
Полная версия
Живые переходы
* * *
Балаганщика я отпустил утром, и отпустил не сразу.
Сперва задал ему один вопрос.
— Скажите, а вы его чем кормили?
— Хлебом, — доложил он. — Барон, я ж не знал.
— А кто у вас его до этого держал?
— Купец один, в Кальтене.
— А до купца у кого был?
Он подумал.
— Барон, вы меня простите, — выговорил он. — Я его третьим держал. У купца он два года был, а до купца я не знаю.
Я записал в книгу приёма: «Поступил от балаганщика без уведомления и бумаг. До того находился у купца в Кальтене два года. Кормлен хлебом. Резцы отросли до неспособности жевать».
И приписал ниже, потому что за шесть лет выучился приписывать:
«Не первый владелец и не второй. Прежних не установить».
* * *
Разбирали бумаги Веккеля вчетвером: я, Гретхен, Илмет и Пим.
Гретхен разбирала по почерку — она отцовскую руку знала, а дедовскую нет и потому раскладывала на две стопки вслепую, и делала это быстрее всех нас.
Илмет считал листы и нумеровал.
Пим переписывал то, что расползалось.
Я читал.
Всего вышло четыреста с чем-то листов, и на четвёртый день Гретхен положила передо мной одну стопку отдельно.
— Господин барон, тут третья рука.
Я посмотрел.
Она была права: почерк был не отцовский и не дедовский.
Женский.
* * *
Стопка была небольшая, листов на сорок, и это оказались письма.
Все — от одного человека, все — Эриху Веккелю-старшему, и все за один год: шестьсот одиннадцатый.
Подпись стояла в конце каждого.
«Ваша А. О.»
— Гретхен, вы знаете, кто это?
— Не знаю, — доложила она. — Господин барон, отец про деда почти не говорил. Я знаю, что он умер, когда отцу было двадцать шесть.
— А про женщин в его жизни?
— Бабка умерла родами, — уточнила Гретхен. — Дед больше не женился.
Илмет, сидевший рядом, поднял голову.
— Господин, а можно я скажу?
— Говори, что придумал.
— «А. О.» — это как «Аннека Овеск», — доложил он.
* * *
Мы проверяли эту догадку месяц и она оказалась не верной.
Аннека Овеск умерла в пятьсот девяносто первом, за двадцать лет до этих писем.
Илмет, узнав, огорчился так, что я его два дня утешал, а на третий он пришёл ко мне сам и сказал вещь, до которой я не додумался.
— Господин, а у Аннеки дочери были?
Я поднял церковные книги, которые он же три года назад и переписывал.
Были.
Две.
Старшая — Анна, родилась в пятьсот сорок втором.
* * *
Дальше нужно было обратиться к арифметике и считали мы это вечер.
Анна Овеск, дочь Аннеки, родилась в пятьсот сорок втором.
Письма писаны в шестьсот одиннадцатом.
Значит, ей было шестьдесят девять.
— Илмет, не сходится.
— А почему не сходится?
— Потому что это письма не старухи, — уточнил я.
Я прочёл ему вслух три места, и он согласился.
Так пишет женщина лет тридцати: быстро, без оглядки, с исправлениями и с той свободой, которая к семидесяти либо уходит, либо становится другой.
— Господин, а у Анны дочери были?
— Илмет, мы так до скончания века будем спускаться.
— А как ещё-то? — не принял он.
* * *
У Анны дочери были, и одну тоже звали Анна, и родилась она в пятьсот восемьдесят третьем.
В шестьсот одиннадцатом ей было двадцать восемь.
Проверили по церковной книге Кальцов: Анна Овеск, дочь Анны, венчана в шестьсот тринадцатом за кузнеца, умерла в шестьсот сорок четвёртом.
То есть за пять лет до моего появления в этом мире.
— Господин, а дети у неё были?
— Илмет, погоди с детьми, — не принял я. — Сперва прочтём письма.
* * *
Письма мы читали три вечера, и это были самые странные три вечера за шесть лет.
Женщина двадцати восьми лет писала смотрителю Королевской портальной службы, которому было под шестьдесят.
Писала о деле.
Не о своём — о его: о камнях, о промерах, о том, что он ей рассказывал в прошлый приезд, и о том, что она думает по этому поводу.
И думала она такое, чего я не встречал ни в одной бумаге за шесть лет.
«Вы пишете, что камень мёртв и что мёртвое не оживает.
А я вам отвечу, что в нашем деле мёртвого не бывает, бывает только неухоженное. У нас корова стоит непоеная три дня и падает, и всякий скажет, что она больна. А она не больна, а не поена.
Вы двадцать лет ходите по камням, которых никто не поит, и удивляетесь, что они холодные».
* * *
Я прочёл это вслух дважды и после второго раза посидел молча.
— Илмет, а ты что скажешь?
— Скажу, что она права, — доложил он.
— Илмет, она это написала за двадцать восемь лет до того, как я сюда попал.
— Ну и что? — не принял он. — Господин, вы то же самое сделали в позапрошлом году с восьмым камнем.
И он был прав.
Я это сделал в шестьсот сорок первом, потратив на выяснение полтора года и одну экспедицию через степь.
Она это написала в шестьсот одиннадцатом, между делом, в письме, объясняя через непоеную корову.
* * *
Второе письмо было хуже.
В нём она отвечала, судя по всему, на его вопрос, и вопрос был про старший камень.
«Вы спрашиваете, отчего у нас в семье не велят его трогать.
Оттого, что моя прабабка ходила за него и вернулась, и с тех пор в нашем роду говорят: за него ходят один раз.
Что она там видела, я не знаю и врать не стану. Знаю только присловье, которое у нас говорят детям, и я его вам напишу, хотя вы будете смеяться.
Кто сходил — того считают“.
Что это значит, у нас не объясняют. Говорят, что раньше знали».
* * *
Мы просидели над этой строчкой до третьего часа.
— Ксаверий, ты это слышишь?
Слышу шестой год, — отозвался Ксаверий Аргентум Третий.
— Ксаверий, я серьёзно.
И я серьёзно, — не принял он. — Реннел, твой прапрадед записал в подвале, что его спросили «сколько вас». Присловье говорит «кто сходил — того считают». Это одно и то же, сказанное дважды, с промежутком в сто восемьдесят лет.
— И что оно означает?
Что там ведут счёт, — отозвался дракон. — И что в этот счёт попадают те, кто прошёл.
* * *
Третье письмо было последним по времени и коротким.
Оно было писано в декабре шестьсот одиннадцатого, за два месяца до смерти моей прапрабабки и за три — до того, как поместье отошло короне.
«Приезжайте, как сможете.
У Реннелов плохо: старуха слегла, а наследник в Кальтене и, говорят, не знает. Я к ней хожу через день, ношу молоко.
Она в памяти и всё спрашивает про подвал: заперт ли, цел ли, не лазил ли кто.
Я ей отвечаю, что заперт, и она успокаивается на день.
Приезжайте. Мне не с кем про это говорить, а вы один, кто не будет смеяться».
* * *
Я держал этот лист и очень медленно понимал три вещи разом.
Первая: моя прапрабабка Иоганна умирала не одна.
Вторая: женщина, которая к ней ходила через день и носила молоко, была правнучкой той самой Марты Овеск, что двести лет назад унесла из этого дома ребёнка.
И третья.
— Ксаверий, письма кончились.
Верно, — подтвердил он.
— Ксаверий, последнее декабрьское. А в марте он подал ходатайство.
И это тоже верно, — согласился Ксаверий Аргентум Третий. — Реннел, ты сейчас спросишь, о чём я думаю, и я тебе отвечу заранее.
— Отвечай, я слушаю.
Он подал ходатайство о передаче Урочища короне через два месяца после того, как женщина написала ему, что старуха умирает и наследник не знает,— отозвался дракон. — И, Реннел, он подал его не чтобы отобрать.
— А для чего тогда?
Чтобы удержать,— уточнил Ксаверий Аргентум Третий. — Он боялся, что дом уйдёт с молотка раньше, чем найдётся наследник.
* * *
Ходатайство, как мы уже знали, отклонили.
Прадед нашёлся на девятой неделе, вступил в наследство, и дом остался за Реннелами.
А через год кто-то начал платить двести золотых в год за то, чтобы никто не купил эту землю.
Я сложил эти два обстоятельства и сложил их вслух, при всех, в кухне, потому что мы третий год не делали иначе.
— Ксаверий, а не он ли и платил?
Он умер в пятьсот девяносто шестом,— не принял дракон. — За шестнадцать лет до.
— Ксаверий, я про сына.
В кухне стало тихо.
— Тобиасу-то нашему тогда сколько было? — уточнила Мавра.
Я посчитал.
Эриху Веккелю-младшему в шестьсот двенадцатом было двадцать два года.
— Мальчик мой, а двадцатидвухлетний где двести золотых в год возьмёт?
— Мавра, негде ему взять.
— Ну вот и я о том же, — ответила она и отвернулась к печи.
* * *
Двадцать вторая всё это время сидела на прогалине и слушала подвал.
Илмет вёл её книгу шестой месяц и в марте принёс мне из неё одну страницу отдельно.
— Господин, у меня во второй графе третий месяц пусто.
— И что это значит?
— А то, что до этого там было по шесть-семь строк в месяц, — доложил он. — Господин, она перестала делать что-то новое.
Я поднял книгу и проверил.
Он был прав: с декабря она не сделала ни одной вещи, которой не делала бы раньше.
— Илмет, а в третьей графе?
— В третьей растёт, — уточнил он. — Господин, она перестала делать и то, что делала.
Он перевернул лист.
Ряды из соломы — последний раз в январе.
Разбирание тряпки на нитки — последний раз в феврале.
Движение лапой, которым тянут, — с ноября ни разу.
* * *
Илария осмотрела её на другой день и не нашла ничего.
— Тобиас, она здорова.
— Илария, она перестала делать то, что делала раньше.
— Она здорова физически, — уточнила она. — Тобиас, я вам могу сказать про вес, шерсть, глаза и стул. Про остальное я вам не врач.
— А кто ей тогда врач?
— Никто, — не приняла Илария. — Тобиас, у неё, если по-человечески говорить, руки опустились. И я не знаю, как это лечат у людей, а у неё тем более.
Мавра, стоявшая рядом, высказалась в свойственной ей форме.
— Так к ней ходить надо чаще.
— Мавра, мы ходим.
— Вы ходите смотреть, — не приняла она. — А надо ходить сидеть.
* * *
Над документами мы просидели до ночи и вышли на то, что записали как единственную непротиворечивую версию.
Платил не Веккель.
Платил тот, кому Веккель-старший об этом рассказал, — потому что рассказать он мог, и потому что человек, который двадцать лет ходил по мёртвым камням и переписывался с женщиной из Кальцов, был не единственным, кто про это знал.
А Веккель-младший узнал об этом позже, из отцовских бумаг, и поехал в Верхний Вельн, и пошёл в службу.
— Ксаверий, значит, он всю жизнь искал того же, кого и мы.
Возможно так оно и есть, — согласился Ксаверий Аргентум Третий.
— И так и не нашёл.
А вот этого мы не знаем, — не принял он. — Реннел, он умер, не сказав тебе имени. И перед смертью велел передать три слова про шестьсот двенадцатый.
Он помолчал, а затем добавил:
Реннел, человек, который не нашёл, не оставляет указаний, куда смотреть.
* * *
В Кальцы я поехал в апреле и поехал с Иларией, потому что без неё меня бы там не приняли.
Мельда была жива и на девяносто третьем году стала слышать хуже, а спрашивать больше.
Она приняла нас во дворе, как в прошлый раз, и, как в прошлый раз, первые полчаса расспрашивала сама.
Потом спросил я.
— Мельда, у Аннеки была дочь Анна?
— Была, как не быть.
— А у Анны — тоже Анна?
— Тоже, — подтвердила она. — Барон, у нас в роду через одну Анна. Это чтоб не путаться.
Илария рядом со мной хмыкнула.
— Мельда, а от второй Анны кто пошёл?
Старуха посмотрела на неё.
— Барышня, а вы чего спрашиваете?
— Затем, что она в шестьсот одиннадцатом писала письма человеку из королевской службы, — доложила Илария. — И я хочу знать, кто её дети.
Мельда помолчала.
— Кто ей писал, я не знаю, — отозвалась она наконец. — А детей у неё было четверо, и старший — мой отец.
* * *
Мы сидели на лавке в чужом дворе, и мне понадобилось время.
— Мельда, то есть Анна — ваша бабка.
— Бабка, — подтвердила она. — Барон, я её помню. Она померла, когда мне было десять.
— И какая она была?
Старуха подумала.
— Быстрая, — доложила она. — Всё делала быстро и говорила быстро, и её у нас в семье не любили.
— За что не любили?
— За то, что читать умела, — уточнила Мельда. — Барон, у нас в Кальцах в те годы читали двое: поп и она.
Она поправила платок.
— И ещё за то, что к ней ездил чужой человек.
* * *
Илария рядом со мной очень медленно выпрямилась.
— Мельда, какой человек?
— Не знаю какой, — не приняла та. — Барышня, мне десять лет было, а ему годов шестьдесят. Приезжал раз в год, сидел с ней в горнице и уезжал.
— И долго он так ездил?
— Годов десять, — прикинула Мельда. — Я его один раз видела близко.
— И какой он был?
Старуха посмотрела мимо нас, в сторону, и заговорила не сразу.
— В тёмном, — доложила она. — И у него была рука.
— Что значит рука?
— Левая, — уточнила Мельда. — Он ею не владел. Держал вот так, у груди, и не разгибал.
* * *
Обратно мы ехали и молчали первые версты три.
Потом Илария заговорила.
— Тобиас, у неё в памяти два разных человека.
— Почему сразу два?
— Потому что тот, что приезжал к бабке, — с рукой, — уточнила она. — А тот, что приходил тридцать лет назад про монету, — она про руку не сказала.
— Илария, она могла не заметить.
— Тобиас, старуха, которая помнит про рукав и про иглу, руку бы заметила, — не приняла она.
Я обдумывал это до самого дома.
Если человек в тёмном, приезжавший к Анне Овеск в двадцатых годах, — это Эрих Веккель-старший, то он умер в пятьсот девяносто шестом и приезжать в шестьсот десятых не мог.
Значит, это был кто-то другой.
Значит, к потомкам Марты Овеск ездили не двое, а трое, и это не считая того, кто приходил к Мельде тридцать лет назад.
* * *
Гретхен, всё это время сидевшая молча, заговорила в самом конце.
— Господин барон, я хочу сказать про отца.
— Говорите, я слушаю.
— Он последний год плохо помнил, — доложила она. — Путал меня с матерью, спрашивал про службу, которой уже не было.
Она сложила руки.
— А про одно помнил всегда, — договорила Гретхен Веккель. — Он каждый вечер спрашивал, заперт ли сундук.
Я поставил кружку.
— Гретхен, какой сундук?
— Тот, что я вам привезла, — отозвалась она. — Господин барон, он его тридцать лет держал под кроватью и последний год проверял каждый вечер.
* * *
Сундук мы после этого разобрали ещё раз, до дна, и разбирали вчетвером двое суток.
Искали не бумаги — искали то, чего в бумагах не бывает.
Нашёл Пим, и нашёл он это на второй день, когда все уже устали и перестали смотреть внимательно.
Дно было двойное.
Не хитро сделанное, не потайное — просто вторая доска на четверть вершка выше настоящего дна, и между ними щель в палец.
В щели лежал один лист.
* * *
Он был сложен вчетверо и пролежал так, судя по сгибам, лет тридцать.
Писан он был той же женской рукой, что и сорок писем, и был он единственным, который Веккель-старший не положил к остальным.
«Эрих.
Вы просили написать, что она сказала перед смертью, и я пишу, хотя лучше бы не писала.
Она была в памяти до последнего часа и в последний час говорила ясно.
Она сказала: пусть придёт тот, кто считает, и пусть считает без меня.
Я спросила, кто считает. Она посмотрела на меня и сказала, что я знаю.
Я не знаю, Эрих.
И ещё она сказала одно, и вот это я вам передаю дословно, потому что не поняла ни слова.
Двенадцатый не потерян. Двенадцатый занят“.
Ваша А. О.»
* * *
Мы сидели над этим листом впятером и молчали долго.
Заговорил Кеша, и заговорил он вслух.
— Она умерла в шестьсот двенадцатом.
— И что? — не поняла Гретхен.
— А то, что в подвале под зимовником лежит двенадцатый камень, — уточнил я. — И что моя прапрабабка знала про него и знала, что он занят.
— Занят, но чем?
— Не чем, — покачал я головой. — Занят кем.
Илария очень медленно положила лист на стол.
— Тобиас, а сколько лет вашей двадцать второй?
— Илария, я не знаю.
— И я не знаю, — согласилась она. — Тобиас, я вам скажу, то что вам возможно не понравится, а вы подумайте прежде, чем отвечать.
— Говорите, я подумаю.
— Она сидит у вас полтора года и слушает подвал, — уточнила Илария тен Овеск. — А вам не приходило в голову, что она слушает не камень?
Глава 7
Вопрос Иларии я обдумывал три недели и на четвёртой сделал единственное, что придумал.
Спустился в подвал один.
Не с клеткой и не с драконом — сам, с фонарём, в четвёртом часу, когда весь дом спал.
Сел на пол в трёх шагах от плиты старшего камня и открылся.
Открывался я к камню впервые за шесть лет и открывался, зная, что это глупость: камень не живой, а дар мой слышит живое.
Я и услышал живое.
* * *
Не в камне.
Под ним.
Глубоко. Так глубоко, что я не смог бы сказать, сколько это в аршинах, и слабо, как слышится тот, кто далеко и не подаёт голоса.
Спокойное. Ровное. Не больное и не голодное.
И очень старое.
Я убрал руки на сороковой секунде, потому что пошла кровь, и сидел на полу ещё минут двадцать, пока не перестало трясти.
А потом поднялся и разбудил Иларию.
* * *
Она выслушала, не перебивая, и первое, что сделала, — посмотрела мне в глаза при свече.
— Тобиас, зрачки разные.
— Илария, я про камень говорю.
— А я про вас, — не приняла она. — Сядьте.
Я сел.
Она осматривала меня минут десять, молча, и я за эти десять минут остыл настолько, что перестал торопиться.
— Илария, насколько всё плохо?
— Плохо, Тобиас, — отозвалась она. — Тобиас, вы шесть лет открываетесь к зверю на минуту и к вечеру у вас идёт кровь. А сегодня вы сорок секунд слушали то, что под камнем, и вас трясло полчаса.
Она отставила свечу.
— И я вам сейчас скажу вещь, которую откладывала два года.
* * *
Она говорила минут пять и говорила ровно, как говорит человек, который эту речь много раз повторял про себя.
— Тобиас, я двенадцать лет вожусь со скотом и знаю, как выглядит животное, которое работает через силу.
— Илария, я не животное.
— Вы хуже, — не приняла она. — Животное перестаёт, когда больно. А вы записываете, что было больно, и делаете снова.
Я молчал.
— Я подняла ваши записи за шесть лет, — продолжила Илария. — В первый год вы открывались раз в неделю. В третий — раз в десять дней. В прошлом — четыре раза за год.
— И что это должно значить?
— Это значит, что вы сами себя ограничили и делаете это правильно, — отозвалась она. — А сегодня нарушили.
* * *
Я пообещал ей не открываться к камню без неё.
Обещание это я сдержал и до сих пор считаю, что сдержал не из-за неё, а из-за того, как она это сформулировала.
— Тобиас, я не прошу вас беречься.
— А о чём тогда просите?
— Чтобы вы не делали этого один, — уточнила она. — Потому что если вас положит, вас найдут утром.
Она поднялась.
— И, Тобиас, я вам скажу и второе, раз уж начала. Мне сорок пять лет.
— Илария, при чём тут это?
— При том, что я тут четвёртый год, — не приняла она. — И что я четвёртый год бегу к вам, когда за мной посылают. И что я хочу, чтобы вы это понимали, а не считали, что я просто хороший врач.
Она вышла.
А я остался сидеть с фонарём и просидел до света, и думал, честно говоря, не про камень.
* * *
Наутро я собрал всех и рассказал про подвал.
Реакции вышли те, каких я ждал, кроме одной.
Гуш спросил, глубоко ли, и, не получив ответа, кивнул и больше не спрашивал.
Пим спросил, надо ли записать, и записал тут же, за столом, пока я говорил.
Бернат спросил, не надо ли копать, и получил «нет», и это «нет» он выслушал с явным облегчением.
Гретхен молчала весь разговор и молчала так, что я потом её отдельно спросил, и она ответила, что три недели в чужом доме — не срок, чтобы высказываться о таком.
А Илмет задал вопрос, который поставил меня в тупик.
— Господин, а оно там одно?
Я остановился.
— Илмет, я его не считал.
— Господин, а вы бы посчитали? — не принял он. — Вы же к шестилапам открывались и слышали троих.
Он был прав.
Я слышал троих слитно и записал тогда, что вид держит связь между особями.
А тут я услышал одно и не спросил себя, одно ли.
* * *
Мавра высказалась последней и высказалась не про камень.
— Мальчик мой, а ты девочке-то что ответил?
Я, кажется, покраснел.
— Мавра, ты подслушивала?
— Я в соседней комнате спала, — не приняла она. — Мальчик мой, у нас стены в полторы доски. Так что ты ответил?
— Я ей ничего не ответил.
— Ну и дурак, — определила Мавра.
Она поставила чугунок.
— Ей сорок пять, тебе двадцать восемь, и она четвёртый год к тебе ездит через день, — уточнила она. — Мальчик мой, ты про зверей всё замечаешь. А про людей ты слепой.
* * *
Про это я думал ещё две недели и ничего не сделал.
Точнее, сделал одну глупость, о которой надо рассказать, потому что я её потом полгода расхлёбывал.
Я спросил у Кеши совета.
Реннел, ты просишь совета у существа, которое сто восемьдесят восемь лет живёт в одиночестве и не имело ни пары, ни родни.
— Ксаверий, ты знаешь людей.
Я знаю четверых Реннелов и одну домоправительницу, — не принял он. — И, Реннел, из этих пятерых счастлив в браке был ровно один, и он умер в сорок два.
— Ксаверий, я всё-таки спрашиваю.
Он помолчал.
Хорошо, — согласился Ксаверий Аргентум Третий. — Тогда я скажу тебе то, что вижу, и это будет не совет.
— Говорите, я выслушаю.
Она в этом доме четвёртый год и живёт во флигеле за свой счёт,— доложил он. — Она платит тебе аренду три золотых в год и вносит её первого числа. Она четыре дня в месяц уезжает в объезд и всякий раз возвращается на день раньше срока.
Он посмотрел на меня.
Реннел, я веду книги сто десять лет. Я тебе это говорю цифрами, потому что других слов у меня нет. Она возвращается раньше срока сорок восемь раз из пятидесяти.
* * *
И вот тут надо сказать честно.
Я испугался.
Не разницы в годах и не того, что скажут в уезде.
Я испугался того, что если это кончится плохо, то я потеряю не женщину, а зверодоктора, лечебницу, восьмую долю по договору и человека, который единственный за шесть лет говорит мне «нет».
И это, если разобраться, самая расчётливая мысль, какая приходила мне в голову за все годы в этом мире.
Кеша, услышав, отреагировал в своей манере.
Реннел, ты сейчас посчитал женщину как статью прихода.
— Ксаверий, я не то имел в виду.
Ты именно то имел в виду, — не принял Ксаверий Аргентум Третий. — И я тебе скажу, откуда это. Ты шесть лет считаешь. Ты считаешь корма, места, виды, доли и сроки, и ты в этом хорош. А потом ты берёшься считать то, что не считается, и получаешь мерзость.
Он помолчал.
И, Реннел, я это знаю не из книжек. Я сто десять лет считал доли и однажды посчитал, во что мне обойдётся сказать твоей прабабке правду.
* * *
Лето между тем шло, и Урочище работало, и работало оно без меня лучше, чем со мной.
Я это заметил в мае, на утреннем докладе.
Пим доложил по приёмному двору за неделю: поступлений нет, падежа нет, у коврового смена кожи, шестилапам переложили песок.
Ирма доложила по четвёртому и пятому: всё живы, у солееда стёрлось копыто с той же стороны, что и прежде, она его подчистила сама, как её учила Илария.
Илмет доложил по кромке: диких мунликов теперь одиннадцать, тихокрылы вывели вторых птенцов, копач за месяц дал два новых выброса.
Гуш доложил четырьмя словами - "Все хорошо. Без изменений" и сел.
Гретхен доложила, что переписала за неделю сорок страниц и что в старых записях за позапрошлый год нашла две ошибки в счёте.
— Гретхен, какие ошибки?
— В июльской сводке дважды посчитан один и тот же расход, — доложила она. — И в ноябрьской не сходится по кормам на полтора пуда.
— И в чью пользу?
— Ни в чью, — не приняла она. — Господин барон, это просто ошибки. Я их выправила и пометила, что выправила я.
Я сидел и слушал шестерых человек, каждый из которых знал свой кусок хозяйства лучше меня.
И поймал себя на том, что за четверть часа не сказал ни слова.












