
Полная версия
Сувар. Повесть о том, откуда пошел народ чувашский
Сидел он на камне у самой створки, без шапки, босой, в рубахе, которая когда-то была зелёной, и стража его не гнала, потому что гнать его было всё равно что гнать ворота. Людям он имён не давал. Людей он не замечал вовсе, смотрел сквозь, как сквозь дым. Зато коней знал всех, какие проходили, и здоровался с каждым.
Атнер вёл Кӑвака в поводу. Мумик поднял голову.
— Здравствуй, Кӑвак, — сказал он коню. — Похудел. Далеко ходил.
Кӑвак повёл ухом. Атнер остановился: он не был в городе с осени, а этого коня Мумик видел до того, может быть, два раза.
— Откуда ты его знаешь? — спросил Атнер.
Мумик на него не посмотрел. Он смотрел на Кӑвака, и глаза у него были светлые, мутные и весёлые.
— Купите у меня зиму! — закричал он вдруг на всю улицу, так, что водонос у колодца облился. — Купите зиму, я её не доношу! Дёшево отдам! Ношеная!
Стражник у ворот засмеялся и махнул рукой: иди, мол, командир, это он всегда. Атнер пошёл. Шагов через двадцать оглянулся. Мумик сидел на камне и что-то тихо говорил вслед Кӑваку, а не ему.
* * *
В палату наместника он вошёл в личине.
Опустил её на лицо ещё во дворе, у коновязи, прежде чем подняться по ступеням, и мир сразу сел — голоса стражи, ржание, скрип ворот стали глухие, будто за стеной. Осталось собственное дыхание и узкий кусок света в прорезях. Так было правильно. В палату наместника эмира ездил не Атнер, сын суварки из-за третьей улицы, а командир авангарда, и лицо у командира было казённое. Его для того и золотили.
Внутри было полутемно и пахло чернильными орешками. Окна маленькие, под потолком, а свет из них падал вниз столбами, и в столбах стояла пыль. Наместник сидел в глубине на возвышении, на подушках, немолодой, грузный, в тёмном, и перебирал чётки. Справа от него, пониже, за низким столиком, сидел писец Ильяс ибн Юсуф — худой, с узкими плечами, — и чинил калам маленьким ножиком. Слева стоял человек, которого Атнер не знал: лет сорока пяти, невысокий, в чистом синем кафтане, с короткой бородой, наполовину седой, и с толстой книгой под мышкой, заложенной в нескольких местах полосками кожи.
Атнер поклонился и сказал, что положено. Столичная речь у него была выучена давно и лежала во рту, как чужая, но правильная вещь: каждое слово на своём месте, частиц нет, всё короче, чем хочется.
— Докладывай, — сказал наместник, не поднимая глаз от чёток.
— Разъезд прошёл по правому берегу вниз до Луки и дальше на два дня. Четырнадцатого числа у брода встретил конвой. Девять верховых, шесть повозок, пленные. Конвой взят. Своих потерь нет. Один ранен. Один из конвоя ушёл.
— Пленные чьи?
— Русские. Тридцать один человек. Взяты на Калке-реке, в последний день прошлого месяца. Один умер в пути, девятнадцатого числа, от старой раны. Тридцать при отряде.
Ильяс перестал чинить калам.
— На Калке, — повторил наместник.
— Пленные говорят: на Калке были все южные князья и половцы. Разбиты все. Киевский князь сдался на слово. Остальные бежали к Днепру. Тех, кого догнали, гнали на восток. Две недели.
Наместник перестал перебирать чётки. В палате стало так тихо, что Атнер услышал, как у Ильяса скрипнул ножик о край столика — Ильяс его положил.
— Сколько их? — спросил человек в синем кафтане. Голос у него был ровный и сухой, и он задал вопрос так, как задают его сборщику: сколько привёз.
— Не знаю.
— Пленные что говорят?
— Говорят — как травы.
— Трава не число.
— Не число, — сказал Атнер. — Число у меня одно. Тридцать один человек на одной верёвке. Девять верховых на тридцать одного. Сколько таких верёвок — не знаю.
Человек в синем кивнул, открыл свою книгу на одной из закладок и что-то в ней отметил. Без калама — ногтем.
Наместник долго молчал. Потом спросил, не глядя на Атнера, а куда-то в столб света:
— За Луку тебя кто посылал?
— Письменного приказа не было.
— Значит, ты за Луку не ходил. — Наместник опять взялся за чётки. — Ильяс. Напиши: разъезд авангарда у Луки встретил конвой, идущий на север, и взял его.
— Конвой шёл на восток, — сказал Атнер.
— Напиши: на север, — сказал наместник.
Ильяс написал.
* * *
Дальше говорил человек в синем. Наместник назвал его Хасан-беком, и Атнер вспомнил это имя: в казённой палате при пристани, двенадцать лет на десятине, человек, у которого не пропадало ни одной меры. Про него говорили, что он считает даже во сне и что жена его жалуется на это соседкам.
Хасан-бек читал поручение с листа, но Атнер видел, что он его не читает, а знает. Читал он не громко и не тихо, ровно, выделяя числа — так, что числа ложились в воздух, как камни в стену.
Отряду переправиться на правый берег. Пройти по сёлам правобережья. Собрать людей, сколько дадут сёла и роды, лесных соседей, кого удастся, — на оборону бродов и дорог, чтобы пришлые, если пойдут на Болгар, шли не прямо, а долго. Искать, где пройдут. Доносить. Казна — пятьсот серебром. С казённого склада — сорок восемь мер зерна, двенадцать тюков холста, соли на сорок дней, стрел — восемь сотен, наконечников отдельно — две сотни. Сорок кольчуг.
— Кольчуг не беру, — сказал Атнер.
Хасан-бек поднял глаза от листа.
— Сорок кольчуг выписаны.
— Кольчуга — сто двадцать дней кузнечной работы. У меня сорок дней пути. Порвутся — чинить некому. Бросить — жалко казны. Возить — лошадей нет. — Атнер помолчал и добавил: — Впиши, что не взял. Чтобы потом не спросили.
Хасан-бек посмотрел на него внимательно, долго, как смотрят на мешок, в котором не то зерно, что в описи. Потом кивнул Ильясу. Ильяс записал.
— Срок возврата обоза? — спросил Ильяс. Голос у него был тихий и вежливый, и спрашивал он так, будто извинялся.
— Не назову, — сказал Атнер. — Обоз вернётся, когда отпустят броды.
— Это не срок.
— Это причина. Срок поставишь сам. Я подпишу.
Ильяс подумал, обмакнул калам и поставил срок. Какой — Атнер не видел.
— Сколько при тебе людей? — спросил Ильяс.
— Четырнадцать всадников. Пять обозных.
Ильяс записал. Потом поднял голову.
— Сколько людей писать на кормление?
— Четырнадцать и пять, — сказал Атнер. — Я сказал.
— Я слышал, — сказал Ильяс. — Я спросил другое. Кормить сколько?
Атнер помолчал.
— И тридцать, — сказал он.
— Освобождённые из вражеского полона, — сказал Хасан-бек, не отрываясь от своей книги, — числятся за казной до выкупа родными или до решения. Их пишут отдельно. Как добро.
Ильяс кивнул и склонился над листом. Писал он медленно, красиво, и в конце строки остановился, подумал и дописал ещё что-то, короткое. Потом поднёс калам ко рту и подул на кончик, хотя чернила на нём давно высохли.
Атнер стоял близко. Читать вверх ногами он умел хуже, чем прямо, а прямо — медленно, по слогам, и губы у него при этом шевелились, и он знал, что это видно, и под личиной это было не видно. Он прочёл строку. Там стояло: «При отряде, на кормлении, обозными, тридцать душ». Слова «добро» там не было.
Ильяс поднял на него глаза, спокойные, усталые, с красными веками, и сразу опустил.
— Добро из конвоя, — сказал Хасан-бек, — описано?
— Описано. Зарубками.
— Зарубками. — Хасан-бек произнёс это слово так, будто взял его двумя пальцами. — Хорошо. Перепишу сам. Там что?
— Войлок, котлы, просо, мясо. Седло с серебром. Два сундука русского добра. Чаши, пояса, крест серебряный.
— Крест, — сказал наместник со своего места. Это было первое слово за долгое время.
— Крест, — сказал Атнер.
Наместник пожевал губами и больше ничего не сказал. Хасан-бек отметил в книге ногтем.
* * *
Когда всё было прочитано и подписано, наместник сказал:
— Хасан-бек поедет с тобой. Казна будет при нём. Отчёт — при нём. Он будет писать мне сам, раз в десять дней.
Хасан-бек поклонился наместнику и потом, чуть меньше, Атнеру. Атнер поклонился ему так же. Больше говорить было нечего.
Он вышел из палаты в тёмный переход, и там снял личину, и мир сразу вернулся — звонкий, с чужими шагами за углом, с голубями на карнизе. Лицо под железом было мокрое. Он провёл по нему рукавом.
Хасан-бек вышел следом и встал рядом, у окна, в столбе света, и раскрыл свою книгу. Страницы были исписаны мелко, столбцами: числа, числа, между ними редкие слова.
— Не обижайся заранее, командир, — сказал Хасан-бек, не поднимая глаз. — Я считаю всё. Зерно, серебро, подковы, дни. Людей. Меня к тебе не за то посылают, что я тебе не верю. Меня посылают, потому что я считаю.
— Я не обижаюсь.
— Обидишься. Все обижаются. Недели через две. — Хасан-бек перевернул страницу. — Ты сказал в палате «тридцать один на одной верёвке». Хорошо сказал. Наместнику это легче, чем «как травы». Кто тебя научил?
— Десятник.
— Умный десятник. Как звать?
— Салих.
Хасан-бек записал ногтем.
— Триста лет назад, — сказал он, — эмир Алмуш принял закон. Не веру только — закон, счёт, письмо. С того дня эта страна знает, сколько у неё есть: сколько дворов, сколько душ, сколько мер. Ты понимаешь, что это значит?
Атнер молчал.
— Это значит: кто знает, сколько у него есть, тот знает, что он может потерять и чего не может. И потому стоит. Те, с Калки, князья — они не знали, сколько у них есть. Они знали, сколько у них храбрости. — Хасан-бек закрыл книгу. — Столица знает счёт, командир. Потому устоит.
— Пиши, — сказал Атнер.
Хасан-бек посмотрел на него, на личину у него в руке, на серое пятно на золотой переносице, и, кажется, хотел что-то спросить. Не спросил.
— Завтра на рассвете, — сказал он. — Ага-Базар. Там склад и там переправа. Твоих русских я пересчитаю сам.
Из палаты вышел Ильяс, с доской для письма под мышкой, с каламом за ухом. Прошёл мимо них по переходу, потом вернулся на два шага.
— Командир, — сказал Ильяс тихо. — Я не умею воевать. Я умею, чтобы у воюющих всё было. Это тоже участие.
Он сказал это так, будто продолжал какой-то разговор, начатый давно, и ушёл, не дождавшись ответа.
Хасан-бек проводил его глазами.
— Он хороший писец, — сказал Хасан-бек. — Только добрый. Это пройдёт.
* * *
Обоз стоял за стеной, у пристани, на выгоне, где всегда ставили казённые телеги. Когда Атнер пришёл туда после полудня, Курак спал под повозкой, накрыв лицо шапкой, освобождённые сидели в тени у складской стены, а Салих торговался с водоносом за два ведра и проигрывал.
Гордята поднялся навстречу.
— Ну? — спросил он.
Атнер подумал, как сказать это по-русски.
— Завтра — Ага-Базар. Потом на тот берег. Отряд. Вы — с отрядом.
— Как с отрядом? Мы кто?
— Записаны. При отряде. На кормлении. Обозные.
Гордята долго смотрел на него, повторяя про себя слова, как Курак повторял имя Сновида.
— А могли записать как?
Атнер помолчал.
— Как добро, — сказал он. — Из полона.
Гордята перевёл взгляд на складскую стену, у которой сидели его тридцать, на Любаву с ремнём, на Нежату. Потом опять на Атнера.
— Кто записал?
— Писец. Не я.
— Скажи писцу спасибо.
— Он не возьмёт, — сказал Атнер. — Он сделал вид, что так и было.
Гордята кивнул, будто это было понятно, и сел обратно в тень. Потом спросил снизу, не поднимая головы:
— А на том берегу что?
— Сёла. Лес.
— Эти туда придут?
— Не знаю.
— Придут, — сказал Гордята. — Они везде приходят.
Салих вернулся с двумя вёдрами и сказал, что водонос вор и что вода в Болгаре дороже, чем пиво в Биляре. Никто ему не возразил.
* * *
Отцовский дом стоял за третьей улицей от восточных ворот, в посаде, и Атнер нашёл бы его с закрытыми глазами: по запаху кожевенной мастерской через два двора, по вязу у ворот, по скрипу калитки, которая скрипела так уже тридцать лет, потому что отец так и не собрался её смазать, а после отца никто не собрался.
Собака во дворе была новая. Атнер остановился у калитки и ждал, глядя на собаку, пока из дома не вышел мальчишка и не оттащил её за ошейник. Шрам на левом запястье у Атнера зачесался, как чешется всякий раз, и он потёр его о штанину, не заметив.
— Брат пришёл, — сказал мальчишка в дом, не громко и не радостно, а так, как говорят «дождь пошёл».
Вдова отца вышла на порог, вытирая руки. Была она булгарка, городская, моложе матери лет на десять, полная, с усталым красивым лицом, и называла Атнера так, как положено по закону, — старшим сыном своего мужа. По жизни они друг другу не приходились никем, и оба это знали и оба это вежливо обходили.
— Ты ел? — спросила она.
— Не ел.
— Заходи. Руки мой.
Его посадили в передней комнате, на почётное место, где сидел отец. Младший, Идрис, лет девяти, сел на пол у стены и смотрел на личину, которую Атнер положил рядом с собой на лавку. Смотрел не отрываясь. Старший, Бурхан, лет тринадцати, тот, что оттаскивал собаку, сел за стол, ел и не смотрел ни на кого.
Вдова поставила миску с кашей, на каше — масло, лепёшки, кислое молоко. Атнер взял ложку, зачерпнул первую, и рука сама, как на кладбище, пошла в сторону — к краю стола, к полу, — отложить. Туда, где в Хурӑнвар у стола стояла старая глиняная плошка для отцов.
Здесь плошки не было.
Рука остановилась на полпути. Атнер посмотрел на ложку, как смотрят на чужую вещь, которую взял по ошибке, и съел кашу сам. Каша была горячая, и он обжёгся.
Вдова видела. Он понял это по тому, как она сразу отвернулась к печи и стала там что-то переставлять.
Говорили о службе. Вдова спросила, как его мать.
— Не знаю, — сказал Атнер. — С весны не видел.
— Весной была здорова?
— Весной была. Обозный сказал, он из её деревни.
Вдова кивнула. Они с матерью прожили под одной крышей двенадцать лет, две жены одного мужа, одна городская, другая из-за Волги, и за двенадцать лет ни разу не поссорились вслух, потому что ни разу ни о чём важном не заговорили. После сороковин по отцу мать собрала один узел и уехала к себе в Хурӑнвар на попутной телеге. Вдова тогда вышла проводить до ворот.
— Скажи ей, — сказала вдова, — вяз у ворот я не срубила. Она просила.
— Скажу.
Больше вдова про мать не спрашивала.
Потом спросила, надолго ли он в городе. Он сказал: до утра. Она спросила, куда. Он сказал: на правый берег. Она сказала: там, говорят, опасно. Он сказал: везде говорят. Старший, Бурхан, спросил, правда ли, что русских побили. Атнер сказал: правда. Старший сказал: хорошо, пусть знают. Вдова сказала: Бурхан. Старший замолчал и доел.
Младший всё смотрел на личину.
— Можно потрогать? — спросил он наконец.
Атнер подумал.
— Можно.
Мальчишка подошёл, протянул руку и не потрогал. Держал руку над золотым лбом, в двух пальцах, и не опускал. Потом убрал руку за спину и вернулся к стене.
— Холодная? — спросил Атнер.
— Не знаю, — сказал мальчишка. — Не потрогал.
* * *
Когда мальчишек уложили, вдова вышла с ним в сени и показала на потолок. Над сенями, в углу, доски потемнели пятном в две ладони, и на полу под пятном стоял горшок.
— Течёт, — сказала она. — С весны. Я звала мастера, мастер сказал: надо перекрывать весь угол, а не латать. Назвал цену.
— Сколько?
Она назвала. Атнер полез в кошель, отсчитал, прибавил ещё немного и протянул ей. Серебро было его, не казённое. Своё он носил отдельно, в другом кармане кошеля, рядом с отцовской печаткой.
Вдова взяла и поблагодарила — правильными словами, как благодарят в хорошем доме: призвала благословение на его руки и на его дорогу, на его отца и на отца его отца. Сказала всё до конца, ничего не пропустив, и только потом опустила серебро в карман передника.
Постояли.
— Ты у нас как посланник, — сказала вдова. — Приедешь, поешь, дашь денег и уйдёшь.
— Я и есть посланник.
— Я знаю. — Она посмотрела на тёмное пятно на потолке, а не на него. — Я просто хотела, чтоб ты это сам сказал.
Она ушла в дом. Атнер остался в сенях. В горшке под пятном было сухо: дождя не было с неделю.
Он вернулся в переднюю комнату, где ему постелили на лавке, лёг, не раздеваясь, и положил личину под голову, как кладут седло. На полке над дверью стояла отцовская чернильница, пустая, с засохшей коркой на дне. Отец писал плохо, хуже сына, и всё равно держал чернильницу на виду, как держат дорогую вещь.
Атнер лежал и смотрел на неё, пока не стемнело совсем. Потом, в темноте, сосчитал вслух, негромко: отряд, обоз, тридцать при отряде, завтра Ага-Базар. Сорок восемь мер. Пятьсот серебром. Сорок кольчуг — не взял.
За стеной заворочался и сел в постели младший.
— Ты кому это? — спросил он через стену шёпотом.
— Никому, — сказал Атнер. — Спи.
Глава 5. Десятина головами

Хасан-бек

Ахтупай мучи

Ага-Базар
Хасан-бек. Ага-Базар, 22–23 июня 1223 года
Жена дала ему в дорогу урюка в чистой тряпице и сказала: сорок штук, на сорок дней, по одной после заката, не больше. Хасан-бек пересчитал на первом привале, за городскими огородами, пока обоз поил лошадей. Вышла сорок одна.
Он пересчитал ещё раз. Сорок одна. Значит, считала она сама, а не служанка, и считала второпях, у порога, пока он садился в седло. Он завязал тряпицу, положил в суму, на дно, и решил, что лишняя — на обратную дорогу.
Потом раскрыл дафтар«книгу учёта» на закладке и пошёл считать русских.
Они сидели у дороги, в тени кустов, кучей, как сидят люди, которые долго ходили на одной верёвке. Хасан-бек обошёл их по кругу, отмечая каждого ногтем по краю листа. Двадцать шесть мужчин, из них один мальчишка лет четырнадцати, который тут же встал и спросил, что он пишет. Четыре женщины. Тридцать. Сходилось с тем, что сказал командир в палате, сходилось с росписью писца, сходилось с числом мисок, которые вчера выписали по росписи.
Мальчишку он отправил к Салиху. Мальчишка пошёл, оглядываясь.
Роспись Ильяса он перечитал здесь же, стоя, ещё раз, потому что вчера, в палате, её читали вслух, а на слух Хасан-бек не верил ничему, даже себе. Строка про русских была на месте. «При отряде, на кормлении, обозными, тридцать душ».
Он прочёл её дважды. Он так не диктовал. Он сказал в палате: освобождённых из полона пишут отдельно, как добро, до выкупа родными или до решения. Так было в законе и так делалось двенадцать лет. Ильяс написал «обозными».
Разница была в деньгах. Обозных казна кормит до возвращения обоза. Добро казна может продать, если кормить станет накладно, и вписать выручку в приход. Хасан-бек подержал палец на строке. Под строкой стояла печать наместника, а под печатью — кривая, разборчивая, некрасивая подпись командира. Подписанное правят только в палате, при свидетелях, а палата осталась за стеной, и назад никто не поехал бы.
Он закрыл дафтар. Отметил про себя: спросить Ильяса по возвращении, как у него это вышло. Потом отметил: не спрашивать.
* * *
Ага-Базар было слышно раньше, чем видно. Сначала гул, ровный, как от воды на перекате, потом из гула стали вылезать отдельные голоса, потом запахи: сырые кожи, дёготь, угольный дым от кузнечного ряда, рыба. Потом дорога поднялась на увал, и внизу открылась пристань — навесы, навесы, навесы до самой воды, и лодки у берега, и у лодок люди с мешками на спинах, цепочкой.
Двенадцать лет Хасан-бек въезжал сюда этой дорогой, почти каждый день, кроме пятниц и зимы. Он знал, что с увала до ворот таможенного двора — девятьсот сорок шагов, если идти пешком и не останавливаться у хлебного ряда Асии. У хлебного ряда Асии не останавливаться было нельзя. Он проверял.
— Ылтӑн Пит! — закричал кто-то над самым ухом, и Хасан-бекова кобыла шарахнулась.
Кричал Шӑнкӑрч. Он сорвался откуда-то из-под медового навеса, подбежал к голове обоза и шёл теперь рядом с конём командира, задрав голову к личине, и кричал так, что оборачивались лодочники у воды:
— Ылтӑн Пит«Золотое лицо»! Золотое лицо у нас ходит, люди! Смотрите, пока даром! Завтра за погляд брать будут!
Командир ехал и не поворачивал головы. Личина у него была опущена: он опустил её у первых навесов, и Хасан-бек заметил это и записал бы, если бы было куда.
— Ему медяк, — сказал Хасан-бек Юсуфу. — Иначе до воды не отстанет.
Юсуф ибн Ахмад, девятнадцати лет, всадник при казне, взятый из столичной сотни за то, что умел читать, полез в кошель. Шӑнкӑрч поймал медяк не глядя, как ловят муху, сказал «Мёд у Акмана! Мёд у Акмана, лучше не бывает!» — уже совсем другим голосом, и пропал под навесом.
— Он и про мёд так же кричит, — сказал Юсуф.
— Он про всё кричит одинаково. За это ему и платят. — Хасан-бек поморщился. — Золотое лицо — казённая вещь. Кричать про неё на торгу за медяк — всё равно что кричать про печать наместника.
Юсуф подумал.
— Про печать не кричат.
— Потому что за печать медяк не дают.
За их спинами, в хвосте обоза, ребятишки бежали за конём командира и пели что-то про городского, у которого нет лаптей. Хасан-бек не стал оборачиваться.
* * *
Таможенный двор стоял там же. Навес над столом был новый, а стол старый, и на углу стола было выжжено пятно в форме подковы: это Хасан-бек на третий год поставил туда горячий светильник. Теперь за столом сидел Юнус, которого он когда-то учил писать цифры так, чтобы семёрку нельзя было переделать в девятку.
Юнус встал.
— Бек.
— Сиди. Я не по твоему делу.
— Все говорят, вы теперь при войске.
— При казне. — Хасан-бек посмотрел на стол, на весы, на бирки, нанизанные на шнурок. — Бирки опять на одном шнурке держишь.
— На одном, бек.
— Спутаются.
— Не спутались ещё.
— Значит, спутаются завтра, — сказал Хасан-бек и почувствовал, как ему стало легче, будто он поставил на место чужую ложку.
Склад выдавал зерно по росписи, и выдавал медленно, как всегда, и Хасан-бек стоял при выдаче и считал меры вслух вместе с кладовщиком, а кладовщик сбивался, потому что не привык, чтобы вслух считал кто-то ещё. Сорок восемь мер. Двенадцать тюков холста. Соль. Стрелы пучками по сорок, двадцать пучков. Наконечники в двух мешках, по сотне, мешки опечатаны; Хасан-бек проверил печати и не стал вскрывать, потому что печать ставил он сам в прошлом году. Кольчуг не выдавали. Кладовщик спросил про кольчуги. Хасан-бек сказал: не взял. Кладовщик спросил: кто не взял. Хасан-бек сказал: записано.
К полудню телеги стояли гружёные. Командир всё это время ходил по пристани с Салихом и считал что-то своё: сколько лодок, сколько весел, сколько с каждого места видно воды. Личину он так и не поднял.
* * *
Невольничий ряд стоял между меховым и канатным.
С дороги его нельзя было отличить. Те же навесы, та же тень, те же весы у столба, и под весами такой же писец с бирками на шнурке. Слева висели связки беличьих шкурок, справа лежали бухты пенькового каната, свёрнутые кольцами, и от каната пахло смолой.
Хасан-бек знал этот ряд двенадцать лет. Он знал его так, как знают строку в книге, которую переписывают каждый месяц: торг пристани, людской, десятая сверху. Он ни разу не заходил под этот навес. Для этого там стоял человек эмира.
Человек эмира стоял и сейчас. Молодой, в хорошем кафтане, с палочкой угля в пальцах.
Их было девять. Сидели на кошме, у ног узелки. Никто не был связан. Купец, немолодой, с крашеной бородой, никого не зазывал и никого не показывал рукой: он говорил с покупателем через плечо, негромко, и называл ремесло и цену.
— Пряха, — говорил купец. — Гончар, с левой рукой плохо. Двое с поля.
Покупатель, сидевший на корточках, кивал и ничего не говорил.
Человек эмира смотрел на девятерых и держал уголь над биркой. Хасан-бек знал, что он делает: он решал, какая голова будет десятой. Десятины с торга людьми брались головами, как с меха брались шкурками. Если в партии девять, десятой головы нет, и тогда берут серебром. Если десять — одну голову эмиру, и молодой человек в хорошем кафтане сейчас прикидывал, кого из девяти запишут десятым, когда купец приведёт ещё одного. Уголь был ещё чистый.
Командир остановился.
Он остановился посреди прохода, и за ним встал Кӑвак, и за Кӑваком встали люди, и проход закрылся. Хасан-бек тоже остановился.
С краю кошмы сидела женщина в сером сурпане«женском головном покрывале». Лет тридцати, может, больше. Руки у неё лежали на коленях ладонями вверх, пальцы в мелких шрамах и в мозолях от нитки, такие Хасан-бек видел у ткачих в казённой мастерской. Она не смотрела на покупателей. Она смотрела мимо канатного навеса, на реку, туда, где шла лодка с мешками.


