отдала старику отдельно, как он просил. Он не стал её разворачивать. Сложил ещё раз пополам, сунул в нагрудный карман рубахи и застегнул пуговицу, и на этом разговор о бумаге кончился.
У Шадриных дело было плохо.
Костян собирал вещи комом, запихивая в рюкзак сразу по три предмета. Когда Вера вошла во двор, он как раз пытался затолкать туда штатив, который не лез.
— Мы уходим. Сейчас, пока светло. Дойдём до машины, там заночуем в кабине, утром вытащим и уедем.
— До машины два часа хода по гати. Вы засветло не успеете.
— Значит, с фонарями.
— Костя.
— Не надо, ладно? — он бросил штатив в траву и наконец посмотрел на неё, и глаза у него были красные. — Я не герой, я оператор. Я снимаю заброшки шесть лет, и там везде одно и то же: крысы, гопники и голуби. Я не подписывался на… — он запнулся. — Вот на это я не подписывался.
— А Барсук?
Костян отвернулся и стал смотреть в окно.


