
Полная версия
Живые переходы
— Не сказал, — согласился он и поставил скребок к стене. — Господин, вы бы велели не убивать.
Я стоял и понимал, что он прав и что мне это не нравится.
— Гуш, впредь спрашивай.
— Спрошу, — не принял он. — А вы впредь отвечайте не сразу.
А про то, что он лазает, мы узнали в декабре и узнали ценой двух суток.
Он исчез.
Клетка была цела, дверь заперта, поддон на месте — и пусто. Мы разобрали в отсеке подстилку, простучали пол, перерыли солому и к вечеру второго дня всерьёз обсуждали, не унёс ли его кто.
Нашёл Илмет, и нашёл он его, задрав голову.
Ковровый сидел под кровлей, в углу, прижавшись к балке, и был почти не виден, потому что бахрома у него по краю той же масти, что тень.
Он ушёл туда по стене.
Гуш после этого сказал ту фразу, которую я потом внёс в наставление.
— Господин, я вам говорил про четвёртый разряд.
— Гуш, так он же плоский.
— Он лазает, — не принял он. — Господин, вы его записали в первый разряд, потому что он не ходит. А он не ходит и лазает. У вас разряды по одному признаку, а надо по двум.
Разряды я переделал в тот же месяц.
* * *
Из четвёртой партии — та, что поступила добровольно, — были три существа, которых я до сих пор считаю самой странной находкой за все годы.
Привёз их человек лет пятидесяти, небогатый, на своей телеге, и привёз за свои деньги, проехав девяносто вёрст.
Звали его Ханнес, он был часовщик из Кальтена.
— Барон, я их держу четыре года и больше не могу.
— Они у вас больны?
— Они здоровы, — не принял он. — Барон, я не могу, потому что я понял, что они считают.
* * *
Существа были размером с крупную мышь, о шести ногах, с твёрдым панцирем и с усиками, которые я сперва принял за антенны насекомого.
Насекомыми они не были: панцирь у них рос, а не менялся, и внутри была кровь.
А считали они вот как.
Ханнес показал нам это в первый же вечер и показывал полтора часа.
Он клал перед ними зёрна.
Одно — они не двигались. Два — не двигались. Три — все трое разом поворачивались к зёрнам и подходили.
Четыре — не двигались.
Пять — не двигались.
Шесть — подходили.
Девять — подходили.
— Барон, они идут на то, что делится на три.
* * *
Мы проверяли это до августа и проверили сорок с чем-то раз, и проверял в основном Пим, потому что у меня не хватало терпения.
Он выкладывал зёрна, ждал, записывал и выкладывал снова, по сорок минут за раз, и к июлю строк в тетради стало столько, что мы перестали их считать и стали считать исключения.
Исключений вышло три.
В темноте не работало вовсе: они не двигались ни на три, ни на шесть, ни на девять, и мы сперва решили, что дело в счёте, а оказалось — в том, что они не видят.
Разного размера тоже не работало. Три щепки — подходили. Две щепки и камешек — нет, хотя предметов те же три.
А третье исключение обнаружилось в конце июля и обнаружилось не у Пима, а у Ирмы, которая тогда работала у нас третий месяц и к этим тварям отношения не имела.
Она подметала и смела зёрна в кучу.
— Господин Тобиас, я, кажется, испортила.
— Что вы испортили?
— Тут лежало разложено, — доложила она. — Я не знала, что нельзя, и смела.
Мы выложили заново — вразброс. Подошли.
Смели в кучу — не подошли.
И вот тогда стало ясно, что мы полгода проверяли не то, что думали.
Потому что до девяти работало, а с двенадцати перестало, и объяснить это счётом я не мог никак.
— Илария, а вы что об этом думаете?
— Думаю, что они не считают, — отозвалась она.
— Илария, они подходят на три, шесть и девять.
— Подходят, не спорю, — согласилась она. — Тобиас, а вы уверены, что дело в числе? Три предмета одного размера вразброс — это ещё и картинка. Может, они узнают картинку, а не количество.
Вот на этом мы и застряли на два года, потому что придумать опыт, который отличает счёт от узнавания, я не смог.
Записал честно: «Проверить нечем. Оставить как есть до появления способа».
* * *
Ханнеса я спросил, зачем он их вёз за девяносто вёрст.
Он ответил не сразу.
— Барон, я часовщик. Я тридцать лет считаю зубья и делаю так, чтоб сходилось.
— И к чему вы это?
— И я четыре года смотрел, как эта тварь делает то же самое, — доложил Ханнес. — Барон, я её кормил, чистил и любил. А потом однажды понял, что она умнее моего ученика.
Он помолчал.
— И я испугался, — договорил он. — И год держал, и боялся, и теперь привёз.
Я предложил ему остаться на день.
Он остался, и весь день ходил за Пимом, и уезжая, попросил единственного: писать ему раз в год, живы ли.
Я писал ему одиннадцать лет.
* * *
Про третью партию надо досказать, потому что из семи голов я описал одну, а было там ещё двое, о которых стоит сказать.
Двое были самцы одного вида, размером с зайца, с длинными задними ногами и коротким плотным телом.
Они дрались.
Не насмерть и не всерьёз: сходились дважды в сутки, на рассвете и в сумерках, толкались передними лапами минуты по три и расходились.
Мы рассадили их на третий день, потому что у одного пошла кровь из носа.
И оба перестали есть.
Первым забеспокоился Гаст — он тогда работал у нас третий месяц и к зверю не допускался, а тут пришёл ко мне сам, что для него было делом небывалым.
— Барон, я, наверно, зря.
— Говори, чего зря.
— Те двое, которых рассадили, — доложил он. — Они у меня в проходе стоят, я мимо ношу воду. Они не едят.
— Сколько не едят?
— Второй день, — уточнил Гаст. — Барон, я, может, ошибаюсь.
— Ты не ошибаешься, — отозвался я. — Ты в книгу тревог записал?
— Не записал, — признался он. — Я писать плохо умею.
— Тогда идём, я запишу с твоих слов, — распорядился я. — И, Гаст, запись будет твоя, не моя.
Свели обратно — стали есть в тот же час.
— Илария, что это?
— Тобиас, это у них общение, — отозвалась она. — Не драка.
— Илария, у одного кровь.
— И что? — не приняла она. — Тобиас, у мужиков в Овеське после престольного праздника у половины кровь. Это не значит, что их надо рассаживать.
Я записал это в наставление отдельным пунктом, потому что мы едва не угробили двоих из лучших побуждений.
«Не всякое столкновение есть драка. Проверять, расходятся ли сами, повторяется ли в одно время суток и ест ли зверь после. Если ест — не разделять».
* * *
Из пятой партии ничего примечательного не вышло, кроме одного, и это одно едва не сорвало нам весь журнал.
Одиннадцать голов оказались одним видом.
Мелкие, размером с кулак, шарообразные, покрытые жёстким пухом, и все одиннадцать были совершенно одинаковы.
Настолько, что мы их не различали.
Пим бился над этим неделю и в итоге пометил каждого краской, потому что иначе журнал вести было невозможно.
А в сентябре обнаружилось, что метки перепутались.
Не стёрлись — перепутались: у трёх оказалось по две метки, у двух ни одной.
— Пим, ты их перекрашивал?
— Не перекрашивал, — доложил он. — Господин Тобиас, я вообще к ним не заходил четыре дня.
Мы наблюдали за ними трое суток и увидели.
Они тёрлись друг о друга.
Плотно, подолгу, по двое и по трое, и краска при этом переходила с одного на другого.
— Ксаверий, зачем зверю тереться о другого?
Чтоб пахнуть одинаково,— отозвался Ксаверий Аргентум Третий. — Реннел, это делают многие стайные. Гиены, барсуки, некоторые птицы.
— И для чего им это?
Чтоб узнавать своих,— уточнил дракон. — И чтобы чужой не мог притвориться.
Я записал и приписал ниже вопрос, до которого дошёл через минуту:
«Если они пахнут одинаково нарочно, то как они различают друг друга? И различают ли?»
* * *
Двадцать вторую я всю весну наблюдал и почти ничего не понимал.
Записывал, впрочем, ежедневно, и к июню в отдельной книге у меня набралось сто с чем-то страниц.
Существенного набралось немного, и всё оно было странным.
Она не спала подряд. Спала кусками по два-три часа, четырежды в сутки, и промежутки между снами были неровные, и я полгода пытался найти в них порядок и не нашёл.
А главное — она разбирала.
Всё, что попадало в клетку и что можно было разобрать: солому на волокна, кость на щепки, тряпку на нитки. И раскладывала — не в кучу, а рядами, и ряды эти держались по нескольку дней, пока Гуш не убирал.
Гуш, кстати, к марту перестал их убирать и стал обходить, и я узнал об этом случайно.
— Гуш, ты почему рядки не трогаешь?
— Он их делает, — доложил он.
— Гуш, это мусор.
— Господин, это его мусор, — не принял он. — Я у пеплогрива корыто на место ставлю? Ставлю. Ну и тут так же.
Она различала нас — и это было не по одежде и не по росту. Пим и Илмет одного роста и всю зиму ходили в одинаковых тулупах, и она их не путала ни разу: при Пиме сидела у прута, при Илмете отходила к дальней стене и смотрела оттуда.
Она ни разу не попробовала выйти. За полгода — ни разу: не пробовала прут, не рыла подстилку, не бросалась на дверь.
Она ела при Мавре, когда та замолкала, и не ела ни при ком другом.
А последнее я записал в отдельную строку и подчеркнул, потому что понял это позже всего.
Она никогда не была в клетке одна.
Гуш чистил, Мавра носила еду, Илмет сидел рядом с силком, я приходил вечерами и сидел на бревне.
Мы, все пятеро, не сговариваясь, устроили так, что у неё за полгода не было ни одного дня без человека.
Заметил это Кеша и заметил язвительно.
Реннел, вы её что, караулите?
— Ксаверий, мы её наблюдаем.
Вы её навещаете, — уточнил Ксаверий Аргентум Третий. — Реннел, к пеплогриву вы ходите дважды в день по делу. К ней вы ходите поодиночке и сидите.
Он помолчал.
И, Реннел, я тоже хожу. Через день, ночью, когда все спят. Я это говорю, чтоб ты не думал, что я один тут разумный.
* * *
Шестая партия пришла в июне и состояла из двух голов.
Их привёз Марек Хольт лично, и привёз он их не по описи изъятого.
— Барон, это не изъятие.
— А что это тогда такое?
— Это передача, — доложил он. — От держателя Ольмерского перехода. Барон, он прочёл ваши записи.
Я, кажется, не сразу понял.
— Магистр Хольт, какие записи?
— Ваши наставления по приёму, — уточнил Марек. — Я их разослал по пяти переходам в марте. Барон, я вам не сказал, потому что не спросил вашего позволения, и это моя вина.
— И что он на это ответил?
— И он прислал вам двух, которых не смог выходить, — отозвался Марек Хольт. — С письмом.
* * *
Письмо было от руки, на одном листе, и подписано «Одвин Скарт, держатель четвёртого перехода».
Оно было коротким и очень неловким.
Человек писал, что держит переход одиннадцать лет, что зверя при нём проходит много, что он его никогда не считал своим делом и что за одиннадцать лет у него, по его прикидке, погибло голов двести.
Что он прочёл наставление и понял из него не приёмы, а то, что это вообще можно делать.
И что двух он выходить не сумел и потому шлёт их туда, где, может быть, сумеют.
В конце была приписка.
«Барон, я не прошу принять их даром. Я приложил четыре золотых, это всё, что у меня есть свободного. Если не возьмёте — верните зверей и деньги, я пойму».
* * *
Я взял.
И написал ему в тот же вечер, и письмо это писал три часа, потому что не знал, каким тоном.
Написал в итоге просто.
«Держателю Одвину Скарту.
Обоих принял. Состояние тяжёлое, но не безнадёжное.
Деньги возвращаю. Не потому, что обижен, а потому, что вы их отдали последними, а я — нет.
Записи буду присылать раз в месяц. Если захотите — приезжайте смотреть.
И вот что главное, и я прошу вас это прочесть дважды.
Вы одиннадцать лет теряли зверя не потому, что плохи. Вы теряли его потому, что вам никто не сказал, что это ваше дело.
Теперь сказали».
Он приехал через полгода.
Одвин Скарт оказался человеком лет шестидесяти, худым, молчаливым и до крайности неловким первые два дня.
Первые два дня он извинялся: за приезд, за отнятое время, за двести погибших голов, за присланные деньги и за то, что деньги вернули.
На третий его перестал слушать Гуш и увёл в шестой двор чистить кормушки.
Вернулись через четыре часа, и Скарт больше не извинялся.
— Барон, я у вас понял одну вещь.
— Какую же вещь поняли?
— У вас никто не спрашивает разрешения, — доложил он. — Ваш тролль дал мне скребок и показал, как держать. Ваш мальчик спросил, умею ли я считать, и посадил считать вылеты.
— И что в этом такого?
— У меня на переходе четверо, — уточнил Одвин Скарт. — И они одиннадцать лет ждут, пока я велю.
Он уехал на девятый день с двумя тетрадями, которые Пим для него переписал.
А через год прислал первую собственную опись — на четырёх листах, с датами и с третьей графой.
В третьей графе стояли имена четверых его работников.
* * *
В июне Урочище перевалило за сорок голов, и вот тогда я впервые за пять лет нанял человека со стороны.
Не работника — двоих.
Брата и сестру из Овеськи, восемнадцати и двадцати лет, которые третий год ходили к нам подённо и которых Гуш второй год просил взять на постоянное.
Условия им ставил Пим, потому что я велел ему это сделать самому и потом два дня жалел, что не присутствовал.
Он сидел с ними в кухне полтора часа.
Восемь золотых в год с прибавкой через два, уборка, корма, вода и дрова, к неизвестным видам не подходить весь первый год — всё это он проговорил за четверть часа и, судя по их лицам, проговорил внятно.
А остальной час он объяснял им третью графу.
Оба писали плохо. Ирма — коряво и медленно, брат её Гаст — печатными, как Бернат.
— Пим, а если я неправильно напишу?
— Тогда напишешь неправильно, — не принял он. — Ирма, тут главное, чтобы стояло, кто наблюдал.
— А если я не поняла, что видела?
Он подумал.
И вписал в договор строчку, о которой со мной не советовался.
«Если работник видит, что зверю плохо, он обязан сказать, даже если ему кажется, что он ошибается. За ошибку не взыскивается».
Я это прочёл и переспросил.
— Пим, ты откуда это взял?
— Ниоткуда, — доложил он. — Господин Тобиас, я подумал: у нас Гуш скажет, я скажу, Илмет скажет. А новые побоятся.
— А почему они побоятся?
— Потому что они подённые были, — уточнил он. — Подённого за глупый вопрос гонят.
Я оставил как есть.
И через четыре месяца та девушка, Ирма, подошла ко мне и сказала, что у прозрачноперой, по её мнению, что-то с левой ногой, и что она, наверное, ошибается.
Она не ошибалась.
* * *
А в июле мы наконец поняли одну вещь про двадцать вторую.
Точнее, понял Илмет.
Он сидел у сарая — не дежурил, просто сидел, потому что там было тенисто, — и чинил силок.
Через полчаса поднял голову.
И увидел, что двадцать вторая сидит у прута и смотрит на его руки.
Он проверил это на другой день, и на третий, и на пятый.
Работало всегда: стоило начать что-то делать руками — она подходила и смотрела.
Не на еду. Не на него.
На руки.
* * *
Прежде чем ставить опыт, мы полдня спорили, ставить ли его вообще.
Спор был серьёзный.
Илмет стоял за опыт и стоял просто: если не проверим — не узнаем, а не узнав, будем держать её в клетке дальше.
Илария была против, и довод у неё был врачебный и неприятный.
— Тобиас, вы собираетесь ставить опыт на существе, которое, возможно, понимает, что на нём ставят опыт.
— Илария, мы просто будем вязать узел.
— Вы будете вязать узел и смотреть, как оно отреагирует, — не приняла она. — Тобиас, если оно понимает — оно поймёт и это. И тогда вы ему покажете, что вы за ним наблюдаете как за зверем.
Мавра была против по другой причине и высказалась от печи, не оборачиваясь.
— Мальчик мой, вы у него спрашиваете, а сами не отвечаете.
— Мавра, мы не умеем с ним разговаривать.
— Так и он не умеет, — отрезала она. — А воду он тебе всё-таки подал.
* * *
Опыт мы ставили четыре вечера подряд, и я расписал его в книге на четыре страницы.
В первый вечер Илмет просто вязал узел на верёвке в четырёх шагах от прута.
Она подошла и смотрела семнадцать минут, не отрываясь и не меняя позы, и когда он закончил — отошла к дальней стене.
Во второй он вязал тот же узел за спиной, невидимо.
Она отошла через минуту.
В третий он взял ту же верёвку и стал просто перебирать её в руках, ничего не делая.
Она посмотрела минуты четыре и ушла.
А в четвёртый вечер он начал вязать и на середине бросил.
И вот тут случилось то, из-за чего я потом две ночи не спал.
Она подошла к пруту вплотную.
Просунула лапу.
И сделала пальцами движение, которым берут и тянут.
Один раз. Потом ещё раз, медленнее.
Илмет доделал узел.
Она посмотрела и отошла.
* * *
Я в тот вечер не пошёл в кабинет.
Я пошёл в сарай, сел на своё бревно и просидел там до темноты, и Илмет сидел рядом и тоже молчал.
Потом он спросил.
— Господин, а что мы теперь будем делать?
— Пока не знаю, Илмет.
— Господин, я вам скажу, а вы не сердитесь.
— Говори, я не рассержусь.
— Она нам показала, — доложил Илмет. — Не узел показала. Она показала, что она видела, как я делаю, и запомнила.
Он подобрал с земли щепку.
— Господин, у нас в степи так учат, — уточнил он. — Никто не объясняет. Показывают, а потом смотрят, повторишь ли.
— Илмет, ты хочешь сказать, что она у нас учится?
— Я хочу сказать, что она проверяет, — не принял он. — Она узнала, что мы делаем руками. Теперь узнаёт, понимаем ли мы, что она узнала.
* * *
Ночью я написал письмо, которое потом не отправил.
Оно было адресовано в палату и начиналось словами «Держатель приёмного двора уведомляет, что в числе принятых животных находится особь, относительно которой имеются основания полагать».
Я дошёл до слова «полагать» и остановился.
И сидел над этим листом до трёх часов.
Потом взял другой лист и написал вопрос, который надо было написать первым.
«Что я сделаю, если это правда?»
Ответов вышло четыре, и все четыре были плохие.
Сообщить в палату — значит, приедет комиссия, и существо, которое разбирает солому на волокна и раскладывает рядами, повезут в столицу.
Не сообщать — значит, через год кто-нибудь узнает, и это будет укрывательство, и отвечать будет весь дом, а не я один.
Выпустить — а куда, я не знал. За камень не отправишь: неизвестно, за какой.
Четвёртый я записал последним и подчеркнул дважды.
«Спросить у него самого».
И приписал ниже, потому что был честен хотя бы с бумагой:
«Способа не имею. Ищу уже долгое время и пока не нашел"
Глава 5
Лето мы прожили на пятидесяти одной голове, и это была граница, за которой хозяйство перестало быть хозяйством и стало учреждением.
Я это понял по одному признаку.
Я перестал знать всех зверей в лицо.
Пять лет я мог, не заглядывая в книгу, сказать, кто где стоит, что ел вчера и как себя вёл. В июле я не смог назвать, сколько у нас восьмилапых, и назвал одиннадцать вместо двенадцати.
Проверил по журналу и сидел потом полчаса.
Реннел, это было неизбежно, — заметил Кеша.
— Ксаверий, я держатель.
Ты держатель пятидесяти одной головы, — не принял он. — Реннел, человек помнит в лицо голов тридцать. Дальше начинается управление, и это другое ремесло.
— И что мне делать?
То, что делают все, кто вырос, — отозвался Ксаверий Аргентум Третий. — Перестань помнить и начни спрашивать тех, кто помнит.
* * *
Перестраивались мы всё лето.
Первое, что сделали, — разделили дворы по людям, а не по видам, и делили мы их в кухне, за столом, и делили тяжело.
Гуш взял три двора со старыми зверями и взял молча, потому что это и так были его дворы шестой год.
Пим взял приёмный и карантинный.
Илмет — болотную кромку и прогалину.
А дальше начались споры, потому что четвёртый и пятый оставались бесхозными, а брать их было некому, кроме Ирмы, которая работала третий месяц.
— Господин Тобиас, ей рано.
— Пим, а кому не рано?
— Мне, — доложил он. — Я возьму ещё два.
— И будешь ходить по пяти дворам, — не принял я. — Пим, у тебя приёмный, а в приёмном каждую неделю что-то новое.
Ирма всё это время сидела в углу и молчала.
— Ирма, вы что скажете?
Она поднялась, чего делать было не нужно, и от этого стало неловко всем.
— Господин барон, я умею мало.
— Это я про вас знаю.
— Но я умею спрашивать, — договорила она.
Я отдал ей четвёртый и пятый.
И через год она вела их лучше, чем я вёл шестой.
* * *
Второе, что мы завели, — утренний доклад.
Четверть часа на кухне до завтрака: каждый говорит по своему двору три вещи — все ли живы, что изменилось, что нужно.
Первые две недели это выглядело смешно.
Гуш докладывал одиннадцатью словами и садился. Гаст краснел и молчал, и за него говорила сестра. Илмет говорил длинно и не по делу, потому что старался.
К августу доклад занимал одиннадцать минут и в нём вылезало то, чего я сам не заметил бы месяц.
* * *
Третье завели после того, как Гаст едва не промолчал про двух рассаженных.
Книгу тревог.
Отдельную, тонкую, и в неё писали только то, что кому-то показалось неправильным, — с одним правилом: пишем, даже если кажется, что ошибаешься.
За первое лето в ней набралось сорок восемь записей.
Тридцать оказались пустыми. Шестнадцать — мелкими.
Две спасли нам зверей.
* * *
Четвёртое придумала Илария и придумала не для зверей.
Она пришла ко мне в июле с расчётом на своём листе — она к тому времени переняла у меня эту манеру и пользовалась ею против меня же.
— Тобиас, посчитайте, сколько ваши люди работали за шесть лет без единого свободного дня.
— Илария, у нас звери каждый день едят.
— И у меня в лечебнице каждый день, — не приняла она. — Тобиас, я вам говорю не про доброту.
— А про что вы говорите?
— Про то, что уставший человек не замечает, — уточнила она. — Вы шесть лет строите дом, который держится на том, что люди замечают. И шесть лет их не отпускаете в отпуск.
Выходной ввели с августа: один день в неделю каждому, по очереди, и в этот день человека не трогают ни по какому поводу.
* * *
Способ разговаривать с двадцать второй нашёлся в августе, и нашёл его не человек.
Нашёл Кеша.
Он пришёл ко мне ночью, разбудил и потребовал спуститься в кабинет, чего за пять лет не делал ни разу.
— Ксаверий, четвёртый час.
Реннел, я три недели думал и хочу сказать сейчас, пока не передумал.
Я спустился.
Он сидел на столе, поверх раскрытой племенной книги, и это тоже было не в его привычках.
Реннел, я собираюсь совершить глупость и хочу, чтобы ты знал о ней заранее.
— Какую именно глупость?
Я хочу к ней открыться, — отозвался Ксаверий Аргентум Третий.
* * *
Я сел.
— Ксаверий, ты дракон. Ты не открываешься, ты говоришь.
Я говорю с тем, кто меня слышит, — не принял он. —Реннел, я всю жизнь считал, что это одно и то же. А это не одно и то же, и я это понял, глядя на тебя пять лет.
— Поясни свою мысль.
Ты открываешься и слушаешь,— уточнил дракон. —Я говорю и жду ответа. Разница в том, кто начинает.
Он помолчал.
Я за сто восемьдесят семь лет ни разу не начинал с того, чтобы слушать.
* * *
Мы спорили до рассвета и переспорить я его не сумел.
Мой довод был простой: мы не знаем, что она такое, и открываться к неизвестному — это то, за что я сам полгода назад записал в свод «не буду».
Его довод был хуже.
Реннел, ты записал «не буду» про себя. Про меня ты ничего не записывал.
— Ксаверий, это увёртка.
Это увёртка,— согласился он.— И вот тебе не увёртка. Реннел, я вешу двенадцать фунтов и живу сто восемьдесят семь лет. Если со мной что-то случится, дом потеряет переводчика и счетовода.
Он посмотрел на меня.
А если случится с тобой, дом потеряет всё.
* * *
Мавра узнала первой, потому что подавала завтрак и слышала весь спор с середины.
Высказалась она, когда я уже думал, что обошлось.
— Ящерица, а ты подумал, что с тобой будет?
- Сударыня, я подумал.
— Не подумал, — не приняла она. — Ты подумал, что будет с домом. Это разное.
Кеша молчал.
— Я кучу лет знаю, — продолжила Мавра, не оборачиваясь от печи. — Ты за это время три раза так решал. Первый раз отдал золото тропе. Второй раз вписался в опись жильцом. Третий сейчас.












