
Полная версия
— Вы же обещали не копать.
— Я и не копаю, — он показал папиросой на колышки. — Я разметил. Это не одно и то же.
— Это ровно одно и то же, только с отсрочкой.
Барсук фыркнул, и вышло у него виновато.
— Садитесь, чего стоять. Камень тёплый.
Вера села. От камня и правда шло тепло, накопленное за день, и пахло нагретой пылью и крапивой.
— Объясните мне, — сказала она. — Вы взрослый человек, у вас профессия, вы про Прикамье читали. Дед вам сказал прямым текстом, что тут кто-то лежит. Чего вам ещё надо?
— Вот этого и надо.
— То есть?
Барсук долго затягивался, потом придавил папиросу о камень и спрятал окурок в спичечный коробок.
— Я шестой год с прибором хожу. Знаете, что я нахожу? Пробки от пива и советскую мелочь. Раз в год бывает пуговица с орлом, и я её месяц всем показываю. — Он повертел коробок в пальцах. — А тут человек, про которого местный дед знает, что он есть, и знает, что его на кладбище не повезли. Это не пуговица. Это факт, который нигде не записан.
— Он записан. У него есть свидетель, и свидетель сидит в четырёхстах метрах отсюда и точит косу.
— Он мне не расскажет.
— Мне тоже не рассказывает, — сказала Вера. — Это не повод брать лопату.
Барсук поглядел на неё сбоку, из-под козырька.
— А вы бы не взяли?
Вопрос был неудобный, и хуже всего было то, что честный ответ она знала.
— Я бы написала заявку, — сказала она наконец. — Открытый лист, археолог, антрополог, три месяца согласований и год ожидания. И, скорее всего, мне бы отказали, потому что памятник не поставлен на учёт.
— Вот, — он развёл руками. — А я за один вечер.
— А потом что? Вы вынете кости и положите их куда, в пакет из-под гвоздей?
Барсук промолчал, и по молчанию было ясно, что дальше пакета он не думал.
— Крестик вы вернули?
— Не вернул, — он сказал это без вызова. — Я его в рюкзак убрал, в боковой карман, и завязал. Верну, когда домой поеду, отдам в музей, я же обещал.
— Верните сегодня. В отвал, откуда взяли.
— Да чего ему сделается.
— Не знаю, — ответила Вера. — В том и дело, что я не знаю. Я знаю только, что дед запретил выносить и что дед тут единственный, кто сорок лет прожил и не пропал.
Барсук встал, отряхнул штаны и пошёл к колышкам. Вера решила, что он их сейчас выдернет, и он их не выдернул. Он подтянул бечёвку, которая провисла, и проверил натяжение пальцем.
— Я подумаю, — сказал он.
***
Из избы она вышла в шестом часу и первым делом посмотрела на солнце. Зачем-то ей нужно было убедиться, что оно ещё высоко.
Во дворе у Шадриных стучали и смеялись. Пахло дымом и тушёнкой. Гера что-то втолковывал толстому про свет, Барсук на корточках чинил ремень прибора, Жанна сидела на столе и болтала ногами.
Вера подошла и стала у стола, прижимая коробку к животу.
— Вы сегодня ночью собираетесь на мельницу?
— Собираемся, — кивнул Гера. — Костян ставит микрофоны на откосе, снаружи, как вы и сказали. Мы же договорились.
— Я хочу, чтобы вы сегодня не ходили. Один день, до завтра.
— А что завтра изменится?
— Завтра я съезжу в Сухую Гарь, там есть связь, и позвоню одному человеку в архив, — она слышала, как неубедительно это звучит, и всё равно говорила. — Мне нужно проверить одну дату. Это займёт день.
Гера отложил ложку. Стало тихо, и Вера поняла, что сейчас ей ответят вежливо и окончательно.
— Мы сюда ехали шесть часов и два часа шли пешком, потому что машина села. У нас на этот выезд собрано по подписке двести восемьдесят тысяч чужих денег. Мы не полезем внутрь, не будем трогать муку и ничего не вынесем. Мы поставим два микрофона на откосе и уйдём спать. Всё.
— Я поняла.
— Не обижайтесь.
— Я не обижаюсь, — Она повернулась, чтобы идти, и остановилась. — Костя, у вас дневной материал на ноутбуке?
— Ну да, — толстый уже полез под куртку. — А что?
— Посмотрите, пожалуйста, кадр в мельнице, где вы снимали надпись на ларе. Разверните на весь экран и гляньте в дальний угол, за поставом. Слева, у метлы.
— А что там?
— Посмотрите. Я на телефоне видела мельком и решила, что это тень.
Толстый нырнул под куртку. Слышно было, как щёлкает тачпад.
Потом щёлканье прекратилось совсем.
Он сидел под курткой очень долго, и никто не говорил ни слова, и Жанна перестала болтать ногами. Наконец он стянул куртку с головы. Лицо у него было совершенно сухое, хотя минуту назад он взмок.
— Гера. Иди сюда.
Глава 3. Что на записи
Ноутбук поставили на стол, и все пятеро сгрудились вокруг, заслоняя экран спинами.
Кадр был снят широко, от двери. Тёмный сруб, косой столб света из щели в кровле, поставной короб. Справа за ним ларь с торцовой плахой, той самой, с тремя буквами. Костян вёл камерой слева направо, потом остановился на надписи и стоял на ней секунд двадцать.
— Мотай назад. К началу проводки.
Костян сделал.
Угол за поставом был самым тёмным местом кадра: туда не доставал ни свет из щели, ни фонарь. Первые секунды там не было ничего, кроме черноты и прислонённой метлы. Потом камера пошла вправо, свет сдвинулся, и в углу проступило.
Сначала это читалось как обыкновенная тень. Вертикальное светлое пятно, узкое, выше метлы примерно на треть, книзу шире.
— Это просвет между брёвнами, — сказал Барсук. — Там венец разошёлся, я видел.
— Там нет просвета. Я туда светила, стена глухая.
Костян отмотал ещё раз и пустил покадрово.
На третьем щелчке пятно сдвинулось. Не дрогнуло вместе с камерой, а сдвинулось само, отдельно от кадра, вбок и на ладонь ближе. На четвёртом щелчке стало видно, что снизу у пятна две ноги, поставленные вместе. И что они не касаются пола: между пятками и досками была щель пальца в два.
На шестом щелчке пятно пропало совсем.
— Ещё раз, — сказал Гера совсем ровно.
Костян пустил ещё раз. Всё повторилось точно так же. Два кадра ничего, потом узкое светлое, потом ноги, потом пусто.
— Ну, это блик, — сказал Барсук. — Пыль в луче, знаешь, как бывает. Или мошка близко к объективу.
— Мошка не даёт ног, - произнесла Жанна, смотря в экран.
— Ты вообще молчи. Тебе ночью в окно стучали.
— И стучали! - огрызнулась девушка.
— Тихо, — Гера положил ладонь на крышку ноутбука, не закрывая. — Костя, сколько это по времени?
— Меньше секунды. Шесть кадров, двадцать пять в секунду.
— Хорошо, — Гера выпрямился и потёр бороду.
Вера увидела, что глаза у него блестят, и блестят не от страха.
— Хорошо, ребята. Вы понимаете, что у нас есть?
На это ему никто не ответил.
— У нас есть шесть кадров, которые бликом не объяснишь, потому что блик не меняет форму, — он говорил негромко, отсчитывая пальцем по столу. — И у нас есть звук, который мы запишем сегодня. Одно без другого — ерунда, полтора миллиона просмотров и комменты «фейк». А вместе это уже другой разговор.
— Гера.
— Я вас слышу.
— Вы сейчас говорите как человек, который принял решение до того, как посмотрел материал.
— Я и принял, — он обернулся к ней без всякого раздражения, даже дружелюбно. — Я его принял в марте, когда собирал деньги. Это моя работа. Ваша — сомневаться, моя — снять.
Вера попробовала поговорить с ним ещё раз через час, когда Гера один вышел за околицу покурить. При остальных он не отступил бы никогда, и не из упрямства: у него и тут была аудитория, пускай из четырёх человек.
Он стоял у края выгона, спиной к деревне, лицом к сухому руслу, и стряхивал пепел в ладонь.
— Я вам покажу одну вещь и уйду.
Вера достала школьный журнал и открыла на восьмом листе.
Гера посмотрел. Потом взял тетрадь сам, перелистнул, ещё перелистнул, дошёл до конца и вернулся к началу.
— Это кто писал?
— Не знаю. Тетрадь пятьдесят третьего года, лежала на полатях в пустом доме под слоем пыли в палец, — Вера перевернула на последний лист. — Потрогайте край буквы. Только слегка.
Он потрогал, посмотрел на палец, серый от грифеля, и потёр его большим.
— И что это значит?
— Что писали недавно. Карандаш на бумаге закрепляется за неделю-две, потом уже так не пачкает, — она забрала тетрадь. — Я в этом разбираюсь, у меня половина работы с рукописями.
Гера молчал и глядел на русло.
— Кто-то из ваших мог?
— Кто-то из моих — это я. Я приехала вчера днём, а тетрадь лежала под пылью, которую никто не трогал. И я не умею писать детским почерком двадцать листов.
— Дед?
— Ему восемьдесят четыре, у него руки в узлах, я видела. Он бы так не нажал.
— Тогда я не понимаю, чего вы от меня хотите, — Гера бросил окурок и придавил каблуком. Тщательно. — Вы мне показываете вторую улику за, а против не показываете ничего. Вы понимаете, что вы делаете?
— Я вам показываю, что тут работает что-то, чего мы не знаем, и что оно пишет «пусти», — Вера убрала тетрадь в сумку. — Слово «пусти» говорят изнутри. Снаружи говорят «впусти».
Гера поглядел на неё, и впервые за день у него сделалось неуверенное лицо.
— Ладно. Один вопрос, и отвечайте честно. Вы сами в это верите? Не в смысле фольклора, а по-настоящему?
— Я не знаю. Я знаю, что старик сорок лет ходит туда дважды в неделю с мешком ржи и что он жив. А те четверо, что пропали, не ходили и не живы.
***
К старику Вера пошла сразу от выгона, с тетрадью в сумке, и застала его во дворе.
Он перебирал лук. Луковицы лежали на разостланном мешке, и он брал их по одной, обминал в пальцах, обрывал сухое перо и раскладывал на две кучи: которые в сетку, которые в еду сейчас.
— Садись, коли пришла. Только под руку не лезь, я собьюсь.
Вера села на ступеньку. Пахло сухой луковой шелухой, и она шуршала, когда её сносило ветерком с мешка.
— Тихон Ильич, я нашла тетрадь в Кобылинской избе. Школьный журнал пятьдесят третьего года, вы про него говорили.
— Ну.
— Половина исписана детским почерком. Одно слово, двадцать листов подряд.
Он не поднял головы и не сбился с ритма. Обмял очередную луковицу, оборвал перо, положил в левую кучу.
— Показать?
— Не надо.
— Вы даже не спросили какое слово.
— Нет.
Вера положила сумку на колени и не стала доставать тетрадь. Она поняла, что если достанет — он встанет и уйдёт в избу, и на сегодня всё кончится.
— Хорошо. Тогда я спрошу о другом, и это будет про даты, а не про неё, — она выждала. — Вы на мельницу ходите по какому счёту?
Тихон Ильич взял с мешка новую луковицу.
— По какому надо.
— Раз в неделю?
— Когда как.
— А раньше?
Вот тут он всё-таки остановился. Подержал луковицу в горсти, будто взвешивая, и положил её обратно на мешок, ни в одну кучу.
— Раньше раз в год было, — сказал он. — На Симеона. Один мешок ржи, и до следующего сентября никто туда не совался.
— С какого года стало чаще?
— С восемьдесят четвёртого.
— Когда увели воду?
— Да, — подтвердил он.
Вера достала блокнот. Это было рискованно, но блокнот он терпел, это она уже проверила.
— И насколько чаще? Тихон Ильич, мне важно не любопытство. Мне важно понять, растёт это или стоит на месте.
Прежде чем ответить, он долго на нее смотрел. Потом отряхнул ладони одна о другую, сбивая шелуху.
— Отец в девяностом ходил раз в три недели. Я в двухтысячном — раз в две. Дальше считай сама, ты грамотная.
— А сейчас?
— А сейчас семь дней.
Вера записала и посмотрела на строчку. Тридцать два года по разу, потом месяц, потом три недели, потом две, потом десять дней, потом неделя. Кривая была понятная, и понятнее всего было то, где она кончается.
— Тихон Ильич. Через сколько лет это станет каждый день?
— Годов через пять, — сказал он. — Если по-прежнему пойдёт.
— Вы это считали.
— Я это считал в девяносто восьмом, — он снова взялся за лук. — Мне тогда пятьдесят семь было. Я посчитал и решил, что до этого не доживу, и успокоился.
— А теперь?
— А теперь считать нечего. Теперь оно и без счёта видно.
Вера сидела и слушала, как шуршит шелуха. Во дворе было жарко и мирно, и от этого разговор выходил ещё хуже, чем если бы они говорили в темноте.
— Что будет, если пропустить? — спросила она. — Один раз. Заболели, не дошли.
— Возьмёт само.
— Кого?
— Кто ближе.
Он сказал это без нажима, тем же голосом, каким говорил про лук и про Симеона, и поэтому Вера поверила ему сразу и целиком.
— Тихон Ильич, а вы не пробовали просто уехать?
— Пробовал, — он усмехнулся уголком рта, и усмешка вышла нехорошая. — В девяносто четвёртом. Сестра в Ушье звала, у неё дом, огород, всё как надо. Я поехал.
— И?
— И через девять дней вернулся, — он взял последнюю луковицу и положил в правую кучу. — Ты вот что. Ты про это больше не спрашивай. Я тебе про даты сказал, потому что даты — они и в бумажке даты. А остальное не твоё.
Вера закрыла блокнот и убрала его в сумку.
— Последнее. Вы сказали, что раньше носили мешок ржи. А сейчас тоже рожь?
— Рожь.
— Одну?
Тихон Ильич поднялся, взял мешок за углы и стал ссыпать лук в сетку.
— Иди, девка, — сказал он. — Обедать буду.
***
Микрофоны Костян ставил до темноты, обстоятельно, и Вера стояла рядом, потому что деваться было некуда.
Он вбил в глину два колышка на середине откоса, метрах в тридцати от мельницы. Надел на них ветрозащиту — мохнатые серые чехлы, из-за которых микрофоны стали похожи на дохлых сусликов. Протянул провода наверх, к камню, и поставил там рекордер в чехле.
— Два канала, — объяснял он, разматывая. — Один на мельницу, второй в сторону, на лес. Если звук пишется на оба одинаково, значит, он не оттуда. Значит, это, например, комбинат гудит за сорок километров, у них там дробилки. А если только на первый — значит, оттуда.
— А вы сами как думаете?
— Я думаю, что я хочу домой, — Костян вытер лоб. — Но я это думаю каждую поездку с шестнадцатого года, и ничего, езжу.
Он поглядел вниз, на чёрный сруб.
— Знаете, что меня напрягает? Что он смазанный. Я, когда снимал, подшипники посмотрел: солидол свежий. И петли на ларе свежие. Мужик в восемьдесят четыре года лазает под колесо с солидолом. Зачем?
— Чтобы не скрипело.
— Ага, — Костян невесело хмыкнул. — А кого он боится разбудить, если тут на десять километров никого?
***
Тихон Ильич весь этот день со двора не выходил.
Он видел из окна, как они шли на мельницу днём, и это было по правилу, и он не вмешался. Видел, как вернулись. Видел, как толстый сидел под курткой, а потом все стояли вокруг стола и молчали. Слышать ему было не нужно: нашли что-то на своей машинке.
К вечеру он сделал то, чего не делал давно, — полез в подпол.
Там, за банками с прошлогодним огурцом, стоял ящик, а в ящике лежали бумаги отца. Он вытащил ящик наверх, поставил на стол и стал разбирать при керосиновой лампе. Электричества в Мельгунах не было тридцать три года.
Квитанции. Извещение о смерти на брата Степана, сорок третий год. Похоронная на дядю. Облигации займа, три штуки, сложенные аккуратно. Фотография, где мать стоит у забора с граблями и щурится. Ещё фотография, класс: три ряда детей на фоне бревенчатой стены, у всех руки по швам.
А в самом низу — тетрадка в клеёнчатой обложке. Отцовская, та, в которую он записывал, когда кормил.
Тихон Ильич открыл её и стал листать медленно, от начала.
Записи шли столбиком, одной рукой, без единого лишнего слова, одни только даты. С пятьдесят второго по восемьдесят четвёртый — по одной в год, четырнадцатого сентября, и так тридцать два раза подряд, ровно, как кардиограмма у здорового. Потом восемьдесят четвёртый, и с него всё ломалось. Сентябрь, сентябрь, октябрь, ноябрь. Потом каждый месяц. Потом отец умер, в восемьдесят девятом, и дальше пошла его собственная рука.
Он смотрел на свои столбцы и видел то, чего раньше не считал, потому что считать было незачем: промежуток ужимался, десятилетие за десятилетием, и ужимался он неуклонно. В девяностые — раз в три недели. В двухтысячные — раз в две. В десятые — раз в десять дней.
Нынешний август: второе, двенадцатое, двадцатое, двадцать седьмое.
Семь дней, потом восемь, потом опять семь.
Он взял огрызок карандаша, послюнил и приписал под последней датой то, чего в тетради не было ни разу за семьдесят два года.
«стучала в ларь 3 раза»
Подумал и дописал под этим ещё одну строку.
«след двойной, взрослый рядом»
Посидел, глядя на эти две строки, и закрыл тетрадь.
Взрослого следа он не понимал. Всё остальное в этом хозяйстве он понимал, пусть по-своему, по-бабкиному, а этого нет. Улька была одна. Улька всегда была одна, потому и брали малую да немую, чтоб одна. Так объясняла бабка Дарья, и так выходило по всему.
А теперь их стало двое. И второй шёл справа и держал за руку.
За окном стемнело, и он услышал, как у Шадриных хлопнула дверь и весело загалдели. Тихон Ильич задул лампу, чтоб не тратить керосин, и остался сидеть в темноте.
***
Перед самой темнотой Гера сходил к старику, и Вера пошла с ним, потому что не доверяла ни тому, ни другому.
Тихон Ильич сидел на крыльце и ужинал. Стояла миска с картошкой, рядом лежала половина луковицы и соль в спичечном коробке. Он посолил луковицу прямо на срезе и откусил.
— Тихон Ильич, мы ночью пишем звук, — сказал Гера. — Снаружи, с откоса, как условились. Пойдёте с нами?
— Нет.
— Я не звать пришёл, я предупредить. Чтоб вы потом не сказали, что мы за спиной.
Старик прожевал и запил из кружки.
— Спасибо, что предупредил.
— Совета не дадите?
— Дам, — он отставил кружку. — Стойте наверху, у камня. Вниз не ходите. Свет ваш вниз тоже не пускайте, лучше вовсе погасите.
— Почему свет?
— Потому что он до порога достаёт, — сказал Тихон Ильич. — А до порога доставать не надо.
Гера присел на корточки напротив крыльца, и Вера отметила, что он наконец перестал держать спину как перед камерой.
— А если мы что-нибудь увидим?
— Увидите — стойте.
— А если оно пойдёт к нам?
— Не пойдёт, — старик взял из миски картофелину и стал её чистить ногтем. — Оно при работе занято. Пока постав идёт, оно при деле, и до вас ему дела нет. Вот как встанет — тогда другое.
— То есть после того, как гул кончится, надо уходить?
— Надо уходить до того, как кончится.
Вера слушала и понимала, что старик впервые за три дня даёт им не запрет, а инструкцию. И что инструкция эта подробная, как будто её много раз проверяли.
— Тихон Ильич. А вы сами почему сидите на пороге, если до порога доставать не надо? - спросила Вера.
Он поднял на неё глаза. Светлые, разбавленные, и в них не было ни раздражения, ни испуга.
— Так я же не свет, — сказал он. — Я мешок принёс.
— И это разница?
— Это вся разница и есть.
Гера поднялся, отряхнул колени и, кажется, хотел протянуть руку, но не протянул.
— Последнее, — сказал он. — Если мы сегодня запишем нормально, я это выложу. Вы понимаете, что сюда поедут? Сотни поедут, не пятеро.
Тихон Ильич дочистил картофелину и обмакнул её в соль.
— Понимаю.
— И вам всё равно?
— Мне не всё равно, — он откусил, прожевал, и лицо у него было такое же, как когда он перебирал лук. — Только мне восемьдесят четыре, и я не начальство. Я мешок ношу. А кто сюда поедет и зачем, это уж вы между собой решайте, вы молодые.
Он доел, собрал шелуху в горсть и понёс миску в избу. На пороге обернулся.
— Гера.
— Да?
— Как гул станет спадать — уводи своих сразу. Не досматривай.
***
Они вышли в половине двенадцатого, все четверо, хотя договаривались, что пойдут двое.
Вера услышала их от палатки, вылезла и пошла следом, не окликая. Догнала уже на откосе, у камня с рекордером. Костян сидел на корточках в наушниках, Гера стоял, Барсук с Жанной устроились чуть выше.
— Тихо, — сказал Костян, подняв палец. — Пишем.
Ночь стояла такая же, как накануне. Светлая, безлунная, с белёсым августовским небом, и деревня за спиной казалась чёрной гребёнкой. Внизу под откосом стоял сруб. Колесо на фоне неба читалось хорошо: восемь метров, две выбитые лопасти.
Вера села на глину рядом с Герой, подтянула колени и стала ждать вместе со всеми.
Долго не происходило ничего. Раз в лесу за руслом крикнула птица, и Костян сморщился. Жанна дважды шёпотом спросила, сколько ещё, и оба раза ей никто не ответил. Комары шли тучей.
В двенадцать сорок внизу коротко стукнуло дерево.
Костян вскинул руку и замер, и в ту же секунду гул начался снизу и поднялся за несколько секунд, и Вера, сидевшая на земле, почувствовала его локтями и коленями раньше, чем услышала ушами.
Колесо тронулось, и пошло оно тяжело, с натугой, как идёт настоящее водяное колесо под настоящей водой. Сделало первый оборот, второй, и дальше пошло ровно. Вера смотрела на него не отрываясь и ловила себя на том, что ждёт, когда с лопастей польётся. До того правильно оно шло.
С лопастей не лилось ни капли, ни струйки.
— Господи, — сказала Жанна.
— Молчи. В микрофон.
Гул стоял на одной ноте. Поверх него, слабо, но различимо, шёл второй звук, сухой и сыпучий, с оттяжкой.
Гера поднялся на ноги, отряхивая ладони.
— Мука идёт. Слышите? Оно мелет.
— Сядьте, - сказала ему Вера.
— Я только посмотрю.
— Герман, сядьте! - шикнула она, но он не сел. Он стал спускаться, осторожно и боком, как спускался старик. Вера встала и пошла за ним, потому что оставаться наверху было хуже.
Внизу гул был уже не звуком, а состоянием: он шёл через подошвы в колени. Гера остановился шагах в десяти от стены и задрал голову, и Вера стала рядом.
Колесо шло над ними, огромное, чёрное, с сухим шорохом по оси.
— Смотрите, — сказал Гера.
Дверь мельницы стояла открытой настежь.
Днём она была закрыта. Вера закрывала её сама, выходя последней, и подпирала колышком, как показал Барсук. Теперь она стояла настежь, а колышек лежал в стороне.
Внутри было темно, и из темноты ровно шёл гул.
— Я туда не пойду. И вы не пойдёте.
— Я одну секунду. Только от порога.
Он сделал два шага, и в этот миг в чёрном проёме что-то изменилось.
Не появилось и не выступило: изменилось, как меняется например вода, когда в глубине поворачивается рыба. Темнота в проёме стала у самого пола на оттенок светлее, и это светлое было узкое, вертикальное и стояло, не двигаясь.
Гера остановился на полушаге и не опустил ногу.
Вера смотрела и ясно понимала, что видит ровно то же, что было на записи. Узкое, выше метлы на треть, книзу шире. Только теперь оно не мигало шесть кадров, а стояло, и стояло долго, секунд десять. За эти десять секунд она успела заметить главное.
Оно стояло в проёме совершенно одно.
Потом рядом с ним возникло второе.
Оно вышло из глубины, из-за постава, и было выше на две головы.
Второе положило руку на первое, сверху, на то место, где должна быть голова.
— Назад, — сказала Вера, и голос у неё сел. — Назад, медленно.
Он стоял и не двигался.
Тогда она взяла его за рукав и потянула. Он подался неожиданно легко, как подаётся человек без костей, и они оба пошли задом, не оборачиваясь. Шаг, ещё шаг, и глина под ногами хрустела так громко, что перекрывала гул.
В проёме светлое поменяло место. Оба разом, вправо, к косяку. И стали ближе.
— Бегом.
Они побежали, и бежали плохо, мешая друг другу.
Вера бежала вверх по откосу, по сыпучей глине, хватаясь за ивняк. Сзади тяжело, с хрипом, лез Гера. Сверху кричал Костян, и Жанна кричала тоже, что-то бессмысленное, и рекордер, кажется, упал.
Наверху, у камня, Вера обернулась.
Колесо шло. Дверь была открыта. В проёме не было ничего, кроме черноты.
Наверху, у камня, их ждал не один Костян.
Тихон Ильич стоял чуть в стороне от камня, с ружьём под мышкой, и ждал, пока они отдышатся. Вера увидела его и поняла, что стоит он тут не пять и не десять минут точно.
— Живые?
— Живые, — Гера согнулся, упёршись руками в колени. — Тихон Ильич, там… там в дверях…
— Знаю.
Гера выпрямился и уставился на него.
— Вы знаете?!
— Я тебе с первого часу говорю: ночью не ходи, — старик не повышал голоса, и от этого выходило хуже. — Ты сходил. Теперь оно тебя видело, и теперь я тебе ничем не помогу.
Костян сидел на земле с рекордером в обнимку, а затем поднял голову.
— Их было двое. Я через микрофон слышал. Там ходили двое.
Тихон Ильич повернулся к нему всем корпусом.
— Как слышал?
— Шаги. Босые, по доскам, — Костян снял наушники и протянул ему, будто старик мог с ними что-то сделать. — Мелкие и крупные, - добавил он. - Крупные, как будто хромают.
В лице Тихона Ильича что-то изменилось, и Вера увидела это ясно, при белом ночном небе. Он не испугался. Он стал вспоминать.


