
Полная версия
Сувар. Повесть о том, откуда пошел народ чувашский
— Разъедутся.
— Не разъедутся. — Старик не отпускал рукав. — Они сюда не к тебе приехали, батюшка. Они к котлу приехали. Скажешь до котла — тебя послушают, а котёл остынет. Скажешь после — тебя послушают сытые.
Атнер посмотрел на поле. Никто на него не смотрел. Все смотрели на Ишлея.
— Когда? — спросил он.
— Ишлей скажет. — Ахтупай отпустил рукав. — Ты пока иди. Скотину свою приведи.
* * *
Скотину купил Хасан-бек позавчера, у пастухов Мӑн Юман, на мясо отряду: десять овец, по восемь серебром голова. Он записал их в столбец «кони», потому что столбца «овцы» у него не было, и приписал сбоку «не кони». Овцы стояли у телеги отряда на верёвке и жевали.
Атнер отвязал верёвку.
— Это мясо на двадцать дней, — сказал Хасан-бек.
— Знаю.
— Восемьдесят серебром.
— Знаю.
— Ты их ведёшь в котёл.
— В котёл.
Хасан-бек открыл книгу, подумал и закрыл.
— Это я запишу потом, — сказал он. — Сейчас я не знаю куда.
Атнер повёл овец через поле. Овцы шли плохо, упирались, и одна всё время пыталась лечь, и Уйӑп пришёл помочь и шёл сзади, подталкивая ту, что ложилась, коленом. Люди расступались. Атнер слышал, как за его спиной говорят: чьи? — отряда. — Какого отряда? — Того, золотого. — Десять? — Десять. И когда он довёл овец до котлов и отдал верёвку подпаску, который принял её без слова, по полю уже шло это «десять», из рядов в ряды, как идёт по воде круг от камня.
Ближе к полудню, пока Ишлей ещё не назначил часа, с того берега ручья пришли ещё телеги. Двенадцать телег, пыльных, с дальней дороги. Ярмул, стоявший у огня, увидел их и сказал Ахтупаю что-то, и Ахтупай сощурился на телеги и засмеялся.
— Ишь, — сказал он Атнеру. — Из-за Кинера. Эти на учук«полевое моление» три года не ездили. Далеко, говорят. А про десять овец, выходит, вчера узнали. Не далеко.
* * *
Ишлей назначил час, когда тень от самого высокого дуба на опушке дошла до первого котла.
Он ничего не сказал. Он просто подошёл к первому котлу и поднял руку, и поле, которое шумело всё утро, стало затихать — сначала у котлов, потом дальше, потом у телег, — и последними замолчали мальчишки, которых матери дёргали за рубахи.
Скот повели к воде. Атнер не смотрел туда, и никто не смотрел: смотрели на Ишлея. Какой-то мальчишка лет семи вывернулся из рук у матери и повернулся к воде, и старик, сидевший на меже, не вставая, взял его за плечи и развернул обратно, лицом к котлам, и мальчишка так и остался стоять, с открытым ртом.
Под котлами зажгли огонь.
Потом был долгий час, когда всё поле пахло одним: дымом, мясным наваром, мокрой травой у ручья. У каждого котла стояла своя баба с черпаком, и у каждой бабы была своя манера мешать, и между котлами уже спорили, у кого гуще.
Ярмул ходил от котла к котлу и называл роды.
Он называл их по порядку, тихо, и Ишлей, шедший рядом, повторял громко, и от белой толпы отделялся старик, или двое, и подходил к своему котлу. Порядок был не по сёлам и не по богатству. Атнер не понимал этого порядка и видел, что все его понимают, кроме него, Хасан-бека, русских и всадников на краю поля.
Потом Ишлей встал лицом к воде, и поле встало лицом к воде, и все сняли шапки. Стало так тихо, что было слышно котлы и жаворонка над степью.
Ишлей говорил моление. Говорил ровно, не нараспев, как говорят старшему то, что старший и так знает, но что положено сказать. Ярмул стоял у него за плечом и молчал: сегодня Ишлей не сбивался.
— Эсӗ хирти тырӑ-пулла сыхласа сир, ҫумӑр вӑхӑтӗнче ҫумӑр пар, сывлӑм вӑхӑтӗнче сывлӑм пар, ҫырлах«Убереги хлеб в поле, в пору дождя дай дождя, в пору росы — росы, помилуй».
Атнер стоял среди стариков и шевелил губами вместе со всеми. Эти слова он помнил. Их говорили каждый год, и он говорил их в Хурӑнвар шесть лет подряд, и они не ушли.
Ишлей зачерпнул первую ложку из первого котла и бросил в огонь. Из второго плеснул на землю. Потом отступил, и черпальщицы подняли черпаки.
* * *
Первыми ели старики.
Их обносили, а молодые стояли и ждали, и дети стояли и ждали, и никто не садился, пока последний старик на меже не взял чашку. Потом сели все, где стояли, кругами, по родам и по сёлам, и черпальщицы пошли по кругам.
Атнер в это время был на краю поля. Салих махнул ему с бугра, и он поехал туда, и оказалось — ничего: на горизонте поднялась пыль и легла, и Салих хотел, чтобы Атнер тоже посмотрел, как она ляжет. Они посмотрели вдвоём. Пыль легла. Это было стадо.
Атнер вернулся к котлам в личине. Он опустил её на бугре, чтобы смотреть в степь против солнца, и забыл поднять.
У ближнего котла стояла очередь из отряда: обозные, русские, Юсуф с двумя мисками. Атнер встал в очередь. Перед ним стоял Гордята, и Гордята обернулся, посмотрел на личину и ничего не сказал.
Черпальщица была пожилая, с красными руками, с черпаком длиной в руку. Когда Атнер протянул чашку, она опустила черпак обратно в котёл и не зачерпнула.
— Сними, батюшка, — сказала она. — Я в железо лить не буду.
— Отчего?
— Оттого что не видно, сыт ты или нет.
Она ждала. Очередь за Атнером ждала тоже, и кто-то в очереди засмеялся — Хурҫӑ, узнал Атнер по голосу, — и перестал.
Атнер поднял личину на лоб.
Черпальщица посмотрела ему в лицо, как смотрят на тесто, поднялось или нет, и налила. Налила полную, с мясом.
— Вот, — сказала она. — Теперь видно.
* * *
Ковш пошёл по кругу, когда каша кончилась в третьем котле. Ковш был большой, липовый, с ручкой в виде утки, и в нём было пиво, и его несли от старика к старику, и каждый, прежде чем выпить, плескал на землю. Атнер сидел со стариками и ждал, когда дойдёт до него. Руки у него были холодные. Он заметил это и сунул их под колени.
Ковш до него дошёл. Он плеснул и выпил.
Тогда Ишлей встал.
Он сказал, что моление принято и что каша съедена. Сказал, что старший скажет дальше. И сел.
Встал Ахтупай. Он постоял, опираясь на палку, и посмотрел на поле, по всем кругам, и поле, которое уже снова гудело, стало стихать — не сразу, а кругами, как стихало утром.
— Тут человек пришёл, — сказал Ахтупай. — Вы его видели. Золотой. Десять овец в котёл привёл. — Он помолчал. — Он Ятмана из Хурӑнвар племянник. Эрнепи сын. Ему сказать надо. Я ему слово даю.
И сел.
Атнер встал.
Он встал и увидел поле. Тысяча сто сорок человек сидели кругами на траве с чашками в руках и смотрели на него, и многие ещё жевали. Ближе всех сидели старики с межи. Дальше — мужики. Дальше, у телег, — бабы, и девки со звенящими тухьями, и дети. И было тихо так, что он слышал, как у кого-то в ближнем круге ложка стукнула о чашку.
Перед строем было легче. Строй молчит, потому что велено.
— Тридцать один человек, — сказал Атнер. — На одной верёвке. Девять верховых на тридцать одного. Шесть повозок. Их гнали две недели от Калки-реки. Это на Дону. Сколько таких верёвок…
Он остановился.
Он видел лица. Лица были вежливые. Лица слушали так, как слушают сборщика, когда он читает грамоту: ровно, не шевелясь, и за этой ровностью ничего нельзя было разглядеть, потому что за ней стояла стена. Старик в ближнем круге опустил глаза в свою чашку.
Атнер закрыл рот. Постоял.
Хасан-бек стоял у телеги отряда и держал книгу. Ярмул сидел у огня и смотрел в огонь. Ахтупай смотрел на Атнера снизу, и лицо у Ахтупая было такое, как у человека, который смотрит, как сосед чинит плетень не с того конца, и не говорит, и ждёт.
— Они придут, — сказал Атнер.
Он сказал это иначе. Он сам услышал, что иначе: голос сел вниз, туда, где говорят дома.
— Когда — не знаю. Может, как свезут снопы. Может, раньше. Сейчас их нет. Сейчас они на Дону и за Волгой, далеко. А придут.
Старик в ближнем круге поднял глаза от чашки.
— Людей прошу, — сказал Атнер. — Не сейчас. Сейчас у вас покос, я не дурак. После покоса. Кто может ходить и кто умеет с луком. Кормить буду я. Кто пойдёт — тех к жатве отпущу. Жать будете сами, своё.
Он помолчал. Он не знал, что сказать дальше, и сказал то, что было:
— Кого не отпущу — того назову. Каждого. Чей он и откуда. Ярмул помнит.
У огня Ярмул поднял голову.
— Больше мне сказать нечего, — сказал Атнер. — Каша у вас хорошая.
И сел.
Некоторое время не было ничего. Потом в дальнем круге, у телег, кто-то засмеялся — баба, коротко, — и на неё зашикали, и она сказала громко, на всё поле: «А что, хорошая ведь каша!», и тогда засмеялись в другом круге, и в третьем, и старики на меже, и смех пошёл по полю так же, как утром шло «десять».
Старик из ближнего круга встал. Худой, в латаной рубахе, с одним ухом, другое было отрублено давно.
— Сколько людей надо? — спросил он.
— Сколько дадите, — сказал Атнер.
— Ну, это мы умеем, — сказал старик. — Давать, сколько дадим. — И подмигнул Хасан-беку, который стоял у телеги с книгой, так, что смех пошёл по полю второй раз.
Хасан-бек открыл книгу. Потом, помедлив, поклонился старику — не как бек, а как купец купцу, когда торг кончился вничью.
* * *
До вечера к телеге отряда подходили старики.
Подходили по одному, по двое, и садились на оглоблю, и говорили Ярмулу, а Ярмул повторял Хасан-беку, а Хасан-бек писал. Шӑхаль — как покос кончат, двенадцать. Мӑн Юман — сорок, «как свезут сено». Выселок за Кинером — семь, «лучники, всё зверовщики». Таяпа — «спросим у Албара, а своих пять дадим и без Албара». Хасан-бек писал и не спорил ни с одним «как свезут», и Атнер видел, что рядом с каждым числом он мелко пишет что-то ещё, и заглянул. Рядом с числами бек писал работы: «после сена», «после сена», «после жатвы», «после сена».
— Это что? — спросил Атнер.
— Срок, — сказал Хасан-бек, не поднимая головы. — Другого у них нет. Буду считать этим.
Потом бек сказал, тоже не поднимая головы:
— Наместнику напишу: сбор ополчения у Мӑн Юман, тысяча сто сорок душ, обещано людей столько-то. Про кашу писать не буду. Каша не статья.
— А овцы?
Хасан-бек перевернул лист назад, к столбцу «кони, не кони», посмотрел на десять овец, вздохнул и провёл под ними черту.
— Овцы — угощение послов, — сказал он. — Есть такая статья. Мы тут, выходит, послы.
* * *
К вечеру поле разбилось на кучки.
Мужики сидели по родам и говорили о своём: у кого сын женился, у кого лошадь пала, почём в Ага-Базаре кожа. Бабы собрались у котлов и мыли, и там был свой разговор, длиннее. Молодые встали в круг.
Круг встал на вытоптанном месте у ручья. Парни с одной стороны, девки с другой, и кто-то из-за Кинера привёз шӑпӑр«волынку», и первая песня получилась кривой, потому что все вступили вразнобой, а вторая уже пошла, и круг двинулся. Тухьи звенели. Старухи сели на межу, туда, где днём сидели старики, и стали смотреть, кто с кем стоит.
Атнер стоял у телеги и смотрел тоже.
В кругу шёл парень, высокий, красный от солнца, по имени Алмас, — его Атнер запомнил днём, потому что тот носил дрова к котлам за двоих. Через двух человек от него шла девка, тонкая, с серебром на тухье в два ряда. Круг шёл, и каждый раз, когда он поворачивался, парень и девка оказывались друг против друга. И каждый раз оба смотрели в сторону: он — на ручей, она — на котлы.
— Ну, — сказала громко одна старуха на меже другой. — Эти к столбам поженятся.
— К столбам, — сказала другая. — Кӗмӗлпи-то? Её отец отдаст?
— Отдаст. Он за два двора жнёт.
Девка услышала, это было видно, и сбилась с шага, и выправилась. Парень не услышал. Он смотрел на ручей.
* * *
Песню начал Уйӑп.
Солнце уже ушло за дубраву, и котлы остыли, и на поле зажгли костры. Отряд сидел у своего огня, у телеги: обозные, русские, Ахтупай, Ярмул, Ильгам, Илемпи, Виряс. Всадники ещё не вернулись с края поля.
Уйӑп сидел, подобрав ноги, и молчал весь вечер, и вдруг запел — высоким, недовольным своим голосом, тем самым, которым ругался, когда путался в рукаве:
— Алран кайми аки-сухи«Плуг и соха, что не выпадают из рук»…
Он вытянул это одно, и голос у него сорвался на конце, и он замолчал, будто сам удивился.
Курак подхватил. Хурҫӑ подхватил. Двое безымянных обозных, которых в отряде звали просто по сёлам, подхватили тоже, и Ахтупай, и Ярмул, и от соседнего костра, где сидели мӑнъюманские, подхватили, и от следующего:
— Асран кайми атти-анни«Отец и мать, что не уходят из памяти»…
Атнер знал эту песню. Он пел её в Хурӑнвар мальчишкой, на покосе, когда Ятман сажал его на копну. Он не пел её двадцать лет. Он открыл рот, не думая, и слова пошли. Все. Одно за другим, с того места, где их взяли остальные, и ни одно не потерялось, и он не останавливался ждать, придёт ли следующее. Следующее приходило само.
— Турӑран-Пӳлӗхрен ай асли ҫук, атте-аннинчен ай пахи ҫук«Нет старше Бога-Творца, нет дороже отца-матери»…
Встали. Сначала встали старики у соседнего костра, потом Ахтупай, опираясь на палку, потом Курак, и тогда встали все, и Атнер встал вместе со всеми. Эту песню пели стоя. Пели все костры на поле, и где-то на краю кто-то отставал на полстроки, а где-то забегал, и песня шла от костра к костру волнами и возвращалась.
Виряс пел, не зная слов, — открывал рот и тянул голос на ту же ноту. Ильгам пела, стоя у телеги, тихо, и Атнер вспомнил, что она из-под Сувара, и там поют то же самое. Илемпи пела шёпотом, и шёпот было не слышно, а было видно. Хасан-бек стоял у телеги с закрытой книгой под мышкой и молчал, и лицо у него было такое, как у человека, который стоит под навесом, пока идёт дождь, и ждёт, и никуда не торопится.
Русские не пели. Нежата стоял, Любава стояла с обрезком ремня в руке. Гордята стоял и слушал, наклонив голову влево. Слов он не понимал. Он стоял так, как стоял в церкви, когда поют то, чего не понимаешь, но стоять надо.
— Виличчен пӗрле ай пурнар-и«До смерти вместе будем жить»…
Песня кончилась. Кончилась не сразу, а так же, как шла, — волнами: у одного костра уже молчали, у другого ещё допевали. Потом замолчали все. Кто-то сел. Кто-то засмеялся — и на него не шикнули.
Атнер сел. Руки у него были тёплые.
* * *
Разъезжались долго. Прощались час, у телег, и договаривались, кто к кому приедет на осеннее пиво, и отдавали друг другу чашки, перепутанные за день, и искали свои. Искали мальчишку из Шӑхаль. Мальчишку нашли под чужой телегой, спящим. Девка отдала парню платок — не Кӗмӗлпи, другая, — и старухи на меже увидели это раньше, чем парень.
Телеги уходили в темноту с трёх сторон, и скрип был слышен ещё долго после того, как огни у телег пропали.
На поле остались угли семи костров, вытоптанный круг у ручья и запах. Ишлей ходил по полю с ведром и заливал то, что не погасло.
Атнер взял две чашки каши из последнего котла, где ещё оставалось, накрыл их лопухом и поехал на край поля.
Салих сидел на бугре. Он так и не сошёл с коня за весь день и сейчас только отпустил подпругу и сидел боком, свесив ногу. Он взял чашку и стал есть, не глядя в неё. Смотрел в степь.
— Ели там? — спросил Салих.
— Ели.
— Слышно было, как пели, — сказал Салих. — Досюда.
Степь была тёмная и пустая до самого края. Над краем стояла первая звезда. Где-то вдали, в полуверсте, фыркнул конь Мансура, и Мансур что-то сказал коню.
— Много обещали? — спросил Салих.
Атнер посчитал. Губы шевелились сами.
— Как свезут сено, — сказал он.
Салих доел, облизал ложку и отдал ему чашку.
— Это не число, — сказал Салих.
— Не число, — согласился Атнер и остался сидеть рядом, лицом к степи.
Интерлюдия I. А они злые были?
Нина Васильевна. Октябрь, наши дни
Вот так они и пели. Стоя. Бабушка тоже, когда до этого места доходила, вставала — перо с колен стряхнёт и встанет, и поёт, а мы на печи лежим и смеёмся, потому что она одна стоит посреди избы в пуху, как курица. А она нам: цыц. Эту стоя поют.
Я вставать не буду, у меня колено.
— А монголы злые были? — спрашивает Коля.
Он пирог третий доедает и спрашивает с полным ртом, и я сначала не понимаю, потом понимаю.
— Бабушка говорила — уставшие.
— Как это — уставшие?
— А так. Четвёртый год из дома. Ты вон в лагерь на три недели ездил — помнишь, что по телефону говорил на второй неделе?
Коля краснеет. Он говорил: заберите меня. Он плакал. Лиза тогда сказала ему, что он маленький, и он с ней месяц не разговаривал.
— Это другое, — говорит Коля.
— Другое. Только они не на три недели уехали. Бабушка так и говорила: у тех, с востока, дома дети выросли, а они их не видели. Так и говорила — «с востока». Она их монголами не звала никогда. Она их звала «они». Или «те». Как про погоду говорят: «они опять пришли».
* * *
— В учебнике не так, — говорит Лиза.
Она учебник так и не убрала. Он у неё на коленях под столом, и она его не читает, а держит, как держат сумку в автобусе.
— А как в учебнике?
Она открывает, листает. Я жду. У меня в духовке последний противень, я на него смотрю через стекло.
— «Нашествие сопровождалось массовым разорением городов, истреблением и угоном в плен населения». Вот.
— Ну, так и было, — говорю я.
— А ты говоришь — уставшие.
— А я разве сказала — добрые?
Лиза молчит. Коля смотрит на неё, потом на меня, и ему нравится, что Лиза молчит.
— Уставший человек, Лиза, он не добрее. Он хуже бывает. Он лишнего не делает. Вот дед ваш, когда с фермы приходил после двух смен, — он разве добрый был? Он был — не подходи. Скажешь ему не то — он и не кричит, а просто встанет и уйдёт, и дверью не хлопнет, и это хуже, чем если бы хлопнул. — Я вытираю руки. — Бабушка говорила: они приходили и всё делали, как надо. Не орали. Своё дело делали. И от этого страшнее, чем если бы орали.
— Всё равно злые, — говорит Коля.
— Может, и злые. Я там не была. Я вам как бабушка говорю.
Кукушка на стене показывает четверть пятого. Она не кукует, но я на неё всё равно смотрю, когда не знаю, что сказать.
* * *
— А как их там звали? — спрашивает Коля. — Ну, этих. Хоть одного.
— Никого не знаю.
— Как — никого? Там же Атнер, Салих, бек этот. А у них?
Я думаю. Честно думаю, потому что он правильно спрашивает.
— У наших имена остались, потому что наши их и рассказывали. Бабушке — её бабушка, той — ещё кто-то. А про тех кто расскажет? Они ушли к себе. Если у них там тоже какая-нибудь бабушка про это рассказывает, так она про своих рассказывает, а не про нас. А что они думали — этого никто не знает. Ни бабушка, ни я, ни в учебнике.
Коля кивает. Потом говорит:
— Жалко.
— Жалко, — говорю.
И тут я вспоминаю тётю Марью, и мне смешно, и я не могу удержаться.
— Вот тётя Марья знала.
— Откуда?
— А она всё знала. — Я сажусь. — Тётя Марья про одного из них рассказывала так, будто сама с ним ехала. Верхом, рядышком, стремя в стремя. Старший у них был какой-то, десятник, что ли. Бабушка её спрашивала: Маша, ты откуда это взяла? А та: знаю, и всё. Он, говорит, у них всё своих считал. Каждый вечер. Сядет у огня и считает: столько-то нас. Потом одного нет — и опять считает, уже на одного меньше. И говорит: ладно. Вот это «ладно» тётя Марья всегда говорила его голосом, низко так, как мужик. «Ладно».
— А как его звали?
— Никак. Тётя Марья говорила — старший, и всё. По-ихнему — старший. Она и сама не знала, как звали, а придумывать не стала. Это она не стала, а бабушка говорила, что всё остальное она придумала.
— А кто прав?
— А никто не знает. Бабушка тогда с ней опять поругалась. Говорит: ты, Маша, врага жалеешь. А тётя Марья говорит: я не жалею, я рассказываю. И бабушка ей не нашлась что ответить. Я помню, потому что бабушке редко было нечего ответить.
Лиза закрывает учебник. Не убирает, а закрывает.
— Нормально, — говорит она. — Про того, кто считает.
От Лизы это много.
* * *
Подождите, у меня противень.
Последние пироги сверху подгорели, а снизу опять бледные. Я их переворачиваю на полотенце, накрываю другим, и пусть отойдут. Кто горячий режет, у того жизнь комом, — это не я говорю, это бабушка.
Пока отходят, я полезу в шкаф.
— Ты чего? — спрашивает Коля.
— Сейчас.
У меня в нижнем ящике, под скатертями, лежит полотенце. Я его достаю редко, раз в год, вот в эти дни. Оно старое. Холст серый, толстый, и узор по концам красный, выцветший, в двух местах поштопанный. Это бабушкино. А ей — от её матери. А той — не знаю.
Я разворачиваю его на столе, рядом с тарелкой для тех, кого поминаем. Лиза отодвигает учебник, чтобы не заляпать.
— Вот, — говорю. — Они в таком ходили. Не в полотенцах, конечно, в рубахах. Но шили так же. Белое, а по краю красное. Бабушка говорила: красное — это чтоб не тронули. Кто на тебя посмотрит, увидит, что ты чей-то.
Коля трогает узор пальцем. Потом другим пальцем, чистым.
— А это что?
Он показывает на ветку. Узор идёт ровно, ромбы, крестики, опять ромбы — и на одном конце, посередине, вдруг ветка. Не такая, как всё. Кривенькая, с тремя листиками, и листики не в ту сторону.
— Не знаю, — говорю.
— Как не знаешь? Это же твоё.
— Моё. А не знаю. Я бабушку спрашивала, она тоже не знала. Говорила: так всегда шили, на одном конце ветка. Её мать так шила, и её бабка. А зачем — никто не помнит. Узор помнят, а зачем — не помнят.
Лиза смотрит на ветку долго.
— Может, это ошибка была. Кто-то один раз ошибся, а потом все повторяли.
— Может, — говорю. — Может, и ошибка. А может, и нет.
Я сворачиваю полотенце обратно, тем же сгибом, как лежало. На сгибах холст уже светлее, протёрся.
* * *
— А вы в войну играли? — спрашивает Коля. — В детстве?
— Играли. Все играли. Мы у валов играли, у Таяпы, когда туда ходили за земляникой. Там горки хорошие, с горки на горку бегать — лучше не придумаешь. Одни на одном валу, другие на другом. И шишками кидались.
— А за кого?
— Вот. — Я смеюсь, потому что до сих пор смешно. — За кого. Врагом никто быть не хотел. Ни один человек. Все хотели быть нашими. Мы по полдня делились, кому быть теми. Считалкой считали. Кому выпадет — тот плачет и домой идёт. Под конец так и было: все наши, на одном валу стоят, и кидать некуда. Постоим-постоим, шишки побросаем в траву — и за земляникой.
— А кто тогда нападал?
— Никто. Так и стояли.
Коля думает.
— Так неинтересно.
— Неинтересно, — говорю. — Зато никто не плакал.
Лиза улыбается в учебник. Я вижу.
— Бабушка, когда я ей про это рассказала, — говорю я, — сказала: правильно. На том валу, говорит, уже стояли, хватит. И больше ничего не сказала. А я тогда не поняла, про что она.
* * *
За окном совсем темно. У соседей баню истопили, пар из трубы белый, в фонаре видно.
Коля опять тянется к телефону, я смотрю, и он не берёт, а только двигает его пальцем, экраном вниз, поближе к тарелке для тех, кого поминаем.
— А дальше что? — спрашивает он. — После каши. Они сразу воевать пошли?
— Не сразу. Сначала лето. Сначала ещё много всего. Сенокос у них был, у марийцев в лесу. Потом письмо пришло от их главного, от того, с востока. Потом русский этот, Гордята, с одним кипчаком чуть не подрался. Потом девочка одна была, Сарпи, с серебром на шапке, — про неё бабушка всегда рассказывала, когда нам с сестрой волосы заплетала, чтоб мы сидели смирно.
— Про войну давай.
— Будет тебе война, — говорю. — Ешь пока.
Он берёт пирог. Не горячий уже, отошёл. Откусывает и жуёт, и смотрит на полотенце, которое я забыла убрать, на сгиб, где ветка.
— А того старшего потом убили? — спрашивает он. — Который считал.
— Не знаю, — говорю. — Тётя Марья говорила — нет. А бабушка про него вообще не говорила. Бабушка про чужих не рассказывала. Она говорила: мне своих бы донести.
Я кладу полотенце обратно в ящик. Под скатерти. Тем же сгибом.
Часть II. Торг и кровь
Глава 10. Трава и слово

Унави
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

