Живые переходы
Живые переходы

Полная версия

Живые переходы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

— Мавра, ты про это никогда не говорила.

— А чего говорить, — отрезала она. — Мальчик мой, он каждый раз решал за всех и никого не спрашивал. И каждый раз был прав.

Она обернулась.

— Только вот что, ящерица. Ты в прошлые два раза платил собой и никто не видел. А сейчас мы смотреть будем.

- И что это меняет, сударыня?

— Это меняет то, что теперь есть кому тебя остановить, — отозвалась Мавра. — Раньше не было.

* * *

Илария, узнав утром, отреагировала не как я ждал.

Она не стала спорить.

Она села, положила перед собой лист и стала задавать вопросы, и записывала ответы сама.

Вопросов вышло одиннадцать.

Сколько времени — не больше минуты, и первый раз двадцать секунд.

Кто рядом — я, она и Гуш, и не больше троих.

Что делаем, если ему станет плохо, — уносим и не пытаемся привести в чувство ничем, потому что не знаем, чем приводят в чувство дракона.

Кто считает время — Пим, с песочными часами, снаружи, и это она поставила отдельно, потому что человек, который смотрит, времени не считает.

А на девятом он единственный раз замялся.

— Ксаверий, что делаем, если вы не сможете прекратить сами?

- Илария, такого не бывает.

— Ксаверий, вы за сто восемьдесят семь лет ни разу этого не делали, — не приняла она. — Откуда вы знаете, чего не бывает?

Он молчал секунды три.

- Не знаю, — признал Ксаверий Аргентум Третий.

* * *

Она записала «не знает» и подчеркнула.

— Тогда так, — распорядилась Илария. — Ксаверий, вы садитесь мне на левую руку. Не на плечо, не на стол — на руку, и держитесь когтями.

А это зачем?

— Затем, что если вы перестанете держаться, я это почувствую раньше, чем увижу, — уточнила она.

Он сел ей на руку.

И держался все двадцать секунд.

* * *

Первое открытие было двадцать девятого августа, в шесть вечера, при трёх свидетелях и одном счётчике времени.

Кеша сидел на руке Иларии в двух шагах от прута.

Двадцать вторая подошла сама, без всякого приглашения, и села с той стороны напротив.

Пим перевернул часы.

Двадцать секунд.

Кеша не двигался и, кажется, не дышал.

На восемнадцатой секунде он выпустил руку Иларии — не от слабости, а разжав когти, — и она сняла его сразу, как договорились.

Мы отнесли его в дом.

* * *

Он молчал два часа.

Потом заговорил, и заговорил не то, чего мы ждали.

Реннел, я слышал не её.

— Ксаверий, как это?

Я слышал через неё, — уточнил он. — Реннел, это не то, что слышишь ты, когда открываешься к зверю. Ты слышишь состояние. Я слышал направление.

— Что значит направление?

То, что она куда-то обращена, — отозвался Ксаверий Аргентум Третий. — Реннел, представь человека, который стоит и слушает что-то далёкое. Ты подходишь и слушаешь его. И слышишь не его, а то, что он слушает.

Он помолчал.

Только я не разобрал, что там. Слишком далеко и слишком тихо.

* * *

Второй раз был через четыре дня, и на этот раз тридцать секунд.

Кеша после него молчал четыре часа, и Илария велела прекратить, и он согласился без спора, чего я не ожидал.

Но за эти тридцать секунд он вынес три вещи, и вынес их не сразу, а вытягивал я их из него полвечера.

Направление оказалось то же самое, что и в первый раз, — он это подтвердил дважды и оба раза без наводки.

Шло оно не в сторону, а вниз и в сторону разом, и вот это он объяснял мне четверть часа и объяснил в итоге через воду: не как смотрят вдаль, а как смотрят в колодец, стоя не над ним, а рядом.

А третье он сказал, уже когда я собрался уходить.

Реннел, она это делает постоянно.

— В каком смысле постоянно?

В том смысле, что она слушает не когда я к ней открываюсь, — уточнил дракон. — Она слушает всегда. Реннел, она полгода сидит у тебя в сарае и слушает что-то, чего мы не слышим.

* * *

Между вторым открытием и третьей проверкой прошло три недели, и в эти три недели мы занимались тем, что перепроверяли самих себя.

Причина была та, что мне не нравилось слово «направление».

Дракон сказал «вниз и в сторону». Это могло значить что угодно, включая то, что ему показалось.

Поэтому мы проверяли трижды и каждый раз иначе.

Сперва спросили Кешу с промежутком в неделю, не давая ему свериться с прошлым ответом, — и оба раза он показал одно и то же с точностью до пары градусов.

Потом стали проверять, не подсказываем ли мы ему сами.

Придумал Илмет.

Реннел, я дракон, не забывай этого.

— Ксаверий, ты сам сказал, что не хочешь подставлять ответ.

Он согласился.

Его развернули четырежды, и все четыре раза он показал в одну сторону.

А в третий раз проверяли, слышит ли направление кто-нибудь, кроме дракона.

Я открылся к ней на десять секунд, под часами, при Иларии.

Не услышал ничего, кроме того самого спокойного и ровного фона, что слышал в декабре.

Никакого направления.

Реннел, это, между прочим, важнее всего остального,— заметил Кеша потом.

— Почему это важнее?

Потому что ты слышишь состояние, а я слышу обращённость,— уточнил Ксаверий Аргентум Третий. — Реннел, мы с тобой пять лет думали, что делаем одно и то же разными словами. А делаем разное.

* * *

Направление проверили простым способом, и способ придумал Бернат.

Он взял верёвку с грузом и пошёл в сарай.

— Барон, я вам сейчас скажу, куда она смотрит.

— Бернат, она никуда не смотрит. Она слушает.

— Так и слушает она куда-то, — не принял он. — Барон, вы мне скажите, откуда ваш дракон почуял, а я вам линию дам.

Кеша показал.

Бернат провесил линию от клетки, промерил и через час вернулся с ответом.

— Барон, она слушает подвал.

— Какой именно подвал?

— Ваш, под зимовником, — доложил он. — Барон, я по линии прошёл. Двести шестьдесят два шага, и упирается ровно в него.

* * *

Старший камень.

Я сидел с этим полдня и потом позвал всех.

Пересчитали трижды.

Клетка стоит в каретном сарае, в северном отсеке. Линия от неё идёт на юго-запад под уклон и упирается в подвал зимовника — не в стену, а в плиту.

Двести шестьдесят два шага.

— Ксаверий, она слышит старший камень.

Она слышит что-то в том направлении, — не согласился он. —Реннел, не подставляй ответ. Может, она слышит камень. Может — то, что за ним. Может — то, что под ним.

— И как нам это различить?

Никак, — отозвался Ксаверий Аргентум Третий. — Пока никак.

* * *

Прежде чем переносить клетку, я спросил разрешения.

Не у службы — у неё.

Спросил способом, который придумал не я, а Мавра, и который выглядел глупо ровно до того момента, пока не сработал.

Она предложила показать.

— Мальчик мой, ты ей покажи, куда собрался нести.

— Мавра, как я ей покажу?

— А ты нарисуй, — распорядилась она.

Рисовал Пим — он рисовал лучше всех в доме.

Нарисовал сарай, клетку в нём, потом прогалину, кольцо камней и клетку уже там.

Два рисунка, рядом, на одном листе.

Мы поднесли лист к пруту и держали.

Она смотрела на него минут пять.

Потом просунула лапу и дотронулась до второго рисунка.

* * *

Я эту сцену записал в книгу дважды: сразу и через три дня, на трезвую голову, и во второй раз приписал всё, что можно было возразить.

Возразить можно было многое.

Что она дотронулась до крайнего, а не до нужного.

Что она вообще трогает всё, что попадает в клетку.

Что мы держали лист так, что второй рисунок был ближе.

Всё это я записал.

И записал, что мы повторили опыт на другой день, поменяв рисунки местами.

Она дотронулась до того же самого — теперь уже дальнего.

* * *

Про то, что было дальше, я расскажу по порядку, потому что дальше было наше единственное настоящее решение за тот год.

Мы перенесли её клетку.

Не в подвал — на прогалину, к кольцу, за двести шагов от восьмого камня, в сарай, который Бернат поставил за девять дней.

Сделали мы это по одной причине: если она слушает старший камень с расстояния в двести шестьдесят шагов, то надо понять, слышит ли она восьмой с двухсот.

Наблюдали месяц.

Не слышала.

Направление осталось прежним — на юго-запад, на подвал, теперь уже с другой точки и под другим углом.

То есть она слушала не сторону света и не то, что ближе.

Она слушала конкретное место.

* * *

В сентябре в Урочище случилось то, что я четыре года считал невозможным.

Гортензия разделилась.

Обнаружил это Илмет на утреннем обходе библиотеки — она к тому времени висела там же, между шкафом и окном, и её осматривали раз в неделю по остаточному принципу.

Он прибежал в кухню и первую фразу выговорил не по-нашему.

Потом справился.

— Господин, их две.

— Илмет, их не может быть две.

— Их две, — не принял он. — Господин, идёмте, я вам покажу. Одна на прежнем месте, вторая на две ладони ниже.

Мы смотрели на них вчетвером минут двадцать.

Вторая была вдвое меньше и совершенно такая же.

* * *

Что мы сделали не так за четыре года, выяснилось за неделю и выяснилось унизительно.

Мы её не кормили.

То есть кормили — раз в две недели, тем же, чем при деде, потому что так было записано в старой описи и никто не проверял.

А в июле Ирма, взявшая четвёртый и пятый дворы, спросила у Пима, почему улитку кормят реже всех.

Пим не знал.

И, не зная, сделал то, чему я его пять лет учил: не стал придумывать, а стал пробовать.

С июля он кормил её еженедельно и записывал.

К сентябрю она разделилась.

— Пим, ты почему мне не сказал, что изменил кормление?

— Сказал, — доложил он. — Господин Тобиас, я на утреннем докладе сказал двадцать девятого июля.

Я поднял книгу докладов.

Он сказал.

Я не услышал.

* * *

Записал я это в свод отдельно и записал жёстко, потому что иначе смысла не было.

«Гортензия разделилась после четырёх лет неподвижности. Причина — увеличение кормления вдвое, введённое наблюдателем самостоятельно и доложенное на утреннем докладе.

Держатель доклад слышал и не отметил.

Вывод для держателя: доклад, который не записывается, не считается сделанным. Ввести письменную форму утреннего доклада с подписью принявшего».

Форму ввели с октября.

И за следующие полгода она поймала ещё две вещи, которые я пропустил бы мимо ушей.

* * *

В октябре я сделал то, за что Илария со мной не разговаривала два дня.

Я отнёс её в подвал.

Не саму — клетку, вместе с ней, на носилках, вчетвером, и поставил в трёх шагах от плиты старшего камня.

Она встала.

Первый раз за одиннадцать месяцев поднялась на задние лапы и стояла так, держась за прут, всё время, пока мы были внизу.

Мы простояли двадцать минут.

Потом унесли.

* * *

Илария нашла меня вечером в кабинете.

— Тобиас, вы понимаете, что вы сделали?

— Прекрасно понимаю.

— Ничего вы не понимаете, — не приняла она. — Тобиас, вы четыре года пишете в свод «не проверять на себе». А сегодня вы проверили на ней.

Я молчал.

— Она у вас в клетке, — продолжила Илария. — Она не может уйти, отказаться и сказать «нет». И вы отнесли её туда, куда ей, может быть, нельзя.

— Илария, она встала.

— И что с того? — не приняла она. — Тобиас, человек, которого подвели к краю обрыва, тоже встанет.

Она положила ладони на стол.

— Я вам скажу одно и уйду. Вы сегодня поступили с ней по-скотски. Так не делают!

* * *

Два дня я не знал, что с этим делать.

На третий пошёл в сарай и сделал единственное, что придумал.

Сел на бревно и рассказал ей.

Вслух, по-нашему, зная, что она не понимает слов, — рассказал, что мы её носили в подвал, зачем носили, что увидели и что я об этом думаю.

Говорил минут двадцать.

Она слушала — то есть сидела у прута и не отходила, и глядела не на меня, а куда-то мимо, как глядела всегда, когда при ней говорила Мавра.

А когда я замолчал, она повернула голову.

И сделала лапой то самое движение, которым тянут.

Один раз.

* * *

Я вернулся в дом и записал в книгу три строки, и три эти строки я потом показывал Иларии.

«Рассказал ей о том, что мы сделали. Не потому, что она поймёт, а потому, что не рассказать было нельзя.

По окончании она сделала движение, которое мы наблюдали в июле при опыте с узлом.

Толкование не предлагаю».

Илария прочла и вернула книгу, и мы после этого разговаривали, как раньше.

А через неделю она сама пришла к сараю и просидела там час.

О чём она с ней говорила, я не спрашивал.

Знаю только, что после этого она стала ходить туда раз в неделю и ходила два года.

* * *

Наблюдение за ней к ноябрю выросло в отдельную книгу на двести с лишним страниц, и вёл её уже не я.

Вёл Илмет.

Я передал ему это в сентябре и передал по трём причинам, из которых вслух назвал две.

Первая. Он единственный, кто наблюдал её с первого дня и ни разу не пропустил.

Вторая. У него получалось лучше: он записывал то, что видел, не пытаясь объяснить, а я всё время объяснял.

Третью я ему не сказал и говорю здесь.

Я начал бояться.

Не её — того, что я к ней привыкну и перестану замечать.

За одиннадцать месяцев я привык к тому, что в моём сарае сидит существо, которое подаёт мне воду, слушает подвал за двести шагов и различает шестерых людей в одинаковых тулупах.

Привык настолько, что в октябре поймал себя на мысли «а, ну это же наша».

Вот после этой мысли я и передал книгу.

* * *

Илмет вёл её иначе, чем я.

Он завёл в ней четыре графы вместо трёх.

В первую шло обычное — то, что она делала всякий день.

Во вторую, и это была его находка, — то, что она делала впервые. За три месяца там набралось девятнадцать строк.

В третью — то, чего она не делала, и вот этой графы я сперва не понял.

Он объяснил.

— Господин, если я пишу только то, что было, я через год не вспомню, чего не было.

— Илмет, а зачем помнить, чего не было?

— Затем, что она полгода не пробовала выйти, — уточнил он. — А если однажды попробует, я хочу знать, что это первый раз за полтора года. А не думать, что она всегда пробовала.

Четвёртую он назвал «моё мнение» и писал в неё то, чего в книге быть не должно.

Про эту графу мы с ним спорили.

— Илмет, наблюдатель не пишет мнений.

— Наблюдатель не пишет мнений в первых трёх графах, — не принял он. — Господин, а мнение у меня всё равно есть. Я его лучше отдельно запишу, чем оно мне в первые три полезет.

Я подумал и согласился.

И через год именно четвёртая графа оказалась самой полезной, потому что по ней было видно, где он ошибался, а где нет.

* * *

В ноябре пришло письмо от Гретхен Веккель.

Оно было на четырёх строках.

«Господин барон.

Отец умер восьмого ноября, в шестом часу утра.

Он последнюю неделю был в памяти и просил вам передать три слова, и я передаю их, как передала прошлые.

Он сказал: спросите у Крича про шестьсот двенадцатый».

* * *

К Кричу я приехал через два дня.

Он выслушал, снял очки и очень долго молчал.

— Барон, магистр Веккель знал, что я служу в палате двадцать шесть лет.

— Разумеется, знал.

— И знал, что я был при описях имущества с шестьсот десятого, — уточнил Крич. — Барон, он не просто так назвал год.

— Магистр Крич, что было в шестьсот двенадцатом?

Он надел очки обратно.

— В шестьсот двенадцатом году, — доложил магистр Виллем Крич. — Палата приняла в казну имущество лица, умершего без наследников.

— И чьё же имущество?

— Реннельского перекрёстка, — отозвался он. — Барон, в шестьсот двенадцатом умерла ваша прапрабабка, и поместье три месяца стояло выморочным, пока не нашёлся ваш прадед.

Он посмотрел на меня.

— И все три месяца оно принадлежало короне.

* * *

Мы разбирали это до вечера, и Крич поднял для меня три дела, которых я бы сам не нашёл никогда.

Первым была опись выморочного имущества за шестьсот двенадцатый год, на четырнадцати листах.

В ней стояло всё: земля, строения, скот, утварь, книги, включая ту самую бутылку вина, которую мы нашли в стене малой гостиной.

И не стояло ничего про перекрёсток.

— Магистр Крич, как это возможно?

— Возможно, потому что перекрёсток не имущество, — уточнил он. — Барон, камни в описи не значатся, потому что их нельзя ни продать, ни оценить.

Вторым было заявление моего прадеда о вступлении в наследство, поданное через три месяца.

— Магистр Крич, а почему через три?

— Потому что он о нём не знал, — доложил Крич. — Барон, ваш прадед служил тогда в Кальтене и о смерти бабки узнал на девятой неделе.

Третье он положил передо мной последним и молчал, пока я читал.

Это было ходатайство.

Поданное в те самые три месяца, когда поместье принадлежало короне.

О передаче Реннельского Урочища в казённое ведение с сохранением заповедного режима.

С обоснованием на две страницы.

И подписью, которой я не знал: «Э. Веккель, смотритель второго разряда».

* * *

Я держал этот лист и считал.

Шестьсот двенадцатый.

Эрих Веккель, отец, умер в пятьсот девяносто шестом — за шестнадцать лет до этого.

— Магистр Крич, тут ошибка в имени.

— Нет ошибки, — не принял он.

— Магистр Крич, Эрих Веккель умер в девяносто шестом. Я это читал в описи имущества.

Крич снял очки.

— Барон, а как звали покойного магистра Веккеля?

Я открыл рот.

И понял, что за шесть лет ни разу не видел его имени целиком.

Только «Э. Веккель».

На всех бумагах, во всех письмах, включая те, что он писал мне домой.

— Магистр Крич, а вы знаете?

— Знаю, — доложил магистр Виллем Крич. — Его звали Эрих. Как отца.

Глава 6

Эриха Веккеля-старшего я искал всю зиму и нашёл в марте, в бумагах, которые двадцать лет никто не открывал.

Начал я, впрочем, не с бумаг.

Начал я с того, что поехал к Гретхен.

Она жила в том же доме на окраине Вельны и жила там одна, потому что съёмную комнату не сдала, а платить за неё было нечем.

Я это понял с порога и с порога же полез не в своё дело.

— Гретхен, вы тут одна?

— Одна, — подтвердила она.

— И на что живёте?

Она посмотрела на меня.

— Господин барон, вы приехали про отца спрашивать.

— Приехал про него спрашивать.

— Так и спрашивайте про отца, — не приняла она.

Я спросил про отца.

А через час, уходя, всё-таки вернулся к первому вопросу, и вернулся с другого конца.

— Гретхен, у меня в Урочище лечебница и приёмный двор. Мне нужен человек, который умеет писать и считать.

— Я умею и то и другое.

— Знаю, — отозвался я. — Я ваше письмо читал.

Она молчала.

— Восемь золотых в год, стол и угол, — доложил я. — Работа скучная: переписывать и сверять. Первый год к зверю не подойдёте.

— Господин барон, я за отцом три года ходила.

— Это не то же самое.

— Это хуже, — не приняла Гретхен Веккель. — Господин барон, я согласна.

* * *

Про то, зачем я это сделал, я себя спрашивал всю дорогу домой и честного ответа не нашёл.

Работник мне был нужен — это правда: Пим с Илмётом не успевали, а Гретхен писала лучше их обоих.

И правда была в том, что я взял её не за это.

Кеша, выслушав, сформулировал за меня.

Реннел, ты взял дочь человека, который шесть лет тебе помогал и умер, ничего не объяснив.

— Ксаверий, я взял писца.

Ты взял последнее, что от него осталось, — не принял Ксаверий Аргентум Третий. — И, Реннел, я тебя за это не корю. Я просто хочу, чтобы ты это назвал своим именем, пока ты не начал считать себя добрым.

— И чем это плохо?

Тем, что добрый человек не замечает, когда становится обязанным, — уточнил дракон.

* * *

Она приехала через две недели с одним сундуком и корзиной.

В корзине была кошка, и это была первая кошка в Урочище за шесть лет, и Гуш посмотрел на неё так, что я вмешался.

— Гуш, кошка останется.

— Господин, у нас птицы.

— Кошка останется в доме, — уточнил я. — Во дворы не пойдёт.

Он подумал.

— Тогда пусть в доме мышей ловит, — согласился Гуш. — А то тихокрылы всех съели, а в доме остались.

Кошку звали Нюшка, прожила она у нас одиннадцать лет и в последние годы спала на печи вместе с Кешей, который первые полгода делал вид, что её не существует.

* * *

С Маврой они сошлись на третий день, и сошлись способом, которого я не понял.

Гретхен пришла на кухню в первое утро, встала у двери и спросила, чем помочь.

— Ничем, — не приняла Мавра.

— Я умею готовить.

— Тут кухарка есть.

Гретхен постояла и ушла.

На второе утро повторилось то же самое.

На третье она пришла и ничего не спросила: села на лавку у стены и стала чинить рукав, который у неё был порван третий день.

Мавра посмотрела на неё, потом на рукав.

— Иглу-то не ту взяла.

— Другой иглы нет.

— Есть, — отрезала Мавра и принесла коробку.

Через час они разговаривали.

Я это застал случайно, зайдя за кружкой, и постоял в сенях, потому что услышал не то, что ждал.

— …и три года так, — говорила Гретхен. — Он меня то узнаёт, то нет.

— А ты плакала при нём?

— Ни разу при нём.

— Плохо, — определила Мавра. — Надо было плакать. Он бы тебя пожалел и порадовался, что есть кому плакать.

Я ушёл, не взяв кружку.

* * *

С сундуком было сложнее.

В нём лежали бумаги её отца — те самые, которые он разбирал двадцать пять лет назад и после которых поехал в Верхний Вельн.

Она их привезла, не спрашивая, нужны ли.

— Гретхен, вы понимаете, что это может быть служебное?

— Понимаю, — подтвердила она. — Господин барон, отец их держал дома двадцать пять лет и в службу не отдавал.

— И вы не боитесь?

— Боюсь, — не приняла она. — Только они у меня в комнате лежали, за которую нечем платить. Я их либо вам везу, либо оставляю там, где их найдёт хозяин дома.

Я взял.

И написал в тот же день Кричу, что бумаги покойного магистра Веккеля находятся у меня, доставлены его дочерью, и что я прошу разъяснить, обязан ли я их сдать.

Ответ пришёл через одиннадцать дней и был на трёх строках.

«Барон.

Личные бумаги умершего служащего переходят наследникам. Наследница вправе распорядиться ими как угодно.

Читайте.

В. Крич».

* * *

В феврале, посреди разбора, пришла зимняя партия, и пришла она не по уведомлению.

Её привёз человек на своей телеге, без бумаг, ночью, и постучал в ворота так, что Шайба подняла весь дом.

Он был пьян.

— Барон, я вам зверя привёз.

— Какого такого зверя?

— А чёрт его знает, — доложил он. — Барон, я его в Кальтене купил за два золотых, а он не ест.

— А покупали вы зачем?

— Показывать, — не принял он. — Барон, у меня балаган. Был.

Я велел завести телегу во двор и разбудил Иларию.

* * *

В ящике сидело животное, которое я потом описал как «крупный грызун, четыре ноги, хвост голый, шерсть жёсткая, вес около пуда».

Оно не ело девять дней.

Илария осмотрела и вынесла приговор в две фразы.

— Тобиас, он не отказывается. Он не может.

— Чего именно не может?

— Жевать, — уточнила она. — Тобиас, посмотрите на резцы.

Я посмотрел.

Резцы у него были в палец длиной и загнуты так, что смыкались не друг о друга, а мимо, и один упирался в нёбо.

— Илария, это болезнь?

— Это не болезнь, — не приняла она. — Тобиас, у грызуна зуб растёт всю жизнь и стачивается о твёрдое. Если ему не дать твёрдого, он вырастает вот в это.

Она отошла от ящика.

— Его кормили мягким. Год или два.

* * *

Зубы ему подпиливали втроём, и держал Гуш.

Работа была на полчаса и вышла на два с половиной, потому что зверь не понимал, что происходит, а объяснить ему было нечем.

Илария пилила. Я держал голову. Пим подавал.

На середине она остановилась и села на пол.

— Тобиас, я так больше не могу.

— Илария, осталось немного.

— Я знаю, сколько осталось, — не приняла она. — Тобиас, я двенадцать лет пилю зубы коровам. У коровы зуб пилят стоя, за минуту, и корова терпит.

Она вытерла лоб.

— А тут я держу в руках существо, которое два года не могло есть, и оно на меня смотрит.

Мы закончили через час.

Он поел в ту же ночь.

И потом ел четыре года, и раз в полгода мы подпиливали снова, потому что стачивать ему было не обо что: того твёрдого, что грызут у него дома, у нас не росло.

На страницу:
5 из 8