Живые переходы
Живые переходы

Полная версия

Живые переходы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 8

* * *

Балаганщика я отпустил утром, и отпустил не сразу.

Сперва задал ему один вопрос.

— Скажите, а вы его чем кормили?

— Хлебом, — доложил он. — Барон, я ж не знал.

— А кто у вас его до этого держал?

— Купец один, в Кальтене.

— А до купца у кого был?

Он подумал.

— Барон, вы меня простите, — выговорил он. — Я его третьим держал. У купца он два года был, а до купца я не знаю.

Я записал в книгу приёма: «Поступил от балаганщика без уведомления и бумаг. До того находился у купца в Кальтене два года. Кормлен хлебом. Резцы отросли до неспособности жевать».

И приписал ниже, потому что за шесть лет выучился приписывать:

«Не первый владелец и не второй. Прежних не установить».

* * *

Разбирали бумаги Веккеля вчетвером: я, Гретхен, Илмет и Пим.

Гретхен разбирала по почерку — она отцовскую руку знала, а дедовскую нет и потому раскладывала на две стопки вслепую, и делала это быстрее всех нас.

Илмет считал листы и нумеровал.

Пим переписывал то, что расползалось.

Я читал.

Всего вышло четыреста с чем-то листов, и на четвёртый день Гретхен положила передо мной одну стопку отдельно.

— Господин барон, тут третья рука.

Я посмотрел.

Она была права: почерк был не отцовский и не дедовский.

Женский.

* * *

Стопка была небольшая, листов на сорок, и это оказались письма.

Все — от одного человека, все — Эриху Веккелю-старшему, и все за один год: шестьсот одиннадцатый.

Подпись стояла в конце каждого.

«Ваша А. О.»

— Гретхен, вы знаете, кто это?

— Не знаю, — доложила она. — Господин барон, отец про деда почти не говорил. Я знаю, что он умер, когда отцу было двадцать шесть.

— А про женщин в его жизни?

— Бабка умерла родами, — уточнила Гретхен. — Дед больше не женился.

Илмет, сидевший рядом, поднял голову.

— Господин, а можно я скажу?

— Говори, что придумал.

— «А. О.» — это как «Аннека Овеск», — доложил он.

* * *

Мы проверяли эту догадку месяц и она оказалась не верной.

Аннека Овеск умерла в пятьсот девяносто первом, за двадцать лет до этих писем.

Илмет, узнав, огорчился так, что я его два дня утешал, а на третий он пришёл ко мне сам и сказал вещь, до которой я не додумался.

— Господин, а у Аннеки дочери были?

Я поднял церковные книги, которые он же три года назад и переписывал.

Были.

Две.

Старшая — Анна, родилась в пятьсот сорок втором.

* * *

Дальше нужно было обратиться к арифметике и считали мы это вечер.

Анна Овеск, дочь Аннеки, родилась в пятьсот сорок втором.

Письма писаны в шестьсот одиннадцатом.

Значит, ей было шестьдесят девять.

— Илмет, не сходится.

— А почему не сходится?

— Потому что это письма не старухи, — уточнил я.

Я прочёл ему вслух три места, и он согласился.

Так пишет женщина лет тридцати: быстро, без оглядки, с исправлениями и с той свободой, которая к семидесяти либо уходит, либо становится другой.

— Господин, а у Анны дочери были?

— Илмет, мы так до скончания века будем спускаться.

— А как ещё-то? — не принял он.

* * *

У Анны дочери были, и одну тоже звали Анна, и родилась она в пятьсот восемьдесят третьем.

В шестьсот одиннадцатом ей было двадцать восемь.

Проверили по церковной книге Кальцов: Анна Овеск, дочь Анны, венчана в шестьсот тринадцатом за кузнеца, умерла в шестьсот сорок четвёртом.

То есть за пять лет до моего появления в этом мире.

— Господин, а дети у неё были?

— Илмет, погоди с детьми, — не принял я. — Сперва прочтём письма.

* * *

Письма мы читали три вечера, и это были самые странные три вечера за шесть лет.

Женщина двадцати восьми лет писала смотрителю Королевской портальной службы, которому было под шестьдесят.

Писала о деле.

Не о своём — о его: о камнях, о промерах, о том, что он ей рассказывал в прошлый приезд, и о том, что она думает по этому поводу.

И думала она такое, чего я не встречал ни в одной бумаге за шесть лет.

«Вы пишете, что камень мёртв и что мёртвое не оживает.

А я вам отвечу, что в нашем деле мёртвого не бывает, бывает только неухоженное. У нас корова стоит непоеная три дня и падает, и всякий скажет, что она больна. А она не больна, а не поена.

Вы двадцать лет ходите по камням, которых никто не поит, и удивляетесь, что они холодные».

* * *

Я прочёл это вслух дважды и после второго раза посидел молча.

— Илмет, а ты что скажешь?

— Скажу, что она права, — доложил он.

— Илмет, она это написала за двадцать восемь лет до того, как я сюда попал.

— Ну и что? — не принял он. — Господин, вы то же самое сделали в позапрошлом году с восьмым камнем.

И он был прав.

Я это сделал в шестьсот сорок первом, потратив на выяснение полтора года и одну экспедицию через степь.

Она это написала в шестьсот одиннадцатом, между делом, в письме, объясняя через непоеную корову.

* * *

Второе письмо было хуже.

В нём она отвечала, судя по всему, на его вопрос, и вопрос был про старший камень.

«Вы спрашиваете, отчего у нас в семье не велят его трогать.

Оттого, что моя прабабка ходила за него и вернулась, и с тех пор в нашем роду говорят: за него ходят один раз.

Что она там видела, я не знаю и врать не стану. Знаю только присловье, которое у нас говорят детям, и я его вам напишу, хотя вы будете смеяться.

Кто сходил — того считают“.

Что это значит, у нас не объясняют. Говорят, что раньше знали».

* * *

Мы просидели над этой строчкой до третьего часа.

— Ксаверий, ты это слышишь?

Слышу шестой год, — отозвался Ксаверий Аргентум Третий.

— Ксаверий, я серьёзно.

И я серьёзно, — не принял он. — Реннел, твой прапрадед записал в подвале, что его спросили «сколько вас». Присловье говорит «кто сходил — того считают». Это одно и то же, сказанное дважды, с промежутком в сто восемьдесят лет.

— И что оно означает?

Что там ведут счёт, — отозвался дракон. — И что в этот счёт попадают те, кто прошёл.

* * *

Третье письмо было последним по времени и коротким.

Оно было писано в декабре шестьсот одиннадцатого, за два месяца до смерти моей прапрабабки и за три — до того, как поместье отошло короне.

«Приезжайте, как сможете.

У Реннелов плохо: старуха слегла, а наследник в Кальтене и, говорят, не знает. Я к ней хожу через день, ношу молоко.

Она в памяти и всё спрашивает про подвал: заперт ли, цел ли, не лазил ли кто.

Я ей отвечаю, что заперт, и она успокаивается на день.

Приезжайте. Мне не с кем про это говорить, а вы один, кто не будет смеяться».

* * *

Я держал этот лист и очень медленно понимал три вещи разом.

Первая: моя прапрабабка Иоганна умирала не одна.

Вторая: женщина, которая к ней ходила через день и носила молоко, была правнучкой той самой Марты Овеск, что двести лет назад унесла из этого дома ребёнка.

И третья.

— Ксаверий, письма кончились.

Верно, — подтвердил он.

— Ксаверий, последнее декабрьское. А в марте он подал ходатайство.

И это тоже верно, — согласился Ксаверий Аргентум Третий. — Реннел, ты сейчас спросишь, о чём я думаю, и я тебе отвечу заранее.

— Отвечай, я слушаю.

Он подал ходатайство о передаче Урочища короне через два месяца после того, как женщина написала ему, что старуха умирает и наследник не знает,— отозвался дракон. — И, Реннел, он подал его не чтобы отобрать.

— А для чего тогда?

Чтобы удержать,— уточнил Ксаверий Аргентум Третий. — Он боялся, что дом уйдёт с молотка раньше, чем найдётся наследник.

* * *

Ходатайство, как мы уже знали, отклонили.

Прадед нашёлся на девятой неделе, вступил в наследство, и дом остался за Реннелами.

А через год кто-то начал платить двести золотых в год за то, чтобы никто не купил эту землю.

Я сложил эти два обстоятельства и сложил их вслух, при всех, в кухне, потому что мы третий год не делали иначе.

— Ксаверий, а не он ли и платил?

Он умер в пятьсот девяносто шестом,— не принял дракон. — За шестнадцать лет до.

— Ксаверий, я про сына.

В кухне стало тихо.

— Тобиасу-то нашему тогда сколько было? — уточнила Мавра.

Я посчитал.

Эриху Веккелю-младшему в шестьсот двенадцатом было двадцать два года.

— Мальчик мой, а двадцатидвухлетний где двести золотых в год возьмёт?

— Мавра, негде ему взять.

— Ну вот и я о том же, — ответила она и отвернулась к печи.

* * *

Двадцать вторая всё это время сидела на прогалине и слушала подвал.

Илмет вёл её книгу шестой месяц и в марте принёс мне из неё одну страницу отдельно.

— Господин, у меня во второй графе третий месяц пусто.

— И что это значит?

— А то, что до этого там было по шесть-семь строк в месяц, — доложил он. — Господин, она перестала делать что-то новое.

Я поднял книгу и проверил.

Он был прав: с декабря она не сделала ни одной вещи, которой не делала бы раньше.

— Илмет, а в третьей графе?

— В третьей растёт, — уточнил он. — Господин, она перестала делать и то, что делала.

Он перевернул лист.

Ряды из соломы — последний раз в январе.

Разбирание тряпки на нитки — последний раз в феврале.

Движение лапой, которым тянут, — с ноября ни разу.

* * *

Илария осмотрела её на другой день и не нашла ничего.

— Тобиас, она здорова.

— Илария, она перестала делать то, что делала раньше.

— Она здорова физически, — уточнила она. — Тобиас, я вам могу сказать про вес, шерсть, глаза и стул. Про остальное я вам не врач.

— А кто ей тогда врач?

— Никто, — не приняла Илария. — Тобиас, у неё, если по-человечески говорить, руки опустились. И я не знаю, как это лечат у людей, а у неё тем более.

Мавра, стоявшая рядом, высказалась в свойственной ей форме.

— Так к ней ходить надо чаще.

— Мавра, мы ходим.

— Вы ходите смотреть, — не приняла она. — А надо ходить сидеть.

* * *

Над документами мы просидели до ночи и вышли на то, что записали как единственную непротиворечивую версию.

Платил не Веккель.

Платил тот, кому Веккель-старший об этом рассказал, — потому что рассказать он мог, и потому что человек, который двадцать лет ходил по мёртвым камням и переписывался с женщиной из Кальцов, был не единственным, кто про это знал.

А Веккель-младший узнал об этом позже, из отцовских бумаг, и поехал в Верхний Вельн, и пошёл в службу.

— Ксаверий, значит, он всю жизнь искал того же, кого и мы.

Возможно так оно и есть, — согласился Ксаверий Аргентум Третий.

— И так и не нашёл.

А вот этого мы не знаем, — не принял он. — Реннел, он умер, не сказав тебе имени. И перед смертью велел передать три слова про шестьсот двенадцатый.

Он помолчал, а затем добавил:

Реннел, человек, который не нашёл, не оставляет указаний, куда смотреть.

* * *

В Кальцы я поехал в апреле и поехал с Иларией, потому что без неё меня бы там не приняли.

Мельда была жива и на девяносто третьем году стала слышать хуже, а спрашивать больше.

Она приняла нас во дворе, как в прошлый раз, и, как в прошлый раз, первые полчаса расспрашивала сама.

Потом спросил я.

— Мельда, у Аннеки была дочь Анна?

— Была, как не быть.

— А у Анны — тоже Анна?

— Тоже, — подтвердила она. — Барон, у нас в роду через одну Анна. Это чтоб не путаться.

Илария рядом со мной хмыкнула.

— Мельда, а от второй Анны кто пошёл?

Старуха посмотрела на неё.

— Барышня, а вы чего спрашиваете?

— Затем, что она в шестьсот одиннадцатом писала письма человеку из королевской службы, — доложила Илария. — И я хочу знать, кто её дети.

Мельда помолчала.

— Кто ей писал, я не знаю, — отозвалась она наконец. — А детей у неё было четверо, и старший — мой отец.

* * *

Мы сидели на лавке в чужом дворе, и мне понадобилось время.

— Мельда, то есть Анна — ваша бабка.

— Бабка, — подтвердила она. — Барон, я её помню. Она померла, когда мне было десять.

— И какая она была?

Старуха подумала.

— Быстрая, — доложила она. — Всё делала быстро и говорила быстро, и её у нас в семье не любили.

— За что не любили?

— За то, что читать умела, — уточнила Мельда. — Барон, у нас в Кальцах в те годы читали двое: поп и она.

Она поправила платок.

— И ещё за то, что к ней ездил чужой человек.

* * *

Илария рядом со мной очень медленно выпрямилась.

— Мельда, какой человек?

— Не знаю какой, — не приняла та. — Барышня, мне десять лет было, а ему годов шестьдесят. Приезжал раз в год, сидел с ней в горнице и уезжал.

— И долго он так ездил?

— Годов десять, — прикинула Мельда. — Я его один раз видела близко.

— И какой он был?

Старуха посмотрела мимо нас, в сторону, и заговорила не сразу.

— В тёмном, — доложила она. — И у него была рука.

— Что значит рука?

— Левая, — уточнила Мельда. — Он ею не владел. Держал вот так, у груди, и не разгибал.

* * *

Обратно мы ехали и молчали первые версты три.

Потом Илария заговорила.

— Тобиас, у неё в памяти два разных человека.

— Почему сразу два?

— Потому что тот, что приезжал к бабке, — с рукой, — уточнила она. — А тот, что приходил тридцать лет назад про монету, — она про руку не сказала.

— Илария, она могла не заметить.

— Тобиас, старуха, которая помнит про рукав и про иглу, руку бы заметила, — не приняла она.

Я обдумывал это до самого дома.

Если человек в тёмном, приезжавший к Анне Овеск в двадцатых годах, — это Эрих Веккель-старший, то он умер в пятьсот девяносто шестом и приезжать в шестьсот десятых не мог.

Значит, это был кто-то другой.

Значит, к потомкам Марты Овеск ездили не двое, а трое, и это не считая того, кто приходил к Мельде тридцать лет назад.

* * *

Гретхен, всё это время сидевшая молча, заговорила в самом конце.

— Господин барон, я хочу сказать про отца.

— Говорите, я слушаю.

— Он последний год плохо помнил, — доложила она. — Путал меня с матерью, спрашивал про службу, которой уже не было.

Она сложила руки.

— А про одно помнил всегда, — договорила Гретхен Веккель. — Он каждый вечер спрашивал, заперт ли сундук.

Я поставил кружку.

— Гретхен, какой сундук?

— Тот, что я вам привезла, — отозвалась она. — Господин барон, он его тридцать лет держал под кроватью и последний год проверял каждый вечер.

* * *

Сундук мы после этого разобрали ещё раз, до дна, и разбирали вчетвером двое суток.

Искали не бумаги — искали то, чего в бумагах не бывает.

Нашёл Пим, и нашёл он это на второй день, когда все уже устали и перестали смотреть внимательно.

Дно было двойное.

Не хитро сделанное, не потайное — просто вторая доска на четверть вершка выше настоящего дна, и между ними щель в палец.

В щели лежал один лист.

* * *

Он был сложен вчетверо и пролежал так, судя по сгибам, лет тридцать.

Писан он был той же женской рукой, что и сорок писем, и был он единственным, который Веккель-старший не положил к остальным.

«Эрих.

Вы просили написать, что она сказала перед смертью, и я пишу, хотя лучше бы не писала.

Она была в памяти до последнего часа и в последний час говорила ясно.

Она сказала: пусть придёт тот, кто считает, и пусть считает без меня.

Я спросила, кто считает. Она посмотрела на меня и сказала, что я знаю.

Я не знаю, Эрих.

И ещё она сказала одно, и вот это я вам передаю дословно, потому что не поняла ни слова.

Двенадцатый не потерян. Двенадцатый занят“.

Ваша А. О.»

* * *

Мы сидели над этим листом впятером и молчали долго.

Заговорил Кеша, и заговорил он вслух.

— Она умерла в шестьсот двенадцатом.

— И что? — не поняла Гретхен.

— А то, что в подвале под зимовником лежит двенадцатый камень, — уточнил я. — И что моя прапрабабка знала про него и знала, что он занят.

— Занят, но чем?

— Не чем, — покачал я головой. — Занят кем.

Илария очень медленно положила лист на стол.

— Тобиас, а сколько лет вашей двадцать второй?

— Илария, я не знаю.

— И я не знаю, — согласилась она. — Тобиас, я вам скажу, то что вам возможно не понравится, а вы подумайте прежде, чем отвечать.

— Говорите, я подумаю.

— Она сидит у вас полтора года и слушает подвал, — уточнила Илария тен Овеск. — А вам не приходило в голову, что она слушает не камень?

Глава 7

Вопрос Иларии я обдумывал три недели и на четвёртой сделал единственное, что придумал.

Спустился в подвал один.

Не с клеткой и не с драконом — сам, с фонарём, в четвёртом часу, когда весь дом спал.

Сел на пол в трёх шагах от плиты старшего камня и открылся.

Открывался я к камню впервые за шесть лет и открывался, зная, что это глупость: камень не живой, а дар мой слышит живое.

Я и услышал живое.

* * *

Не в камне.

Под ним.

Глубоко. Так глубоко, что я не смог бы сказать, сколько это в аршинах, и слабо, как слышится тот, кто далеко и не подаёт голоса.

Спокойное. Ровное. Не больное и не голодное.

И очень старое.

Я убрал руки на сороковой секунде, потому что пошла кровь, и сидел на полу ещё минут двадцать, пока не перестало трясти.

А потом поднялся и разбудил Иларию.

* * *

Она выслушала, не перебивая, и первое, что сделала, — посмотрела мне в глаза при свече.

— Тобиас, зрачки разные.

— Илария, я про камень говорю.

— А я про вас, — не приняла она. — Сядьте.

Я сел.

Она осматривала меня минут десять, молча, и я за эти десять минут остыл настолько, что перестал торопиться.

— Илария, насколько всё плохо?

— Плохо, Тобиас, — отозвалась она. — Тобиас, вы шесть лет открываетесь к зверю на минуту и к вечеру у вас идёт кровь. А сегодня вы сорок секунд слушали то, что под камнем, и вас трясло полчаса.

Она отставила свечу.

— И я вам сейчас скажу вещь, которую откладывала два года.

* * *

Она говорила минут пять и говорила ровно, как говорит человек, который эту речь много раз повторял про себя.

— Тобиас, я двенадцать лет вожусь со скотом и знаю, как выглядит животное, которое работает через силу.

— Илария, я не животное.

— Вы хуже, — не приняла она. — Животное перестаёт, когда больно. А вы записываете, что было больно, и делаете снова.

Я молчал.

— Я подняла ваши записи за шесть лет, — продолжила Илария. — В первый год вы открывались раз в неделю. В третий — раз в десять дней. В прошлом — четыре раза за год.

— И что это должно значить?

— Это значит, что вы сами себя ограничили и делаете это правильно, — отозвалась она. — А сегодня нарушили.

* * *

Я пообещал ей не открываться к камню без неё.

Обещание это я сдержал и до сих пор считаю, что сдержал не из-за неё, а из-за того, как она это сформулировала.

— Тобиас, я не прошу вас беречься.

— А о чём тогда просите?

— Чтобы вы не делали этого один, — уточнила она. — Потому что если вас положит, вас найдут утром.

Она поднялась.

— И, Тобиас, я вам скажу и второе, раз уж начала. Мне сорок пять лет.

— Илария, при чём тут это?

— При том, что я тут четвёртый год, — не приняла она. — И что я четвёртый год бегу к вам, когда за мной посылают. И что я хочу, чтобы вы это понимали, а не считали, что я просто хороший врач.

Она вышла.

А я остался сидеть с фонарём и просидел до света, и думал, честно говоря, не про камень.

* * *

Наутро я собрал всех и рассказал про подвал.

Реакции вышли те, каких я ждал, кроме одной.

Гуш спросил, глубоко ли, и, не получив ответа, кивнул и больше не спрашивал.

Пим спросил, надо ли записать, и записал тут же, за столом, пока я говорил.

Бернат спросил, не надо ли копать, и получил «нет», и это «нет» он выслушал с явным облегчением.

Гретхен молчала весь разговор и молчала так, что я потом её отдельно спросил, и она ответила, что три недели в чужом доме — не срок, чтобы высказываться о таком.

А Илмет задал вопрос, который поставил меня в тупик.

— Господин, а оно там одно?

Я остановился.

— Илмет, я его не считал.

— Господин, а вы бы посчитали? — не принял он. — Вы же к шестилапам открывались и слышали троих.

Он был прав.

Я слышал троих слитно и записал тогда, что вид держит связь между особями.

А тут я услышал одно и не спросил себя, одно ли.

* * *

Мавра высказалась последней и высказалась не про камень.

— Мальчик мой, а ты девочке-то что ответил?

Я, кажется, покраснел.

— Мавра, ты подслушивала?

— Я в соседней комнате спала, — не приняла она. — Мальчик мой, у нас стены в полторы доски. Так что ты ответил?

— Я ей ничего не ответил.

— Ну и дурак, — определила Мавра.

Она поставила чугунок.

— Ей сорок пять, тебе двадцать восемь, и она четвёртый год к тебе ездит через день, — уточнила она. — Мальчик мой, ты про зверей всё замечаешь. А про людей ты слепой.

* * *

Про это я думал ещё две недели и ничего не сделал.

Точнее, сделал одну глупость, о которой надо рассказать, потому что я её потом полгода расхлёбывал.

Я спросил у Кеши совета.

Реннел, ты просишь совета у существа, которое сто восемьдесят восемь лет живёт в одиночестве и не имело ни пары, ни родни.

— Ксаверий, ты знаешь людей.

Я знаю четверых Реннелов и одну домоправительницу, — не принял он. — И, Реннел, из этих пятерых счастлив в браке был ровно один, и он умер в сорок два.

— Ксаверий, я всё-таки спрашиваю.

Он помолчал.

Хорошо, — согласился Ксаверий Аргентум Третий. — Тогда я скажу тебе то, что вижу, и это будет не совет.

— Говорите, я выслушаю.

Она в этом доме четвёртый год и живёт во флигеле за свой счёт,— доложил он. — Она платит тебе аренду три золотых в год и вносит её первого числа. Она четыре дня в месяц уезжает в объезд и всякий раз возвращается на день раньше срока.

Он посмотрел на меня.

Реннел, я веду книги сто десять лет. Я тебе это говорю цифрами, потому что других слов у меня нет. Она возвращается раньше срока сорок восемь раз из пятидесяти.

* * *

И вот тут надо сказать честно.

Я испугался.

Не разницы в годах и не того, что скажут в уезде.

Я испугался того, что если это кончится плохо, то я потеряю не женщину, а зверодоктора, лечебницу, восьмую долю по договору и человека, который единственный за шесть лет говорит мне «нет».

И это, если разобраться, самая расчётливая мысль, какая приходила мне в голову за все годы в этом мире.

Кеша, услышав, отреагировал в своей манере.

Реннел, ты сейчас посчитал женщину как статью прихода.

— Ксаверий, я не то имел в виду.

Ты именно то имел в виду, — не принял Ксаверий Аргентум Третий. — И я тебе скажу, откуда это. Ты шесть лет считаешь. Ты считаешь корма, места, виды, доли и сроки, и ты в этом хорош. А потом ты берёшься считать то, что не считается, и получаешь мерзость.

Он помолчал.

И, Реннел, я это знаю не из книжек. Я сто десять лет считал доли и однажды посчитал, во что мне обойдётся сказать твоей прабабке правду.

* * *

Лето между тем шло, и Урочище работало, и работало оно без меня лучше, чем со мной.

Я это заметил в мае, на утреннем докладе.

Пим доложил по приёмному двору за неделю: поступлений нет, падежа нет, у коврового смена кожи, шестилапам переложили песок.

Ирма доложила по четвёртому и пятому: всё живы, у солееда стёрлось копыто с той же стороны, что и прежде, она его подчистила сама, как её учила Илария.

Илмет доложил по кромке: диких мунликов теперь одиннадцать, тихокрылы вывели вторых птенцов, копач за месяц дал два новых выброса.

Гуш доложил четырьмя словами - "Все хорошо. Без изменений" и сел.

Гретхен доложила, что переписала за неделю сорок страниц и что в старых записях за позапрошлый год нашла две ошибки в счёте.

— Гретхен, какие ошибки?

— В июльской сводке дважды посчитан один и тот же расход, — доложила она. — И в ноябрьской не сходится по кормам на полтора пуда.

— И в чью пользу?

— Ни в чью, — не приняла она. — Господин барон, это просто ошибки. Я их выправила и пометила, что выправила я.

Я сидел и слушал шестерых человек, каждый из которых знал свой кусок хозяйства лучше меня.

И поймал себя на том, что за четверть часа не сказал ни слова.

На страницу:
6 из 8