
Полная версия
Живые переходы
— Мавра, ты про это никогда не говорила.
— А чего говорить, — отрезала она. — Мальчик мой, он каждый раз решал за всех и никого не спрашивал. И каждый раз был прав.
Она обернулась.
— Только вот что, ящерица. Ты в прошлые два раза платил собой и никто не видел. А сейчас мы смотреть будем.
- И что это меняет, сударыня?
— Это меняет то, что теперь есть кому тебя остановить, — отозвалась Мавра. — Раньше не было.
* * *
Илария, узнав утром, отреагировала не как я ждал.
Она не стала спорить.
Она села, положила перед собой лист и стала задавать вопросы, и записывала ответы сама.
Вопросов вышло одиннадцать.
Сколько времени — не больше минуты, и первый раз двадцать секунд.
Кто рядом — я, она и Гуш, и не больше троих.
Что делаем, если ему станет плохо, — уносим и не пытаемся привести в чувство ничем, потому что не знаем, чем приводят в чувство дракона.
Кто считает время — Пим, с песочными часами, снаружи, и это она поставила отдельно, потому что человек, который смотрит, времени не считает.
А на девятом он единственный раз замялся.
— Ксаверий, что делаем, если вы не сможете прекратить сами?
- Илария, такого не бывает.
— Ксаверий, вы за сто восемьдесят семь лет ни разу этого не делали, — не приняла она. — Откуда вы знаете, чего не бывает?
Он молчал секунды три.
- Не знаю, — признал Ксаверий Аргентум Третий.
* * *
Она записала «не знает» и подчеркнула.
— Тогда так, — распорядилась Илария. — Ксаверий, вы садитесь мне на левую руку. Не на плечо, не на стол — на руку, и держитесь когтями.
А это зачем?
— Затем, что если вы перестанете держаться, я это почувствую раньше, чем увижу, — уточнила она.
Он сел ей на руку.
И держался все двадцать секунд.
* * *
Первое открытие было двадцать девятого августа, в шесть вечера, при трёх свидетелях и одном счётчике времени.
Кеша сидел на руке Иларии в двух шагах от прута.
Двадцать вторая подошла сама, без всякого приглашения, и села с той стороны напротив.
Пим перевернул часы.
Двадцать секунд.
Кеша не двигался и, кажется, не дышал.
На восемнадцатой секунде он выпустил руку Иларии — не от слабости, а разжав когти, — и она сняла его сразу, как договорились.
Мы отнесли его в дом.
* * *
Он молчал два часа.
Потом заговорил, и заговорил не то, чего мы ждали.
Реннел, я слышал не её.
— Ксаверий, как это?
Я слышал через неё, — уточнил он. — Реннел, это не то, что слышишь ты, когда открываешься к зверю. Ты слышишь состояние. Я слышал направление.
— Что значит направление?
То, что она куда-то обращена, — отозвался Ксаверий Аргентум Третий. — Реннел, представь человека, который стоит и слушает что-то далёкое. Ты подходишь и слушаешь его. И слышишь не его, а то, что он слушает.
Он помолчал.
Только я не разобрал, что там. Слишком далеко и слишком тихо.
* * *
Второй раз был через четыре дня, и на этот раз тридцать секунд.
Кеша после него молчал четыре часа, и Илария велела прекратить, и он согласился без спора, чего я не ожидал.
Но за эти тридцать секунд он вынес три вещи, и вынес их не сразу, а вытягивал я их из него полвечера.
Направление оказалось то же самое, что и в первый раз, — он это подтвердил дважды и оба раза без наводки.
Шло оно не в сторону, а вниз и в сторону разом, и вот это он объяснял мне четверть часа и объяснил в итоге через воду: не как смотрят вдаль, а как смотрят в колодец, стоя не над ним, а рядом.
А третье он сказал, уже когда я собрался уходить.
Реннел, она это делает постоянно.
— В каком смысле постоянно?
В том смысле, что она слушает не когда я к ней открываюсь, — уточнил дракон. — Она слушает всегда. Реннел, она полгода сидит у тебя в сарае и слушает что-то, чего мы не слышим.
* * *
Между вторым открытием и третьей проверкой прошло три недели, и в эти три недели мы занимались тем, что перепроверяли самих себя.
Причина была та, что мне не нравилось слово «направление».
Дракон сказал «вниз и в сторону». Это могло значить что угодно, включая то, что ему показалось.
Поэтому мы проверяли трижды и каждый раз иначе.
Сперва спросили Кешу с промежутком в неделю, не давая ему свериться с прошлым ответом, — и оба раза он показал одно и то же с точностью до пары градусов.
Потом стали проверять, не подсказываем ли мы ему сами.
Придумал Илмет.
Реннел, я дракон, не забывай этого.
— Ксаверий, ты сам сказал, что не хочешь подставлять ответ.
Он согласился.
Его развернули четырежды, и все четыре раза он показал в одну сторону.
А в третий раз проверяли, слышит ли направление кто-нибудь, кроме дракона.
Я открылся к ней на десять секунд, под часами, при Иларии.
Не услышал ничего, кроме того самого спокойного и ровного фона, что слышал в декабре.
Никакого направления.
Реннел, это, между прочим, важнее всего остального,— заметил Кеша потом.
— Почему это важнее?
Потому что ты слышишь состояние, а я слышу обращённость,— уточнил Ксаверий Аргентум Третий. — Реннел, мы с тобой пять лет думали, что делаем одно и то же разными словами. А делаем разное.
* * *
Направление проверили простым способом, и способ придумал Бернат.
Он взял верёвку с грузом и пошёл в сарай.
— Барон, я вам сейчас скажу, куда она смотрит.
— Бернат, она никуда не смотрит. Она слушает.
— Так и слушает она куда-то, — не принял он. — Барон, вы мне скажите, откуда ваш дракон почуял, а я вам линию дам.
Кеша показал.
Бернат провесил линию от клетки, промерил и через час вернулся с ответом.
— Барон, она слушает подвал.
— Какой именно подвал?
— Ваш, под зимовником, — доложил он. — Барон, я по линии прошёл. Двести шестьдесят два шага, и упирается ровно в него.
* * *
Старший камень.
Я сидел с этим полдня и потом позвал всех.
Пересчитали трижды.
Клетка стоит в каретном сарае, в северном отсеке. Линия от неё идёт на юго-запад под уклон и упирается в подвал зимовника — не в стену, а в плиту.
Двести шестьдесят два шага.
— Ксаверий, она слышит старший камень.
Она слышит что-то в том направлении, — не согласился он. —Реннел, не подставляй ответ. Может, она слышит камень. Может — то, что за ним. Может — то, что под ним.
— И как нам это различить?
Никак, — отозвался Ксаверий Аргентум Третий. — Пока никак.
* * *
Прежде чем переносить клетку, я спросил разрешения.
Не у службы — у неё.
Спросил способом, который придумал не я, а Мавра, и который выглядел глупо ровно до того момента, пока не сработал.
Она предложила показать.
— Мальчик мой, ты ей покажи, куда собрался нести.
— Мавра, как я ей покажу?
— А ты нарисуй, — распорядилась она.
Рисовал Пим — он рисовал лучше всех в доме.
Нарисовал сарай, клетку в нём, потом прогалину, кольцо камней и клетку уже там.
Два рисунка, рядом, на одном листе.
Мы поднесли лист к пруту и держали.
Она смотрела на него минут пять.
Потом просунула лапу и дотронулась до второго рисунка.
* * *
Я эту сцену записал в книгу дважды: сразу и через три дня, на трезвую голову, и во второй раз приписал всё, что можно было возразить.
Возразить можно было многое.
Что она дотронулась до крайнего, а не до нужного.
Что она вообще трогает всё, что попадает в клетку.
Что мы держали лист так, что второй рисунок был ближе.
Всё это я записал.
И записал, что мы повторили опыт на другой день, поменяв рисунки местами.
Она дотронулась до того же самого — теперь уже дальнего.
* * *
Про то, что было дальше, я расскажу по порядку, потому что дальше было наше единственное настоящее решение за тот год.
Мы перенесли её клетку.
Не в подвал — на прогалину, к кольцу, за двести шагов от восьмого камня, в сарай, который Бернат поставил за девять дней.
Сделали мы это по одной причине: если она слушает старший камень с расстояния в двести шестьдесят шагов, то надо понять, слышит ли она восьмой с двухсот.
Наблюдали месяц.
Не слышала.
Направление осталось прежним — на юго-запад, на подвал, теперь уже с другой точки и под другим углом.
То есть она слушала не сторону света и не то, что ближе.
Она слушала конкретное место.
* * *
В сентябре в Урочище случилось то, что я четыре года считал невозможным.
Гортензия разделилась.
Обнаружил это Илмет на утреннем обходе библиотеки — она к тому времени висела там же, между шкафом и окном, и её осматривали раз в неделю по остаточному принципу.
Он прибежал в кухню и первую фразу выговорил не по-нашему.
Потом справился.
— Господин, их две.
— Илмет, их не может быть две.
— Их две, — не принял он. — Господин, идёмте, я вам покажу. Одна на прежнем месте, вторая на две ладони ниже.
Мы смотрели на них вчетвером минут двадцать.
Вторая была вдвое меньше и совершенно такая же.
* * *
Что мы сделали не так за четыре года, выяснилось за неделю и выяснилось унизительно.
Мы её не кормили.
То есть кормили — раз в две недели, тем же, чем при деде, потому что так было записано в старой описи и никто не проверял.
А в июле Ирма, взявшая четвёртый и пятый дворы, спросила у Пима, почему улитку кормят реже всех.
Пим не знал.
И, не зная, сделал то, чему я его пять лет учил: не стал придумывать, а стал пробовать.
С июля он кормил её еженедельно и записывал.
К сентябрю она разделилась.
— Пим, ты почему мне не сказал, что изменил кормление?
— Сказал, — доложил он. — Господин Тобиас, я на утреннем докладе сказал двадцать девятого июля.
Я поднял книгу докладов.
Он сказал.
Я не услышал.
* * *
Записал я это в свод отдельно и записал жёстко, потому что иначе смысла не было.
«Гортензия разделилась после четырёх лет неподвижности. Причина — увеличение кормления вдвое, введённое наблюдателем самостоятельно и доложенное на утреннем докладе.
Держатель доклад слышал и не отметил.
Вывод для держателя: доклад, который не записывается, не считается сделанным. Ввести письменную форму утреннего доклада с подписью принявшего».
Форму ввели с октября.
И за следующие полгода она поймала ещё две вещи, которые я пропустил бы мимо ушей.
* * *
В октябре я сделал то, за что Илария со мной не разговаривала два дня.
Я отнёс её в подвал.
Не саму — клетку, вместе с ней, на носилках, вчетвером, и поставил в трёх шагах от плиты старшего камня.
Она встала.
Первый раз за одиннадцать месяцев поднялась на задние лапы и стояла так, держась за прут, всё время, пока мы были внизу.
Мы простояли двадцать минут.
Потом унесли.
* * *
Илария нашла меня вечером в кабинете.
— Тобиас, вы понимаете, что вы сделали?
— Прекрасно понимаю.
— Ничего вы не понимаете, — не приняла она. — Тобиас, вы четыре года пишете в свод «не проверять на себе». А сегодня вы проверили на ней.
Я молчал.
— Она у вас в клетке, — продолжила Илария. — Она не может уйти, отказаться и сказать «нет». И вы отнесли её туда, куда ей, может быть, нельзя.
— Илария, она встала.
— И что с того? — не приняла она. — Тобиас, человек, которого подвели к краю обрыва, тоже встанет.
Она положила ладони на стол.
— Я вам скажу одно и уйду. Вы сегодня поступили с ней по-скотски. Так не делают!
* * *
Два дня я не знал, что с этим делать.
На третий пошёл в сарай и сделал единственное, что придумал.
Сел на бревно и рассказал ей.
Вслух, по-нашему, зная, что она не понимает слов, — рассказал, что мы её носили в подвал, зачем носили, что увидели и что я об этом думаю.
Говорил минут двадцать.
Она слушала — то есть сидела у прута и не отходила, и глядела не на меня, а куда-то мимо, как глядела всегда, когда при ней говорила Мавра.
А когда я замолчал, она повернула голову.
И сделала лапой то самое движение, которым тянут.
Один раз.
* * *
Я вернулся в дом и записал в книгу три строки, и три эти строки я потом показывал Иларии.
«Рассказал ей о том, что мы сделали. Не потому, что она поймёт, а потому, что не рассказать было нельзя.
По окончании она сделала движение, которое мы наблюдали в июле при опыте с узлом.
Толкование не предлагаю».
Илария прочла и вернула книгу, и мы после этого разговаривали, как раньше.
А через неделю она сама пришла к сараю и просидела там час.
О чём она с ней говорила, я не спрашивал.
Знаю только, что после этого она стала ходить туда раз в неделю и ходила два года.
* * *
Наблюдение за ней к ноябрю выросло в отдельную книгу на двести с лишним страниц, и вёл её уже не я.
Вёл Илмет.
Я передал ему это в сентябре и передал по трём причинам, из которых вслух назвал две.
Первая. Он единственный, кто наблюдал её с первого дня и ни разу не пропустил.
Вторая. У него получалось лучше: он записывал то, что видел, не пытаясь объяснить, а я всё время объяснял.
Третью я ему не сказал и говорю здесь.
Я начал бояться.
Не её — того, что я к ней привыкну и перестану замечать.
За одиннадцать месяцев я привык к тому, что в моём сарае сидит существо, которое подаёт мне воду, слушает подвал за двести шагов и различает шестерых людей в одинаковых тулупах.
Привык настолько, что в октябре поймал себя на мысли «а, ну это же наша».
Вот после этой мысли я и передал книгу.
* * *
Илмет вёл её иначе, чем я.
Он завёл в ней четыре графы вместо трёх.
В первую шло обычное — то, что она делала всякий день.
Во вторую, и это была его находка, — то, что она делала впервые. За три месяца там набралось девятнадцать строк.
В третью — то, чего она не делала, и вот этой графы я сперва не понял.
Он объяснил.
— Господин, если я пишу только то, что было, я через год не вспомню, чего не было.
— Илмет, а зачем помнить, чего не было?
— Затем, что она полгода не пробовала выйти, — уточнил он. — А если однажды попробует, я хочу знать, что это первый раз за полтора года. А не думать, что она всегда пробовала.
Четвёртую он назвал «моё мнение» и писал в неё то, чего в книге быть не должно.
Про эту графу мы с ним спорили.
— Илмет, наблюдатель не пишет мнений.
— Наблюдатель не пишет мнений в первых трёх графах, — не принял он. — Господин, а мнение у меня всё равно есть. Я его лучше отдельно запишу, чем оно мне в первые три полезет.
Я подумал и согласился.
И через год именно четвёртая графа оказалась самой полезной, потому что по ней было видно, где он ошибался, а где нет.
* * *
В ноябре пришло письмо от Гретхен Веккель.
Оно было на четырёх строках.
«Господин барон.
Отец умер восьмого ноября, в шестом часу утра.
Он последнюю неделю был в памяти и просил вам передать три слова, и я передаю их, как передала прошлые.
Он сказал: спросите у Крича про шестьсот двенадцатый».
* * *
К Кричу я приехал через два дня.
Он выслушал, снял очки и очень долго молчал.
— Барон, магистр Веккель знал, что я служу в палате двадцать шесть лет.
— Разумеется, знал.
— И знал, что я был при описях имущества с шестьсот десятого, — уточнил Крич. — Барон, он не просто так назвал год.
— Магистр Крич, что было в шестьсот двенадцатом?
Он надел очки обратно.
— В шестьсот двенадцатом году, — доложил магистр Виллем Крич. — Палата приняла в казну имущество лица, умершего без наследников.
— И чьё же имущество?
— Реннельского перекрёстка, — отозвался он. — Барон, в шестьсот двенадцатом умерла ваша прапрабабка, и поместье три месяца стояло выморочным, пока не нашёлся ваш прадед.
Он посмотрел на меня.
— И все три месяца оно принадлежало короне.
* * *
Мы разбирали это до вечера, и Крич поднял для меня три дела, которых я бы сам не нашёл никогда.
Первым была опись выморочного имущества за шестьсот двенадцатый год, на четырнадцати листах.
В ней стояло всё: земля, строения, скот, утварь, книги, включая ту самую бутылку вина, которую мы нашли в стене малой гостиной.
И не стояло ничего про перекрёсток.
— Магистр Крич, как это возможно?
— Возможно, потому что перекрёсток не имущество, — уточнил он. — Барон, камни в описи не значатся, потому что их нельзя ни продать, ни оценить.
Вторым было заявление моего прадеда о вступлении в наследство, поданное через три месяца.
— Магистр Крич, а почему через три?
— Потому что он о нём не знал, — доложил Крич. — Барон, ваш прадед служил тогда в Кальтене и о смерти бабки узнал на девятой неделе.
Третье он положил передо мной последним и молчал, пока я читал.
Это было ходатайство.
Поданное в те самые три месяца, когда поместье принадлежало короне.
О передаче Реннельского Урочища в казённое ведение с сохранением заповедного режима.
С обоснованием на две страницы.
И подписью, которой я не знал: «Э. Веккель, смотритель второго разряда».
* * *
Я держал этот лист и считал.
Шестьсот двенадцатый.
Эрих Веккель, отец, умер в пятьсот девяносто шестом — за шестнадцать лет до этого.
— Магистр Крич, тут ошибка в имени.
— Нет ошибки, — не принял он.
— Магистр Крич, Эрих Веккель умер в девяносто шестом. Я это читал в описи имущества.
Крич снял очки.
— Барон, а как звали покойного магистра Веккеля?
Я открыл рот.
И понял, что за шесть лет ни разу не видел его имени целиком.
Только «Э. Веккель».
На всех бумагах, во всех письмах, включая те, что он писал мне домой.
— Магистр Крич, а вы знаете?
— Знаю, — доложил магистр Виллем Крич. — Его звали Эрих. Как отца.
Глава 6
Эриха Веккеля-старшего я искал всю зиму и нашёл в марте, в бумагах, которые двадцать лет никто не открывал.
Начал я, впрочем, не с бумаг.
Начал я с того, что поехал к Гретхен.
Она жила в том же доме на окраине Вельны и жила там одна, потому что съёмную комнату не сдала, а платить за неё было нечем.
Я это понял с порога и с порога же полез не в своё дело.
— Гретхен, вы тут одна?
— Одна, — подтвердила она.
— И на что живёте?
Она посмотрела на меня.
— Господин барон, вы приехали про отца спрашивать.
— Приехал про него спрашивать.
— Так и спрашивайте про отца, — не приняла она.
Я спросил про отца.
А через час, уходя, всё-таки вернулся к первому вопросу, и вернулся с другого конца.
— Гретхен, у меня в Урочище лечебница и приёмный двор. Мне нужен человек, который умеет писать и считать.
— Я умею и то и другое.
— Знаю, — отозвался я. — Я ваше письмо читал.
Она молчала.
— Восемь золотых в год, стол и угол, — доложил я. — Работа скучная: переписывать и сверять. Первый год к зверю не подойдёте.
— Господин барон, я за отцом три года ходила.
— Это не то же самое.
— Это хуже, — не приняла Гретхен Веккель. — Господин барон, я согласна.
* * *
Про то, зачем я это сделал, я себя спрашивал всю дорогу домой и честного ответа не нашёл.
Работник мне был нужен — это правда: Пим с Илмётом не успевали, а Гретхен писала лучше их обоих.
И правда была в том, что я взял её не за это.
Кеша, выслушав, сформулировал за меня.
Реннел, ты взял дочь человека, который шесть лет тебе помогал и умер, ничего не объяснив.
— Ксаверий, я взял писца.
Ты взял последнее, что от него осталось, — не принял Ксаверий Аргентум Третий. — И, Реннел, я тебя за это не корю. Я просто хочу, чтобы ты это назвал своим именем, пока ты не начал считать себя добрым.
— И чем это плохо?
Тем, что добрый человек не замечает, когда становится обязанным, — уточнил дракон.
* * *
Она приехала через две недели с одним сундуком и корзиной.
В корзине была кошка, и это была первая кошка в Урочище за шесть лет, и Гуш посмотрел на неё так, что я вмешался.
— Гуш, кошка останется.
— Господин, у нас птицы.
— Кошка останется в доме, — уточнил я. — Во дворы не пойдёт.
Он подумал.
— Тогда пусть в доме мышей ловит, — согласился Гуш. — А то тихокрылы всех съели, а в доме остались.
Кошку звали Нюшка, прожила она у нас одиннадцать лет и в последние годы спала на печи вместе с Кешей, который первые полгода делал вид, что её не существует.
* * *
С Маврой они сошлись на третий день, и сошлись способом, которого я не понял.
Гретхен пришла на кухню в первое утро, встала у двери и спросила, чем помочь.
— Ничем, — не приняла Мавра.
— Я умею готовить.
— Тут кухарка есть.
Гретхен постояла и ушла.
На второе утро повторилось то же самое.
На третье она пришла и ничего не спросила: села на лавку у стены и стала чинить рукав, который у неё был порван третий день.
Мавра посмотрела на неё, потом на рукав.
— Иглу-то не ту взяла.
— Другой иглы нет.
— Есть, — отрезала Мавра и принесла коробку.
Через час они разговаривали.
Я это застал случайно, зайдя за кружкой, и постоял в сенях, потому что услышал не то, что ждал.
— …и три года так, — говорила Гретхен. — Он меня то узнаёт, то нет.
— А ты плакала при нём?
— Ни разу при нём.
— Плохо, — определила Мавра. — Надо было плакать. Он бы тебя пожалел и порадовался, что есть кому плакать.
Я ушёл, не взяв кружку.
* * *
С сундуком было сложнее.
В нём лежали бумаги её отца — те самые, которые он разбирал двадцать пять лет назад и после которых поехал в Верхний Вельн.
Она их привезла, не спрашивая, нужны ли.
— Гретхен, вы понимаете, что это может быть служебное?
— Понимаю, — подтвердила она. — Господин барон, отец их держал дома двадцать пять лет и в службу не отдавал.
— И вы не боитесь?
— Боюсь, — не приняла она. — Только они у меня в комнате лежали, за которую нечем платить. Я их либо вам везу, либо оставляю там, где их найдёт хозяин дома.
Я взял.
И написал в тот же день Кричу, что бумаги покойного магистра Веккеля находятся у меня, доставлены его дочерью, и что я прошу разъяснить, обязан ли я их сдать.
Ответ пришёл через одиннадцать дней и был на трёх строках.
«Барон.
Личные бумаги умершего служащего переходят наследникам. Наследница вправе распорядиться ими как угодно.
Читайте.
В. Крич».
* * *
В феврале, посреди разбора, пришла зимняя партия, и пришла она не по уведомлению.
Её привёз человек на своей телеге, без бумаг, ночью, и постучал в ворота так, что Шайба подняла весь дом.
Он был пьян.
— Барон, я вам зверя привёз.
— Какого такого зверя?
— А чёрт его знает, — доложил он. — Барон, я его в Кальтене купил за два золотых, а он не ест.
— А покупали вы зачем?
— Показывать, — не принял он. — Барон, у меня балаган. Был.
Я велел завести телегу во двор и разбудил Иларию.
* * *
В ящике сидело животное, которое я потом описал как «крупный грызун, четыре ноги, хвост голый, шерсть жёсткая, вес около пуда».
Оно не ело девять дней.
Илария осмотрела и вынесла приговор в две фразы.
— Тобиас, он не отказывается. Он не может.
— Чего именно не может?
— Жевать, — уточнила она. — Тобиас, посмотрите на резцы.
Я посмотрел.
Резцы у него были в палец длиной и загнуты так, что смыкались не друг о друга, а мимо, и один упирался в нёбо.
— Илария, это болезнь?
— Это не болезнь, — не приняла она. — Тобиас, у грызуна зуб растёт всю жизнь и стачивается о твёрдое. Если ему не дать твёрдого, он вырастает вот в это.
Она отошла от ящика.
— Его кормили мягким. Год или два.
* * *
Зубы ему подпиливали втроём, и держал Гуш.
Работа была на полчаса и вышла на два с половиной, потому что зверь не понимал, что происходит, а объяснить ему было нечем.
Илария пилила. Я держал голову. Пим подавал.
На середине она остановилась и села на пол.
— Тобиас, я так больше не могу.
— Илария, осталось немного.
— Я знаю, сколько осталось, — не приняла она. — Тобиас, я двенадцать лет пилю зубы коровам. У коровы зуб пилят стоя, за минуту, и корова терпит.
Она вытерла лоб.
— А тут я держу в руках существо, которое два года не могло есть, и оно на меня смотрит.
Мы закончили через час.
Он поел в ту же ночь.
И потом ел четыре года, и раз в полгода мы подпиливали снова, потому что стачивать ему было не обо что: того твёрдого, что грызут у него дома, у нас не росло.












